355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Павленко » Собрание сочинений. Том 3 » Текст книги (страница 27)
Собрание сочинений. Том 3
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 05:56

Текст книги "Собрание сочинений. Том 3"


Автор книги: Петр Павленко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 27 (всего у книги 34 страниц)

Эпизод искусства

Ему ни за что не хотелось умирать в тот сырой и зябкий осенний день в калмыцкой степи, когда семьдесят танков двинулись на наше расположение и двенадцать из них атаковали казачью батарею, а потом, откатившись назад от сумасшедшего огня ее двух уцелевших орудий, полезли в обход наших частей.

Против двух стволов действовало полтораста, и конец неравного боя был уже близок. Больше десяти, ну, скажем, пятнадцати, ну, а в случае чуда – двадцати минут никто не должен был выдержать, даже те, кто еще уцелели. Погибшие – и те были посмертно ранены по третьему и четвертому разу, будто немцам мало было убить их один раз. Раненые даже не уползали в тыл, не желая зря тратить последние силы – все равно уползти от смерти было немыслимо.

Но он ни за что не хотел умирать в тот день, такой грязный и липкий, что казалось, никого из погибших не станут предавать погребению из-за непролазной грязи, если она не засосет трупы раньше, чем вспомнят о похоронах.

Он стоял на броневичке, застрявшем позади батареи, в болоте, и глядел на картину сражения так, будто дело происходило на экране и снаряды не могли ни разорвать его в клочья, ни ранить, ни оглушить. Это не потому, что он был выше страха, а, наверное, страх исчез из его сознания, как исчезло все остальное, все мысли и все ощущения, и остались только глаза и слух.

Продолжать жить означало ждать своей очереди на смерть. Тут уже не было долголетних людей, спасибо, если оставались еще долгоминутные.

Четыре танка, обходя, наткнулись на казачий артиллерийский обоз, случайно располагавший двумя бронебойными ружьями. Тут один старичок, кубанский доброволец, – ему шел шестьдесят первый год, – выпустил по ним несколько пуль, и танки свернули с курса. Теперь они лезли как раз на броневичок. К ним пристраивались с фланга еще восемь машин. Все они били по броневику. Шафарин сел к пулемету и выпустил в упор по танкам восемнадцать дисков. Танки остановились и стали расстреливать броневик, как мишень. Но все-таки атака их была сорвана. И тогда в погоне за жизнью он – Шафарин – выскочил из своей машины и лег в канавку. Думал, что сойдет за убитого, а вечером отползет к своим. Но его взяли в плен. В Буденновске, куда был он вскоре доставлен, посадили его в тюрьму – он бежал. Краснодар тогда еще был у немцев, а в Краснодаре жила мать Шафарина, он направился к ней. И тут, у матери, его арестовали второй раз. Какая-то сволочь сообщила немцам, что он-де разведчик из казачьего корпуса, агент этих неистовых «красных чертей», как называли немцы кубанских казаков за красные верхи папах да красные отвороты на рукавах черкесок.

Мать пошла вместе с ним, и думалось тогда – все кончено. Но, продержав несколько дней, их каким-то чудом выпустили. Вероятнее всего, хотели проследить – с кем встречаются, где бывают, и раскрыть всю агентурную сеть. Но Шафарин не был, как мы знаем, разведчиком, а был всего-навсего беглым военнопленным, однако настаивать на этом не мог. Почему, станет ясно дальше. На допросах он твердил и твердил, что был в армии, учили его там на повара и он ушел домой, потому что до смерти надоело чистить картошку. Конечно, о том, что он награжден был медалью «За отвагу», что пошел в армию добровольцем мстить за погибшего на фронте отца, а также о том, что он сумасшедшим пулеметным огнем из броневика остановил танки, он молчал. Ну, его подержали и выпустили, на прощанье избив до крови.

Он стал жить дома, носил матери воду, помогал по хозяйству соседкам и, само собой разумеется, ни к кому не ходил, чтобы случайно не запутать людей, ни в чем неповинных. Он все время работал во дворе, стругал, копал. Вечно его видели то с топором, то с лопатой. Прямо загляденье. И немцы, наконец, оставили его в покое, перенеся свою слежку в другое место, потому что какая-то сеть красных в городе все-таки, безусловно, существовала. Еженощно она давала о себе знать порчей проводов. Немецкие связисты просто не успевали чинить их, а штабы и учреждения замучились, то и дело теряя между собой связь.

