Текст книги "Потоп"
Автор книги: Роберт Пенн Уоррен
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 29 страниц)
Да, выпивка, – они тут много пили. Бред работал, ничего не скажешь. Он написал повесть, получил за неё кучу денег и писал другую. Но ночи напролёт они играли в покер. Бред завёл новую компанию – молодых инженеров из Административного совета долины Теннесси, работавших на плотинах в Кентукки и строивших там заводы, а также всяких проходимцев вроде этого красавца Джибби Джексона, который появился неведомо откуда и женился на порядочной девушке с приданым в миллион акров орошаемой земли. Он вечно щеголял в дорогах сапогах для верховой езды, бриджах и белом шёлковом шарфе, как лётчики в первую мировую войну, раскатывал на роскошной спортивной машине и проводил почти всё своё время, соблазняя школьниц в разных городах западного Теннесси. Ужасный негодяй. Бред смеялся и говорил, что он негодяй, и тут же добавлял: «Но мне он принесёт двадцать пять тысяч долларов, дайте только изобразить его на бумаге!»
Кстати, я думаю, что Бред заработал на Джибби ещё больше. Но не на книге. Ведь это он Джибби вывел в своём последнем фильме. Я его видела, тот, что называется «Сон Иакова». Там тип вроде Джибби приезжает и женится на девушке вроде Риты Джексон, дурно с ней обращается, и его убивает старый негр из их имения, который предан Рите и не хочет сказать, за что он убил её мужа. Фильм такой, что хуже не бывает! Я сидела в темноте, и меня так и передёргивало от стыда за Бреда, честное слово. Но потом я подумала, что, может, он не виноват, может быть, его сценарий испортили.
Но настоящего Джибби никто не убивал. Он просто разорился в пух и прах. В сельском хозяйстве он ровно ничего не понимал. Швырялся деньгами, заложил землю Риты и даже, несмотря на высокие военные цены, потерял всё, и пришлось им уехать. Рита к тому времени выглядела старухой.
Но я-то хочу сказать, что в Фидлерсборо всё уже было по-другому – там пили и до утра играли в покер.
А Летиция играла с Бредом наравне, она была там единственной женщиной, пока я не приехала. Иногда она для смеха надевала зелёный козырёк, а однажды шутки ради даже закурила сигару. Видно, надеялась, что юмор не даст им распускаться. И, наверное, была права. Потому что как-то раз, уже летом, когда она была нездорова и не пошла с ними играть, разразился скандал, произошло что-то очень гадкое, а что, я так толком и не знаю.
Да, там всё изменилось. И перемены, как видно, происходили постепенно, всю зиму. Казалось, что и Летиции и Бреду нечего делать в Фидлерсборо. Они просто тут живут, а к ним откуда-то приезжают люди, пьют и играют в покер. Или в бридж. Приезжают даже из Нашвилла и Мемфиса, иногда с девушками.
Но у Бреда всё ещё оставались его болотные друзья – товарищи по охоте и по рыбалке. Он с ними уходил в лес. А иногда брал с собой и Летицию. Она рисовала то, что видела там, на болотах. Говорила, что напишет портрет Лупоглазого.
И написала. Вы видели его в той комнате, где чучела птиц и зверей. Он хорошо получился – такой, как был, спокойный, будто чего-то ждёт, и зрячий глаз пристально смотрит, словно всё видит. Летиция и Лупоглазый – они отлично ладили. Бывало, она его дразнит, а он…
Глава двадцатая
Бредуэлл Толливер встал из-за стола и посмотрел на часы. Было без десяти минут два часа ночи, как раз то время, когда давным-давно, в Дартхерсте, радиатор издавал свой последний отчаянный лязг, серая изморозь, как бельмо на глазу старика, затягивала окно, отгораживая беспросветную темноту ночи, и когда он поднимал глаза от старенького «оливера», перед ним в мистическом облаке табачного дыма возникало видение Ривер-стрит. Но там, вспомнил он, было восточное стандартное время. А тут центральное стандартное время.
