Текст книги "Потоп"
Автор книги: Роберт Пенн Уоррен
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 29 страниц)
Не поворачиваясь и произнося слова ещё более хрипло и невнятно, он сказал:
– Музыка ночью будто на месте застряла, завела одно и то же, как дура. Ты с твоей бабой уже смылся, уволок её. А парень, которого кокнули, – как там его?
– Альфред Татл. Его прозвали Тат.
– Тат, – пробормотал Лупоглазый себе под нос и как будто ещё ниже сполз по стенке, глядя в огонь жаровни. – Музыка, – сказал он опять, – она всё одно шпарит, а парень уже с ней не крутится, с твоей сестрой. Оба стоят. Потом он вдруг как застонет – заболело у него, что ли. Он её держит, но не тискает. Вид у него, будто сейчас с катушек долой.
Он снова помолчал и сполз ещё ниже, всё так же глядя в огонь.
– Ну? – тихо подстегнул его Бред.
– Он её не тискал, – еле слышно выговаривая слова, повторил Лупоглазый, – чего не было, того не было. Вроде взял за руку у плеча и вроде как хочет за руку поднять. Как чайную чашку за ручку, да так аккуратно держит – аж бы не пролить. А у неё ноги до пола не дотягиваются. И вот таким манером ведёт он её к двери. А она будто плывёт, плывёт у него в руках. И повёл он её туда, к кустам, я-то уже знал, что он над ней сделает. Видел, что нет у него терпёжу. Ну а она, она – ни гу-гу. А тогда… тогда…
Голос его замер. Он закрыл глаза и погрузился в себя.
– Ну? – прошептал Бред. – Ну? – Он чувствовал, как что-то давит ему на грудь.
Лупоглазый очнулся.
– Ну а я пополз по полу и слышу их. Хвастать не буду – один шорох да вздохи, ни он, ни она ни гу-гу. А видать я их так и не видал. А раз не видал, чего зря говорить…
Бред встал на колени, схватил его за плечи и потряс.
– Слушай-ка, слушай-ка, ведь ты же поклялся в суде, будто был пьян и спал мертвецким сном! Клялся, что ничего не видел!
Лупоглазый повернул к нему голову. Огонь озарил его потное лицо, отбрасывая на него красные блики. Потом широкая лягушачья пасть без подбородка над торчащим кадыком скривилась в хитрую ухмылку, и выпученный глаз прищурился.
– Так ведь то в суде…
И снова ушёл в себя.
– Так ты не спал? – тряс его, спрашивал Бред.
Лупоглазый медленно повернулся к нему.
– А то, – сказал он. – Лежал. Будто сплю. Зажмурился и поглядывал. Ага.
Он помолчал, переведя взгляд на пламя в жаровне, потом заговорил снова – речь его теперь была ещё невнятнее, ещё безразличнее:
– Видал, как вы там танцуете. Видал, как скакали, крутили задами. И как та рыжая трясла и виляла задом. Зад у ней был что надо. – Он помолчал, потом забормотал снова: – Видал, как ты с ней возле меня крутишься. И что ты в темноте себе позволяешь. С ней то есть балуешься. Она вырывается, а ты хвать её за мягкое место. Ага!
Он совсем сполз вниз. Бред потряс его за плечо.
Лупоглазый шевельнулся, открыл глаз.
– Ага. Как ты с ней балуешься. Раз вы встали совсем со мной рядом, когда музыка замолчала, и она прямо тут дышит…
Он больше не смотрел на Бреда.
– Ну да, и как ты её утаскивал, видел. Понятно, чего тебе было надо. Она-то кобенится, назад тянет. А ты, видно, совсем закинулся, гори всё огнём. Она ещё и босая. Видел я – она босая, а ты её тащишь. Потом уволок. – Помолчав, он опять заговорил: – А тот парень, которого кокнули. Он с твоей сестрёнкой был. Я подполз и всё слышал, да леший с ними, мне-то что до неё? Ни зада у ней, ни длинных этих ног. А ведь как на эти её ноги поглядишь, тебя во как разбирает. Прямо терпёжу нет.
Он глядел на опадающее пламя.
– Ноги у ней длинные были, ну точь-в-точь молодые деревца, – произнёс он, и голос его стих.
– Проснись, чёртов сын! – Бред нагнулся над ним и стал его трясти.