Наконец Краснодар был освобожден от немцев, и Шафарин побежал разыскивать свою часть, ту, которую он невольно покинул в грязный осенний день в калмыцких степях.

– Леня, ты бы остался, – сказала мать. – В твои годы какой из тебя вояка!

– А что? Я же, мама, давно воюю. И в корпусе воевал, и здесь, дома. Это я ведь связь им портил. Дня не было, чтоб не рубил.

Майор Степан Тихонович Чекурда, славный артиллерист знаменитого 4-го Гвардейского Кубанского казачьего кавалерийского корпуса, улыбаясь, говорит:

– Ну, как, по-вашему, – это не эпизод искусства? Тринадцать лет хлопчику, а казак. В полной форме казак и патриот. Да вы сами же видите, что вполне казак.

1943

Колеса Москвина

Степь ровная, без курганов и без ложбин, точно природный аэродром. Она второй год не засевалась и вся заросла золотистой сурепицей. Это очень красиво и очень невыгодно: трудно маскироваться. Пушечный выстрел взбивает впереди орудия огромный кусок золотого ковра. Впереди стреляющего орудия образуется как бы зеленая проталина, хорошо заметная сверху.

Для артиллериста степь – дурная огневая позиция. Хуже нет. Она дурна во всякое время года, в любое время суток. Представьте подводную лодку, потерявшую способность к погружению, и вы легко вообразите положение батареи тяжелых морских орудий в открытой кубанской степи, перед активным противником, который по нескольку раз в день фотографирует степь с неба. Гвардии капитан второго ранга Москвин должен был сражаться именно в такой степной обстановке.

У многих поэтов можно найти сравнение степи с морем. По-видимому, сходство действительно есть. И, быть может, эта схожесть степи с морем подсказала гвардии капитану второго ранга Москвину единственно возможное поведение в степи. Как бы вел себя корабль перед лицом противника? Несомненно, он находился бы в непрерывном маневре, а не лежал в дрейфе и не становился на якорь.

Стало быть, в беспрерывном маневре должны находиться и пушки в степи.

Должны!

Но одно дело корабль, железный дом, в котором все вместе и все движется трудами машины, и другое дело пушки, из которых каждая сама по себе, а при пушках – боеприпасы, требующие, во-первых, укрытия в землю, а во-вторых, каждый раз специальной переброски.

На корабле не нужно при каждом новом маневре устраивать каюты, переносить снаряды, менять место камбуза.

Сходство моря со степью не облегчало дела Москвину, но у него не было никакого иного выхода, как только вообразить себя в море.

И пушки его стали вести кочевой образ жизни. Они использовали временами даже такие условные маскировочные «приспособления», как тени облаков над степью, почти недвижно стоящие в знойные летние дни.

Противник тщетно пытался накрыть Москвина, тот не давался.

Пушки Москвина стали невидимыми. Их прозвали «колесами Москвина», ибо они вели себя с непринужденностью обычных колес, не обремененных никакой тяжестью.

Уместен вопрос: а сражались ли они, эти пушки?

Да. Бывали дни, когда на участке, занимаемом орудиями, разрывалось в течение получаса до двухсот тяжелых снарядов, но если в такие минуты пехота требовала дать залп, гвардейцы давали залп.

Вот одно из сражений. Оно длилось шесть суток, и за эти сто сорок четыре часа гвардейцы Москвина отбили двадцать восемь контратак противника и уничтожили при этом двадцать три его танка.

Убитые ждали конца сражения, чтобы быть погребенными; они лежали у своих орудий, и новые осколки ранили уже похолодевшие тела.

Но когда затихло сражение и были вырыты могилы, от Москвина позвонили на командный пункт высшего командира:

– Гвардейцы просят разрешения дать салют в память погибших товарищей.

С командного пункта ответили:

– Дать салют из орудий!

Получив разрешение, гвардейцы-артиллеристы не торопились стрелять.

Предав земле тела товарищей, они долго выбирали час салюта. Они дали такой салют, который стоил немцам до роты стрелков и трех танков.

А потом – маневр колесами, и пушки – далеко, на новом месте.