Он выключил свет и ощупью вышел из тёмного дома. Стоя на шоссе, на которое где-то там выходила Ривер-стрит, он посмотрел на приземистые очертания дома. Потом повернул на север, к городу, и зашагал. Луна опускалась на запад. Там свет её выбелил громаду тюрьмы. Он сделал невидимыми лучи прожекторов на угловых башнях. Лунный свет наводнял землю. В этом свете Ривер-стрит плыла как видение.
Глядя перед собой, он упорно шёл к ней.
Перед домом Партлов он остановился. Посмотрел на его белую тесовую обшивку, тёмные окна, на скромную пряничную резьбу крыльца, на высокие, тонкие кирпичные столбики, так ненадёжно державшие дом над чёрной землёй и густыми пятнами тени, а над всем этим – на чёрную, крытую толем крышу, где зернистая поверхность то там, то сям ловила мерцающие отблески луны.
Фасад был в тени. Дом был замкнут в себе, ограждён от внешнего мира, погружён в свою дремоту; покойно сложив руки, он спал. Бред подумал о Леонтине Партл, спящей в этом доме. Он подумал о комнате с плотно задёрнутыми занавесками, темнее самой тьмы, и в этой тьме её обнажённое тело поразительной белизны. Она спала и светилась в темноте. Он закрыл глаза и вдруг вжался лицом в душистую мягкость её живота. В этой мягкой, душистой, абсолютной тьме он не мог ничего видеть. Но знал, что её белизна светится вокруг него, вокруг его уткнувшегося вниз, ослепшего лица.
– Господи, – произнёс он вслух.
Губы у него пересохли. Луна катилась на запад. Где-то в горах за его спиной закричала сова. Потом закричала снова своим низким, как выдох, гуком уже где-то вдалеке.
Он свернул на дорогу и пошёл дальше.
Прошёл мимо поваленного дерева на обочине, мимо заброшенного дома Томвитов с выбитыми стёклами, мимо пустырей, где сухие стебли лаконоса торчали над вылезающей из земли полынью, и светлая зелень полыни серебрилась в бледном свете луны, мимо церкви. Постоял на дороге, поглядел на кладбище, где плиты в этом свете белели, как кости, а трава на немногих могилах, где её скосили, белела от росы.
Никто не станет косить траву на могиле Израиля Гольдфарба. Интересно, где же его могила? Он придёт опять. Снова попытается её найти. Он вдруг решил, что непременно её найдёт.
Он двинулся к городу по Ривер-стрит. Загляделся на галантерейный магазин Перкинса, где над тротуаром навис железный козырёк, и увидел, что из витрины ему преданно улыбается восковой манекен. Загляделся на почту: на кафе «Вовек не пожалеешь», на старую бильярдную с разбитой стеклянной дверью; на окно пустого магазина, где покоробленная ветхая картонка сообщала о былых баскетбольных баталиях; на кинотеатр «Лицей», где обрывки выцветшего плаката, рекламировавшего последнюю новинку, всё ещё висели на доске возле билетного киоска. Подошёл поближе, чтобы разглядеть эти слинявшие обрывки, но так и не разобрал, что там написано. Ему удалось прочесть только:
АМЕР… В… ПАРИ…
Остальные буквы выцвели, стёрлись или были оборваны. Но он догадался: «Американец в Париже». Этот фильм вышел сто лет назад. В 1951 году. Отхватил четыре «Оскара». Что же, он тоже как-то раз отхватил «Оскара».
Он протянул руку, подцепил край дырявого плаката и дёрнул. Обрывок остался у него в руке.
Он глядел на реку, залитую лунным светом. Подумал о том, как будет подниматься вода. Она зальёт Ривер-стрит. И Ривер-стрит больше не будет. Спросил себя, что останется от него, от Бредуэлла Толливера, здесь или где бы то ни было, когда больше не будет Фидлерсборо.
Пошёл дальше. Впереди стоял памятник южанам. Высокая бронзовая фигура на каменном постаменте, в широкополой шляпе с опущенными полями, приставив ружьё к ноге, смотрела на север, вниз по течению реки. Он подошёл к памятнику. У подножия его в тени кто-то сидел.