– Ага, – медленно заворочал тот языком, – я-то пополз по полу и в дом. Сапоги скинул, поставил у пианины. Темно было на лестнице, а шуметь не хотел…
– Ты?.. – уставился на него Бред. Он облизнул губы и начал снова: – Ты… ты поднялся наверх?
– Как на них поглядишь, так тебя и разбирает, – бормотал Лупоглазый. Потом чуть опомнился и посмотрел Бреду прямо в глаза. – Что, не так?
Бред отвернулся и стал смотреть на тёмную реку.
– Прошёл переднюю. Темно, хоть глаз выколи. Я-то не знал, где дверь, но иду на ощупь. Шуметь не хотел. Не из тех я, кто шум поднимает. Думаю: вот подойду к двери и открою. Подхожу. Открываю.
– Будь ты проклят! – метнулся к нему Бред, схватил за грудки и затряс. – Ты открыл дверь?
Лицо Лупоглазого было ещё более тупым и безразличным, чем прежде, большой глаз остекленел и смотрел на него снизу.
– Разбирают они мужика…
– Ты… – снова начал Бред.
Но лицо вдруг пропало. Голос шёл откуда-то из глубины.
– Отворил я дверь, – произнёс этот голос, – а там малость разглядеть можно. Из окна свет. Лежит она на спине, поперёк простыня перекинутая. А ты… ты лежишь у ней на руке, боком к ней притулился. Рука твоя ей на живот положена поверх простыни. И ничего ты не чуешь, пьяный в стельку. Пыхтишь – рот раскрыл. А я стою. Сам не пойму, как сюда попал. Смотрю – в руке у меня нож. И лезвие на свету блестит. А чего я тогда хотел сделать – не пойму. Как найдёт такое на человека – сам не знает, что может натворить. Эти ноги её длинные, разбирает меня от них, незнамо как… Стою, и похоже – вот сейчас войду. Могу даже зарезать. Или же заколоть. Тебя, это, зарезать. А не то заколоть.
Бред вскарабкался на ноги и потный стоял в тени плавучей хижины. Он прислушивался к дыханию человека в темноте. Тело Лупоглазого сползло так низко, что теперь он упирался головой в доски. Бред нагнулся.
– И почему этого не сделал? – шёпотом спросил он.
Он потряс его, и вылупленный глаз, как глаз лягушки, воззрился на него, тускло поблёскивая из полутьмы.
– Почему не сделал? – повторил Бред.
– Ну… – с трудом выговорил тот. – Ну… Должно, луна из-за облака вышла. В комнате светло стало. Свет на лицо ей упал. Похоже было, что вот войду я, а вошёл свет, и что ж я вижу: глаза у ней открыты, а из них слёзы текут. И тут понял я, что не войду.
Голос стих. Лупоглазый уронил голову на помост. Глаз, похожий на глаз лягушки, закрылся. Но невнятный, словно из-под воды, грустный голос зазвучал снова.
– Не-а, – произнёс он, – не-a, войти я так и не вошёл.
Бред стоял, обливаясь потом. Потом голос произнёс ещё глуше и печальней:
– А если бы вошёл… мог бы… мог бы и зарезать…
Голос замер.
– Чёрт бы тебя побрал! – воскликнул Бред. – Вот и зря не вошёл!
Он проглотил комок в горле и овладел собой.
– Господи, какая жалость, – сказал он свистящим шёпотом, – какая жалость, что ты не проткнул меня насквозь!
Ответа не последовало. Дыхание человека там, внизу, стало тяжёлым, пыхтящим, как хлюпанье болотной жижи. Бред поднял голову и посмотрел на лес. Он услышал стрёкот и треск мошкары, которая наполняла весь тёмный болотный мир.
Он поднял глаза к небу. Медведица уже завалилась за чащу болотных зарослей. Вега – дальше к западу и северо-западу – высоко и ярко сияла. Но жужжание и беспощадный скрежет, раздававшийся из болотной тьмы, казалось, поднимались до самых звёзд.
Бред стоял, обливаясь потом, – он вдруг вспомнил события той ночи, которые никогда за все эти годы не мог толком припомнить. Теперь они стояли у него перед глазами.
Женщина вышла из тёмной лачуги. Посмотрела на лежавшего человека, спросила:
– Насосался?
Бред кивнул.
– Не доволоку я его, – сказала она. – Когда он упьётся до того как завалится домой, я его тут так и бросаю. Подкидываю дровец от мошек. И всё.