Это был Яша Джонс.
– Простите меня, – сказал он. – Я всего-навсего за вами шпионил. Смотрел на Фидлерсборо при беспощадном лунном свете. А потом увидел, что ко мне издали приближается человек.
– Ага: Я и есть тот человек.
– И думал о человеке, который ночью, перед самым началом потопа встанет, чтобы ещё раз поглядеть на Фидлерсборо при лунном свете.
– Верно, – сказал Бред. – Именно это я и делал.
– Но я думал о человеке из нашего, как вы выражаетесь, распрекрасного фильма. Я думал о че-ло-ве-ке, о любом человеке, который встаёт ночью перед потопом. Сначала на плёнке будет только ночное небо. Потом только ноги в залитой лунным светом летней пыли. Лица его мы так и не покажем. Он останется неузнанным. Мы так и не будем знать, кто из всего Фидлерсборо ночью встал. Мы просто будем видеть его фигуру. Человек будет смотреть вверх, на старую отметку подъёма воды на стене скобяной лавки Лортона, объектив будет наведён на уже почти стёршуюся надпись: «12 апреля 1924 года» – и мы сможем разглядеть поры старого выкрошенного кирпича. Потом человек уставится на манекен в витрине. Потрогает разбитое стекло в дверях бильярдной. Сорвёт остаток плаката со стены заброшенного кинотеатра.
Бред протянул ему обрывок плаката.
– Это был «Американец в Париже», – сказал он. – Четыре «Оскара».
Яша Джонс, казалось, его не слушает.
– Держа обрывок плаката в руке, человек сядет на постамент памятника южанам, – продолжал он. – Сядет в тени. Мы так и не увидим его лица. Аппарат, я думаю, снимет вертикальную панораму статуи, потом сфокусирует…
– А почему вы сели на постамент? – спросил Бред.
– По чистой случайности. Но случай часто наполняется для нас глубочайшим смыслом. – Яша Джонс впал в задумчивость. – Нет, – возразил он себе. – Это не было случайностью. Что бы там слово «случайность» ни означало. Ведь как определить, что это такое? – Он помолчал.
– Если не считать, что мы это уже определили.
– Как?
– Да как событие, которое открывает нам свой глубочайший смысл! – воскликнул Яша Джонс с какой-то необузданной весёлостью.
Он смотрел на Бреда, и глаза его в темноте блестели.
– Нет, – сказал он уже серьёзно. – Всё куда прозаичнее. Я сидел здесь не случайно. Поразмыслив, могу сказать, что сидел я на этом постаменте потому, что это была та точка, которая мне нужна для съёмки.
– И выбрали её правильно. Это – духовный центр Фидлерсборо. Я тоже тут приземлюсь.
Он сел на выступ гранитного куба. Ткнул большим пальцем через плечо и сказал:
– Интересно, а его переселят?
– Кого?
– Джонни Реба, – сказал Бред. И помолчав: – Он ведь уже давно здесь стоит, преграждая путь канонеркам, янки с капиталами и всяким новшествам. Правда, с канонерками он не совладал, зато отыгрался в двух других случаях. – Он снова помолчал. – В нём всё, что делает Фидлерсборо неотъемлемой частью Юга. В нём всё, что придаёт достоинство нашим недостаткам. В нём всё, что превращает психоз насилия в положительную этическую категорию. Уберите его, и от Фидлерсборо останется лишь отжившая свой век свора деревенщины и остепенившихся болотных крыс, которые выползли на сушу, а суша эта – всего-навсего несколько акров никудышной землицы. Уберите Джонни Реба, и Фидлерсборо превратится в ещё одну закостенелую дыру в той славной derrière [31]31
Заднице (франц.).
[Закрыть], которую мы величаем американской глубинкой. Фидлерсборо ничем не будет отличаться от Айовы. Но пока что его кровь освещает нашу неразбериху, его отвага… – Он умолк. – Чушь, – признался он.
– Памятники Гражданской войны есть и в Айове, – заметил Яша Джонс. – Так мне, по крайней мере, говорили.
– Ага, – сказал Бред. – Эти статуи с осиными талиями натыканы по всем землям янки. Опираются на ружьё, а зад женственно выпячен, как турнюр в «Дамском журнале» Годэ [32]32
Первый дамский журнал в Америке, издавался Антуаном Годэ в Филадельфии с 1830 по 1898 год.
[Закрыть]. Но те северные памятники ничего не символизируют. Там это просто дорогая голубятня и сортир для усталых воробьёв. А здесь – это символ.
– Чего?
– Ответ очень прост. Липы.
– Липы?
– Нет, не липы вообще. Вернее говоря, одной определённой лжи.
– Какой?
– Лжи, которая для меня является истиной.
Он согнулся, упёршись локтями в колени, безвольно свесив большие руки, и уставился на Ривер-стрит, залитую луной.
– Надо сказать, что Ривер-стрит всегда была мне ближе, чем мои собственные руки или ноги. Надо сказать, что я всегда брал Ривер-стрит с собой в постель. – Он помолчал и пересел поудобнее. – Ну да, в постель. Ну да. Несколько лет назад я был влюблён в одну северяночку. Я говорю не о моей первой жене, Летиции. Та тоже была из этих, с «Мэйфлауэра», но выросла в Нью-Йорке, и деньги её были добыты не у государства, а на Уолл-стрит. Я употребляю понятие «янки» более ограничительно. Поселенцы в бухте Масачусетс, но никакой шушеры с Плимутской скалы [33]33
Скала в гавани Плимут в штате Массачусетс, где, по преданию, в 1620 году высадились пилигримы.
[Закрыть], коренные бостонцы, кальвинизм и торговля с Китаем, а в дальнейшем уклон в епископальную веру и самые что ни на есть выгодные облигации; просторные костюмы из твида, чтобы скрыть фигуру, низкие каблуки, а для развлечения латынь; тёмные, стянутые в пучок волосы, очки в роговой оправе, в которых нет особой нужды, а когда она их снимает, тебя так и пронзает льдисто-голубой взгляд; лихо ездит на лошади, но поистине расцветает она в темноте. Всё остальное было призрачно, а тут начиналась настоящая жизнь. Расцветающий ночью кактус – вот что это было такое. Расцветающий ночью кактус, битком набитый учёными поговорками, несуразным хихиканьем, дерзким весельем и тогдашней поэзией, где дух и нутро шли рука об руку в так называемой трансцендентной самораскрытости. Да, я был в неё влюблён, влюблён по уши.
Он смотрел на Ривер-стрит.
– И она была в меня влюблена, – сказал он. И, помолчав, продолжал: – Да, и она была в меня влюблена; мы лежали с ней там, в Калифорнии, при свете луны, который, заливая Тихий океан призрачным огнём, лился в окно, и слушали прибой. Хотите знать, как это прелестное существо очутилось в таком свинарнике, как Калифорния?
– Да, если вам хочется это рассказать.
– Хочется. Очень хочется, потому что я подлец. Она была прекраснейшим цветком Севера, но нарушила заповедь и вышла замуж за еврея, за гарвардского summa еврея с дипломом отличника. Осталась при нём, даже когда он, наплевав на свою summa, уехал в Голливуд, но кто когда богател на дипломе с отличием? Он наплевал и на пышные рецензии на свою первую книгу стихов, но кто когда разбогател на стихах? Он написал два замечательных сценария: «Ни гроша за любовь» и «Пески Кил-я-пу».
– Брендовиц, – раздумчиво произнёс Яша Джонс. – Мерл Брендовиц.