– Я помогу его внести, – сказал Бред.
Они с трудом затащили тело в лачугу и свалили на кровать. Бред стоял в глухой темноте дома, вдыхал зловонный воздух и думал, что сейчас потеряет сознание. Но пересилил себя.
– Пожалуй, я двинусь, – сказал он.
– Нет, с рекой вам такому не сладить.
Он старался унять дурноту.
– Лягте там, на койке, – предложила она.
– Спасибо, большое спасибо, но лучше я посижу на воздухе.
Он нащупал дверь, вышел, присел возле дощатой стены. Женщина стояла в тёмном пролёте двери и смотрела на него сверху. Он чувствовал это, не поворачивая головы.
– Одному она тебя учит, – сказала она.
– Чему? – спросил он, так и не повернув головы.
– Что мир кругом прямо вспух от беды. Вздулся, как кровавый пузырь. Жизнь – она и есть одно дерьмо, кроме беды, ничего от неё не дождёшься.
Она ушла к себе в лачугу. Он и это понял не поворачивая головы. Посмотрел на звёзды, вспоминая, как называются те, которые знал. Но стрёкот, жужжание и зудящий звон из тёмного болота звучали у него в черепе.
Поэтому немного погодя он потянулся за кувшином.
Глава двадцать девятая
Когда на следующий день Бред привёл лодку в затон, уже смеркалось. Он поставил её на прикол и двинулся вверх по старому каменному скату. Какой-то человек в белом костюме, резко выделявшемся на фоне ветхих неосвещённых зданий Ривер-стрит, стоял наверху и глядел на запад, на реку, где в небе таял последний багрянец.
– Привет, – сказал Блендинг Котсхилл. – Как жизнь?
– Ужас. Пил с Лупоглазым.
– Ну, тут и жизни не хватит, – сказал Котсхилл.
– Да я и пил-то всего одну ночь. Но чуть не окочурился. Отрава. До полудня не мог очухаться. А когда очухался, меня вывернуло наизнанку.
– Он теперь уже ничего не делает. Стыд и срам. – Котсхилл помолчал. – А ведь таких охотников я больше не встречал, но руки у него так дрожат, что и в сарай промажет. Помните, я вам рассказывал, какую охоту на уток я тут закатывал? Я вот устрою ещё одну, для своего утешения. Двадцать лучших стрелков из тех, кого знаю, наберу отовсюду. Вне зависимости от чинов и званий. Чёрт возьми, ко мне ведь приезжали и сенаторы, и банкир, и отставной адмирал, и Лупоглазый – славная получалась компания. Даже три-четыре негра, бывало, охотились. Правда, есть их сажал за отдельный стол. Приспособил там нечто вроде алькова. И ставил стрелять в отдельном укрытии. А вот от Лупоглазого пришлось отказаться. Ещё только подгребаю к укрытию, а он уже в стельку.
Он смотрел на реку.
– Знаете, а ведь затвор плотины уже закрыли. Пока ещё незаметно, но вода поднимается. Она ведь медленно поднимается.
Бред тоже смотрел на реку, скользившую мимо; посреди протоки ещё алели последние лучи. Но промолчал.
– Осенью в последний раз созову гостей, – сказал Блендинг Котсхилл.
– Куда думаете переселяться? – спросил Бред.
– Да вот прикидываю насчёт Шотландии.
– Шотландии?
– Отличная охота на куропаток. Олени. Хорошая рыбная ловля.
– Звучит заманчиво, – сказал Бред, мечтая только о том, чтобы у него перестало стучать в висках.
– Да нет, мне просто тамошний народ нравится. С тех пор как я был связным при Шотландском полку в тысяча девятьсот восемнадцатом, три раза туда ездил. – Он задумался. – Отсюда я, во всяком случае, смоюсь. Не хочу в здешние дела впутываться. Во все эти перемены. Когда заселят Лейк-Таун, начнётся большая заваруха из-за совместного обучения чёрных и белых. На школу ведь идут федеральные средства. Сейчас пока помалкивают, ждут переезда в Лейк-Таун. А знаете… – Он осёкся.
– Что? – спросил Бред.
– Они же меня попросят взять на себя защиту.
– Кто они?
– Как кто? Брат Пинкни и компания.
– И возьмёте?
Котсхилл вглядывался в небо. Казалось, он не слышал вопроса.