– Точно. Видите, какой я подлец, я ведь намекаю на то, что лежал именно с миссис Брендовиц, когда призрачный свет тихоокеанской луны лился в моё окно. Но к тому времени Мерл, написав два выдающихся сценария, стал выдающимся алкашом, и она его бросила, а я, сидя здесь у подножия памятника южанам, который только и делает Фидлерсборо Югом, выражая ту ложь, которая ему кажется истиной, чувствуя насущную потребность поведать вам, как мы с Пруденс Брендовиц, урождённой Леверелл, лежали при прославленном свете калифорнийской луны, уже вкусив, как говорится, блаженства, и она вдруг заговорила о своей встрече с одной нашей знакомой – крупной, красивой, невежественной, но богатой дурой из Алабамы – со всеми южными ужимками и заносчивостью и, хихикая, стала изображать её южный говор, ещё и вдвое сгущённый, как я думаю, для калифорнийского восприятия; а потом вдруг замолчала, напряглась – я не мог не почувствовать этого напряжения, потому что лежала она у меня на плече и я её обнимал, положив руку ей на грудь, чью пышность едва скрывал облекавший её в обычное время твид, – уставилась в потолок и воскликнула: «Ну и вульгарны же эти южане, просто кошмар, терпеть их не могу!» Надо сказать, что до той смехотворной южанки мне было всё равно что до лампочки. По правде говоря, я сам её не выносил. Она меня шокировала и с человеческой и с исторической точки зрения. И Пруденс Брендовиц была права по всем статьям: она была кошмарна, она была типичной южанкой, она была вульгарна. Но тут и начинается загадка. Когда Пруденс Брендовиц, в которую я, как известно, был по уши влюблён и которая томно лежала со мною радом при свете калифорнийской луны, произнесла эти слова, сердце моё вдруг сжалось в кулак, и я явственно услышал, как внутренний голос из самых глубин моего «Я» вещает: Милка, с тобой всё!
Он всё ещё сидел согнувшись, упираясь локтями в колени и свесив тяжёлые руки, глядел на Ривер-стрит, освещённую луной.
Помолчав, он продолжал:
– Если говорить точно, то не совсем всё. Сердце моё сжалось в кулак, а если ты сжал кулак хотя бы ненароком, ты словно включил ток и кулак дёргается, ему надо по чему-то стукнуть. Когда миссис Брендовиц произнесла свои слова, сердце у меня сжалось и бешено заскакало. Словно с визгом и улюлюканьем сюда ворвались все те волосатые, блохастые, полуголодные, дублёные, сухопарые злосчастные ублюдки верхом на костлявых, как ходячая смерть, кобылах, которые ехали за генералом Форрестом, а за ними следом полыхнули пожары, и пошло насилие и неисчислимые бедствия – вплоть до самой канадской границы.
Он помолчал, уставившись на Ривер-стрит.
– Ей я не сказал ни слова. – И опять, помолчав: – Уж я её мял, мял, пока не намял досыта… – Он сделал паузу подольше. – А потом я лежал, уставившись в потолок, но его не видел, а Брендовиц, урождённая Леверелл, уткнулась мне в правый бок ниже подмышки, цепляясь за меня, словно я спасательный круг в бурном море. А им-то я как раз и не был. Я сам был бурным морем. В сердце моем, как говорится, бушевали ярость и самое чёрное отчаяние. О, сладостная тайна жизни! Но с милкой действительно было всё. Я встал, надел штаны, вышел за дверь и больше не вернулся. А она, будучи честной, простодушной северянкой, написала мне потом простодушное письмо о том, что она меня любит, думала, что и я её люблю и как всё это понимать? Но что я мог на это ответить? – Он молчал, не сводя глаз с Ривер-стрит, омытой лунным светом. – Главным образом, – наконец сказал он, – потому что и сам не знал ответа. Во всяком случае… – Он не стал продолжать.
– Во всяком случае, что? – не дождавшись, спросил Яша.
– Мне пришло в голову, – сказал Бред и передвинулся на постаменте, – что если бы я и вернулся к Брендовиц, урождённой Леверелл, после всех этих зверств и пожаров, полыхавших до самой канадской границы, я бы с ней не смог. – Он уселся поудобнее.
– А-а, – пробормотал Яша – lex talionis души!
– Что?
– Закон, который назначает наказание в соответствии с преступлением, – нравоучительно произнёс Яша Джонс, пародируя лектора: – Если «сверх-я» действительно, как это утверждают, заключает в себе глубинную тягу к насилию, тогда это «сверх-я» отлично знает, как подвергнуть наказанию бедное маленькое «я» – зеркало его агрессии, и таким образом…
– Вы что, увлекаетесь этой белибердой? – спросил Бред.
Яша Джонс засмеялся:
– Довольно дико звучит при лунном свете, а? Но разве это не старая истина в новой упаковке? Что касается lex talionis души, то уже Данте всё это знал – читайте «Ад». А Софокл, он…
– Ага, и я тоже. Может, и я тоже что-то узнаю насчёт вашего lex talionis. За мои грехи я, уроженец Фидлерсборо, послан назад в Фидлерсборо, чтобы создать прекрасный кинофильм о Фидлерсборо. – Он сердито повернулся к спутнику, сидевшему в тени памятника. – Чёрт бы его побрал! Может, я не могу написать этот ваш проклятый сценарий!
– Напишете, – спокойно произнёс Яша. – И это будет прекрасный сценарий.
Бред вдруг тяжело встал.
– Может, тут происходило чересчур много всякой чертовщины, – сказал он. – Знаете, что здесь произошло? – спросил он, сердито глядя на собеседника.
– Не всё, но кое-что знаю.
– Мэгги… она вам рассказывала? – Он взмахом руки показал на громаду тюрьмы. Свет прожекторов на угловых башнях размывало луной.
– Да, – невозмутимо подтвердил Яша, – кое-что она мне рассказывала.
– Так я и знал.
Вдалеке, на тёмной гряде холмов, гукнула сова.
– Слышите эту проклятую сову?
– Да, – сказал Яша.
Бредуэлл Толливер молчал. Он ожидал, ухнет ли снова сова. Но она тоже молчала. Тогда он сказал:
– Так я и знал, что она расскажет. Решит, что должна сделать это сама.
Яша Джонс внимательно на него посмотрел, потом негромко заметил:
– Да, она не из тех, кто сваливает свои обязанности на других, правда?
– Слушайте, видели бы вы её тогда. Я хочу сказать, на суде. Сидит невероятно спокойная и глядит прямо перед собой на зал, набитый слюнявыми брехунами, – кто из них в мыслях своих не задирал ей юбку под кустом гортензии? И да будет вам известно – это те самые гортензии, что и сейчас растут у застеклённой веранды. И вот уже двадцать лет, как она сидит летом на этой веранде ночи напролёт, глядит, как цветут эти гортензии при лунном свете. – Он помолчал и зло взглянул на собеседника. – Представляете, как она там сидит? Наверно, и сейчас там сидит, в эту самую минуту.
– Да, – сказал Яша.
– Правда, я не знаю, сколько лет живёт гортензия, – угрюмо признался Бред. – Но можете быть уверены, если какой-нибудь куст и засох, Мэгги Фидлер посадила на его место новый. Такая уж она, эта Мэгги Фидлер.
– Да, – кивнул Яша.
Бред помолчал. Потом, мотнув головой, как конь, отгоняющий слепня, или как пёс, цапнувший докучливую муху, объяснил:
– Кажется, эта история доконала и нас с Летицией. После суда мы продержались недолго. – Он погрузился в свои мысли. – Я ведь вернулся, намереваясь остаться здесь навсегда. С Летицией, любить её. Думал, это единственное место, где я могу жить и быть самим собой. То есть писать. – Он хрипло хохотнул: – Да не вышло. – И замолчал снова. – Да-а… Потом там, в Калифорнии, я десять раз собирался сюда вернуться. Найти тут женщину. Подходящую. Осесть. – Снова помолчав: – И вот я здесь. Для чего? – спросил он. И тут же ответил себе: – Чтобы написать этот проклятый сценарий.
Яша Джонс поднялся с постамента всё тем же гибким, скупым рывком всего тела. Он встал против Толливера, положил ему правую руку на правое плечо.
– Но вы здесь и напишете то, для чего приехали. А всё, что здесь произошло, придаст вашей работе глубину и силу. Как масло, питающее фитиль, чтобы огонь горел. В конце концов вы достигнете того состояния, которое Стендаль называл le silence du bonheur [34]34
Счастливой тишиной (франц.).