– Мне-то плевать, хорошая у меня репутация или нет, – сказал он чуть погодя. – Я от неё не завишу. И никаких сукиных детей не боюсь. Просто вдруг почувствовал, что старею. Не желаю я больше ни во что впутываться.
– И добавил: – А может, просто сам запутался. – Он помолчал, раздумывая. – Понимаете? Человек ведь может запутаться, сам того не сознавая.
Он обернулся, взглянул на темнеющую громаду тюрьмы, где как раз в этот миг зажглись угловые прожекторы.
– А вы знаете, что сегодня за ночь? – спросил он.
– Нет.
– Сегодня ночью включат ток под Красавчиком. Если губернатор его не помилует.
– А он помилует?
– Да нет же. Нет для этого оснований. Красавчик убил бедную старушку. Проломил ей череп гвоздодёром. Новёхоньким, он лежал в лавочке, под рукой. Вошёл в такой раж, что не мог остановиться. Зверское убийство. Но если ты адвокат, всё равно проделываешь что положено. Я вот попытался опереться на психиатров, доказать, что он ненормальный. Но Красавчик не сумасшедший, по крайней мере с точки зрения закона. Он ненормальный во внеюридическом смысле. В том самом внеюридическом смысле, в каком свихнулся весь наш распроклятый мир. Но Красавчик из глухомани, поэтому он псих на наш теннессийский манер. А штат Теннесси, который сам сходит с ума по-теннессийски, его спалит.
Он вдруг со злостью повернулся к Бреду.
– А знаете, почему я здесь стою?
– Нет.
– Накачиваю себя, чтобы сходить туда проститься с этим несчастным душегубом, с этим заплаканным, запятнанным кровью, бестолковым и никчёмным, безграмотным, играющим на банджо чёрным сукиным сыном.
После того как Бред ушёл, Блендинг Котсхилл ещё долго стоял на причале. Он знал, что ждать ему ещё долго. Он стоял, раздумывая о том, как для Красавчика тянется время. Он думал он том, не спасует ли, как говорят в городе, Красавчик без посторонней помощи.
Ведь после того как брат Пинкни заставил Красавчика помолиться, в Красавчике, как видно, весь запал кончился. Одни слёзы остались, и текут, пока глаза не вытекут. «Поглядите на мои штаны, – говорил брат Пинкни Блендингу Котсхилл у, заходя к нему по вечерам в контору, – они насквозь промокли от слёз. Каждый Божий день он обнимает меня за колени и плачет».
Как-то раз, сидя под вечер в конторе над пустынной площадью, брат Пинкни сказал: «Не хочу богохульствовать, но что-то я у него отнял, а взамен ничего не дал. И теперь у него ничего не осталось, кроме слёз, которые капают на мои штаны, пока не вытекут совсем».
Вспоминая его слова, Блендинг Котсхилл стоял в надвигавшейся темноте и понуждал себя подняться на холм. Наконец он побрёл наверх. Если поехать на машине, он будет там слишком рано. Он утешал себя тем, что, если Красавчик не спасует, всё кончится очень быстро.
На полдороге вверх он остановился. Ему не хватало воздуха. Он снова подумал, что стареет. Поглядев на городские крыши, на юг, на прибрежные земли вверх по реке, он подумал, что этой осенью там, у него в поместье, будет его последняя утиная охота. Он стоял, ощущая прилив волнения, какое испытываешь, видя, как высоко над чернолесьем из молочно-белого рассвета вылетают утки и летят с криком по небу. Он почувствовал, как глаза его застилают слёзы. Разве есть что-нибудь прекраснее на свете.
Но вдруг всё переменилось.
Вдруг всё переменилось: он мысленно увидел светлое небо, усеянное пузырями парашютного шёлка. Он увидел рассветное небо, зацветшее этими белыми пятнами, и подумал, что сердце у него сейчас разорвётся, но не от счастья. Ведь его только что сорвали с неба. Далеко внизу загрохотали пушки и сорвали Теда Котсхилла с неба. Блендинг Котсхилл увидел в воздухе удивлённое лицо. Увидел тело, повисшее на стропах. И с криком стал спрашивать: было ли это быстро, было ли это быстро, о Господи, было ли это быстро? так же быстро, как у Красавчика?
Немного погодя он зашагал в гору. Он думал, что не знает, состоится ли этой осенью его утиная охота. Думал о крови. О всей той пролитой крови, какую видел в жизни.
Потом он внутренне собрался – невысокий человек с широкими прямыми плечами и чересчур крупной головой; белая фигура в темноте, двигающаяся вверх по холму. Будь она проклята, эта жизнь, – сказал он себе, – я же знаю, что это за мир. Я в нём жил.
Чуть выше, когда он подходил по каменным ступеням к большим воротам, он подумал, что ему не вечно придётся жить в этом мире. И захотел разобраться в том, как он к этому относится.
Бредуэлл Толливер доехал по Ривер-стрит до южной окраины города и остановился. Поставив машину на обочину, он представил себе, как Блендинг Котсхилл вдет по темнеющим улицам к тюрьме. Подумал, что и сам ведь собирался присутствовать на отвальной у Красавчика. Впрочем, ещё не поздно. Он успеет. Мистер Бадд его пустит.
При этой мысли он вдруг почувствовал возбуждение. Он не может этого пропустить. Ничего такого он ещё ни разу не видел. Он должен это увидеть. Ведь он же писатель, верно?
Писатель, – подумал он.
И подумал: дерьма-пирога.
И подумал: все писатели – дерьма-пирога.
Потом оглянулся и поглядел на город. С этого места за крышей аптеки Рексолла открывался большой простор – там под ночным небом чернела громада тюрьмы и при ярком свете прожекторов на больших воротах можно было разглядеть широкие каменные ступени, спускавшиеся к верхней дороге. Он вглядывался в это пространство. Освещённое пространство, казалось, плыло в воздухе над тёмными крышами.
Прошло немало времени, прежде чем в ночной темноте он разглядел белое пятно – это там появился Блендинг Котсхилл. Белое пятно недолго простояло у каменных ступеней, прежде чем двинулось дальше к освещённым воротам. Лучи света падали на длинные ступени, по которым взбиралось белое пятно; но над этим светом, прорезавшим небо, стояла непроглядная тьма. Наконец белое пятно исчезло в темноте ворот.
Бред Толливер сидел в «ягуаре» – его обуревали зависть и ощущение отверженности. Он чувствовал себя отринутым жизнью. Он завидовал человеку, который мог по праву подняться на холм, взойти по каменным ступеням и войти в тёмную дверь. У него этого права не было.
Он медленно поехал к дому, постепенно сознавая – и сознание это приходило к нему словно оттуда, где падал редкий снежок, – что в тот миг, когда он, взволновавшись, подумал, что тоже может пойти в тюрьму, лицо, которое он мысленно увидел, лицо с чёрным колпаком над головой, вовсе не было лицом Красавчика. За снежной пеленой воображения лицо, которое он тогда увидел, было лицом Бубенчика. И хотя невидимые руки держали над этим лицом чёрный колпак, лицо Бубенчика торжествующе ухмылялось ему сквозь сетку падающих снежинок.
Он медленно поднял руку и пощупал ссадину на подбородке, куда его ударил Бубенчик.
Что ж, даже если черномазый и сбил тебя с ног, это ещё не значит, что тебя посетит видение!
Похоже, брат Потс прав: надо было добиться, чтобы он плюнул мне в лицо. И стерпеть, не вытереть плевка. Пусть высохнет под ветерком, на солнышке. Надо бы обсудить это дело с Бубенчиком. От этой мысли ему стало даже весело.
Но ему недолго было весело.
Он почувствовал слабость и утомление. Он вспомнил, какое пойло пил вчера ночью. Вспомнил, как, лёжа на досках плавучей лачуги, смотрел на звёзды и старался назвать их по именам. Ну да, сейчас он поедет домой, достанет какой-нибудь еды из холодильника, чтобы утихомирить желудок, и ляжет спать. Он не хотел ни о чём думать, помимо того, что ляжет спать. Не хотел думать о завтрашнем утре, о том, что надо будет вставать.
Слева от него тянулось кладбище. Он подумал, что так и не отыскал могилу старого Изи Гольдфарба. Он вспомнил как тысячу лет назад Изя Гольдфарб сидел на плетёном стуле перед своей портняжной мастерской на Ривер-стрит и глядел за реку, на запад, а на его спокойное лицо падали последние закатные лучи, освещая прозрачную кожу на тонком лице. Непонятно, почему он так и не нашёл его могилу.
Завтра, решил он, надо сделать ещё одну попытку.