[Закрыть]. И в той тишине создадите прекрасное произведение.
– Нашли бы вы лучше себе кого-нибудь другого.
– В том, что вы напишете, не будет экзотики, – продолжал Яша. – Вот где опасность – вы и не представляете, как экзотичен Фидлерсборо! Но тут есть и другое. Исконно человечное, исконно простое и потому бесценное. Нет, я не беру на себя смелость рассказывать вам о Фидлерсборо. Но закройте глаза и представьте себе лица. Лица – да тут поистине средневековые лица! Подумайте…
– Не лица тут средневековые, а головы, – сказал Бред.
– … подумайте о вытесанной из одного куска антиэкзотической простоте. Так и слышится, как вгрызается резец в камень. В этом и есть сюжет. – Он снял руку с его плеча и отступил назад. Махнув рукой на ближайшую сторожевую башню тюрьмы, он спросил: – Как звали того надзирателя? Того, кому мистер Бадд приказал подстрелить воробья?
– Лем.
– Вот образ, который стоит передо мной. Закрою глаза и в сотый раз его вижу. Но что это значит, сам не пойму.
– Ну и что? – спросил Бред.
– Мы видим, как поднимается вода – общий план, ловим луч, который тянется к западу. Потом аппарат панорамирует на башню и на облака, плывущие за ней. Фокусируем с расстояния примерно ярдов в пятнадцать. На башне видим Лема с ружьём, он смотрит вниз, на тюремный двор. Кадр тюремного двора с маленькими заключёнными внизу. В кадре Лем. Видим, как он медленно работает челюстями, жуя табак. Помните этот ритм?
– Да, – сказал Бред.
– Помните, как челюсти застыли, когда он поднёс ружьё к плечу?
– Да.
– Ну вот, мы видим Лема, который смотрит вниз, на тюремный двор, сонную медлительность и смертоносную настороженность его взгляда. Челюсти работают в этом ритме. Но он не спеша отрывает взгляд от двора. Кадр – небо, движутся облака. Кадр – Лем, но с расстояния футов шестьдесят, и мы видим, как поворачивается его голова, снятая на фоне движущихся облаков; взгляд с тюремного двора он перевёл на запад, за реку. Фиксируем. Голова и плечи. Челюсти работают. Замирают. Неподвижная голова на фоне неба. За его профилем небо.
Бред мрачно на него уставился.
– Знаете, что сказала Мэгги? – спросил он. – Сегодня вечером?
– Нет.
– Когда вы увели Потса в дом, чтобы помочь ему с метрикой его стиха, Мэгги сказала, что центром нашего распрекрасного фильма должен стать Потс.
Яша всматривался в лицо своего спутника, как доктор, который, впервые посетив больного, ищет признаки его болезни.
– Господи! – вдруг воскликнул он и повторил ещё возбужденнее: – Господи!
Потом посмотрел за реку.
– Но я не знаю, где вы найдёте такого актёра. Его придётся создать. – Он смотрел вдаль, погруженный в свои мысли. Потом резко обернулся к Бреду и поглядел на него блестящими глазами. – Вы подумайте, какое у него лицо! Сведённый судорогой рот, взгляд, полный смиренного, недоумевающего страдания. Нет, вы только подумайте – а момент, когда негр плюёт в него и плевок блестит на щеке? Подумайте, как на лице начинает проступать осознание того, что произошло, как…
– Я работал над темой Потса всю ночь, – сказал Бред. Он плюнул в залитую луною пыль. – Ничего у меня не получилось.
– Господи! – не слушая его, продолжал Яша. – Это может выйти великолепно!
– Может. Но я не сумел написать ни одной приличной строчки.
Яша Джонс молча на него глядел.
– Ну разве не смешно, что у меня ничего не вышло?
– Помните? – весело воскликнул Яша.
– Что?
– Что всё придёт, – сказал Яша Джонс. – Придёт dans le silence du bonheur.