На перевале в лесу всё время ухала сова.
Когда он вошёл в тёмную прихожую, он увидел что сквозь широкую арку, ведущую в столовую, падает свет. Он знал, что уже поздно; в доме, наверное, спали, уже около десяти, однако на светящийся циферблат своих часов смотреть не стал. Ему не хотелось знать, сколько ещё времени до полуночи.
Он стоял в прихожей, ощущал пустоту дома. Она была осязаемой, как густой, хоть и невидимый туман, который холодно оседает в темноте на щеках. Ночь стояла, жаркая, типичная июльская ночь в Западном Теннесси, но он стоял, чувствуя, как тёмная пустота дома давит на него и оседает на щеках холодными каплями тумана.
Однако дом не мог быть пустым. Во-первых, наверху спит старушка, а Мэгги никогда не оставляет её одну; когда Мэгги уходит, она поручает её кухарке Айрин или кому-нибудь ещё. Наверху непременно кто-нибудь есть. Но тут он подумал, что сама старушка – тоже своего рода пустота. Она часть того невидимого тумана, который наполняет дом. Да и Айрин тоже только часть этой пустоты. Он знал, что её зовут Айрин, но, кроме имени, не знал о ней ничего – только имя и коричневый большой палец на белой тарелке, которую перед ним ставили, большой палец с очень белой лункой у ногтя. Он вдруг вспомнил, что имя Айрин означает покой. Айрин – это покой. Но мысль тут же пошла вкось, словно вдруг перекосило рот: чёрт возьми, но ведь покой – это тоже пустота?
Он пересёк прихожую и вошёл в столовую. По обе стороны камина горели канделябры – другого освещения не было, – и хрустальные подвески поблёскивали. Несмотря на свет, комната тоже была наполнена пустотой. Он почувствовал себя водолазом, который в своей громоздкой оснастке и в шлеме, кивающем в воде как в кошмаре, с бесформенно раздутым серым туловищем и тяжёлыми от свинцовых подошв ногами вползает в давно стоящую на дне подводную камеру. Словно пустота была не отсутствием, а присутствием – она, как поднявшаяся вода, затопила дом. Он почувствовал, что дом, город, а может, и весь мир были давным-давно затоплены, а он в этой оснастке из кошмара мучительно вползает в комнату тяжёлыми, свинцовыми, неподатливыми шагами.
И тут он увидел его.
Увидел на каминной доске большой конверт, прислонённый на самом виду к позолоченным бронзовым часам в стиле Людовика XVI. Он был подпёрт вазочкой или чем-то в этом роде. И хотя издали Бред не мог ничего прочесть, он знал, что на конверте написано его имя.
Взяв конверт, он вскрыл его не сразу. Прочёл, кому он адресован, – конечно же, ему. Узнал руку Мэгги.
Справа от часов позолоченный сатир сидел на позолоченном камне и дул в позолоченную дудочку. Слева позолоченная нимфа в соблазнительной наготе испуганно убегала, волоча позолоченный шарф, от не менее позолоченного сатира. Глядя на эти позолоченные фигуры, Бредуэллу Толливеру казалось, что внезапное затмение покрыло тенью залитый солнцем зелёный луг.
Переводя взгляд то на одну, то на другую фигурку по бокам от часов, он отодвигал минуту, когда надо будет вскрыть конверт. Но Бредуэлл Толливер понял, что на самом деле отводит глаза от циферблата часов. И сообразил, что отводит не зря. Часы стоят уже много лет. Неизвестно, были ли они испорчены или просто никто не трудился их заводить.
Часы показывали четыре часа двадцать две минуты, но никто на свете не знал, в какой день они остановились и было ли это днём или ночью. Он вспомнил городские часы на здании суда, ведь никто не знает, когда остановились и те часы – днём или ночью. Мир был полон часов, которые стоят, и никого не интересовало, когда это случилось.
Красавчик – его часы остановят другие.
Он вскрыл конверт, вынул лист белой писчей бумаги. Мэгги карандашом писала:
Дорогой Бред.
Сегодня вечером я уезжаю с Яшей. Мы вернёмся завтра или послезавтра. Наверное, глупо уезжать; мы могли бы остаться и здесь, но ты всё поймёшь.
Я бы сказала тебе раньше, если бы было что сказать. Всё шло очень медленно, и я боялась поверить, что это происходит. Пока сегодня средь бела дня мне не показалось, что я ослепла от слишком яркого света.
Может быть, я всё ещё боюсь. Может быть, я боюсь, что не смогу быть ничем, кроме того, чем была. Но, Бред, ты мой родной любимый брат. Пожалуйста, помоги мне поверить, что всё правильно. Помоги мне быть счастливой.
С любовью
Мэгги.
PS. Мы ждали до сих пор – до 9 часов, – надеясь, что ты придёшь и мы сможем сами тебе сказать. С мамой Фидлер я всё устроила. Айрин побудет у нас и за ней присмотрит, так что тебе не о чем беспокоиться.
М.
Он взглянул на дату – 2 июля. Вчера. Что ж, они ещё не вернулись. Чёрт, теперь он наверняка не увидит их целую неделю. Ей ведь надо наверстать время.
Держа в руке лист бумаги, Бредуэлл Толливер поднял голову, он почувствовал радость. Он был счастлив оттого, что счастлива она, одно это давало счастье – светлое, яркое чувство, словно удвоенное зеркальным отражением. Он стоял, поражённый тем, что счастлив оттого, что счастлива она.
Потом что-то с ним произошло. Радость ещё жила, но это была уже не щедрая радость оттого, что рада она, это была эгоистическая радость оттого, что доказано наконец, что он был прав. Видит Бог, он старался – ну разве он не старался? – заставить её отсюда вырваться, пуститься во все тяжкие, закусить удила. Вот из-за этого они и поссорились тогда, когда он вернулся домой с разбитым коленом, так и не попав на войну. Что ж, теперь она пустилась во все тяжкие. Тоже ведь живой человек.
Да, он вёл себя правильно. И он чувствовал облегчение. Вся её жизнь, без малого двадцать лет – нет, всегда, – была ему сплошным упрёком. А то, что она никогда не сказала ни слова, было ещё худшим упрёком. Весь её образ жизни был упрёком более громогласным, чем слова. И хуже, гораздо хуже, чем слова, потому что слова определяют вину. Поэтому её упрёк, который оставался невысказанным, был безмерным. В чём бы он ни был. Бред всегда жил с ощущением вины.
Но теперь он больше никакой вины чувствовать не будет. Потому что она пустилась во все тяжкие.
Да, ей даже пришлось для этого уехать из дома. Она бы не могла сойтись с Яшей Джонсом в этом доме. В этом доме она лежала бы в темноте на кровати холодная, как лёд, и если бы тело Яши Джонса прижалось к ней, оно бы тоже было только грузом темноты и пустоты, которые наполняли этот дом и мешали дышать, пустоты, погружающейся в пустоту, темноты – в темноту. Он чувствовал, что он оправдан, он испытывал облегчение, зная, что ей, даже ей нужно было убежать из этого дома.
Он стоял тут, в Фидлерсборо, дрожал, несмотря на жаркую июльскую ночь, и думал, что сам он, несмотря на то, что столько лет убегал отсюда, так и не смог убежать из этого дома. Вот он и сейчас ощущает пустоту и темноту, царившие над ним и вокруг него. И вдруг заметил, что свет в комнате меркнет.
Он поглядел на канделябры по бокам от камина, сначала на один, потом на другой, на лампочки в хрустальных подвесках. Да, свет безусловно померк. И подумал: Весь свет ушёл на Красавчика. Они включили его для Красавчика.
Но… это же невозможно.
Там другая линия.
Вероятно, включился большой старомодный холодильник в буфетной.
Да и время неподходящее. Не может быть, чтобы уже была полночь – час, когда Суки пустят в ход.
А насчёт того, что свет померк, Бред сообразил, что он не меркнет даже в тюрьме, даже в полночь. Это суеверие. Не имеющее под собой оснований. Если кто-нибудь и в тюрьме и вне её будет ждать, чтобы свет померк, когда Красавчик сядет на электрический стул, никто так ничего и не узнает.
И стоило ему это подумать, как там, на холме, завыли сирены. Тогда он сообразил, что они воют уже довольно давно. Он слышал шум, но не сознавал, что слышит его. Словно тот дальний вой на холме был частью его душевного состояния и не существовал вовне. Даже сейчас, если бы он мысленно от всего отвлёкся, этот звук был бы скорее проявлением того, что он чувствовал, чем зовом внешнего мира.
Он услышал, как в прихожей хлопнула входная дверь.