Семьдесят бомбардировщиков перепахали однажды участок степи, где только что стоял Москвин, так, как мог бы это сделать пахарь-слон, но «колеса Москвина» нисколько при этом не пострадали.

Их уже не было на прежнем месте.

1943

Маленькие рассказы
Потерянный сын

Вбегаем в станицу, узнать ничего не могу… Я в той станице когда-то бывал и знакомых имел, а сейчас бегу и ничего не узнаю. Хаты горят, машины немецкие горят, взрывается что-то. И ни единой души народу. Гляжу, наши хлопцы куда-то свернули в сторону, я за ними. Вижу – пепелище, и стоит возле него хлопчик лет трех… от силы четырех, стоит и горбыльком пепел ворошит. А наши как подбежали, так и стоят, вкопанные, смотрят на него бессловесно.

– Ты чего? – говорю, а у самого голоса нет.

Черный он, грязный, видать несколько дней без питания, одни глаза на скулках торчат.

А он мне:

– Это наша хата, – и на пепел указывает, – картошку шукаю.

– А где, – говорю, – батька?

– Не знаю, – говорит.

– А мамка?

– Не знаю. Я в степу ховался.

Стоит, смотрит на нас, как тот цветок сорванный. Ну, тут всех нас как кинжалом по сердцу – схватились за сумки: хлеб, сухари, сахар вытаскивают, перед хлопчиком этим кладут, – а сами плачут, будь ты проклят! И я то же самое. Ну, не удержишь, какое тут!

Дал и я ему кусок сахару.

– На, – говорю, – соси да меня жди. Я знаю, где твоя мамка, доведу. Только, слышишь, сиди, никуда не бегай, ничего не пужайся.

Он как кинется до меня, и сахар обронил, да своими худыми ручонками как обнимет мои ноги, и слеза у него покатилась с глаз – да, знаете, хлопцы, такая, будто глаза вместе с ней выплеснул. Ох, спужался я тут за себя, ажник зубами скрипнул.

– Сиди, – говорю, – как сказал, – и, значит, делаю нашим знак удалиться.

– Дядька, меня Вовкой звать! – крикнул он.

Ну, день был у нас беспокойный – атака, другая, и все на маневре, и надо же такое дело: к вечеру мой взвод пускают в другом направлении… А о нем я все время думаю. У меня, знаете, ребятишек прибрал господь, не повезло, ну и потом война, туда-сюда… Вот, думаю, нашел я себе сынка. Он, знаете, складненький такой; правда, тонковат, да ведь мать, жинка моя, что на дрожжах выкормит. Вот, думаю, нашел себе сына, – в бою сыскал, не где-нибудь. Серьезный казачишко вырастет! Вовка ты мой дорогой!.. А к вечеру взвод мой пускают в другом направлении. Вот, думаю, беда бедовая. Ну, ночью вырвусь. Вовка и ночью ждать будет. А ночь проходит, и к заре мы верстах в тридцати от той станицы. Сошел я, дорогие мои, с коня, присел у канавы, и хоть кубанку под глаза подставляй: слезой исхожу. Как вспомню: ворошит он прутиком пепел, так сердце в горошину. А дело не ждет. Выступать. Глянул я нечаянно на сапоги – и в холодный пот: на голенищах след от его ручонки, что листик кленовый. Будто печать он на меня поставил, не забудь, мол, Вовку, а забудешь – проклятье тебе выйдет…

Глаза рассказчика из голубых стали тусклыми, оловянными, будто он внезапно ослеп.

Слушатели вздохнули.

– Ну, теперь не пропадет твой сын, – уверенно сказал один красноармеец.

– Да твоей вины тут и нет, – успокоил другой. – Ты, слушай, не бери это на себя. Ты не виноват.

Отведя лицо в сторону, чтобы вернуть глазам их человеческий блеск, рассказчик тихо сказал:

– А он виноват?

Праздник

В канун дня Красной Армии грузовик с пятью ранеными застрял на мокрой, грязной, с полумертвыми колеями, дороге. Воздух был полон дождя и ветра. До ближайшего хутора далеко.

Раненые, вздохнув, закурили. Санитарка заохала – надо искать жилье.

– Стой, не шуми, – сказал один. – Ребята, что это?

Откуда-то из-под земли шла тихая песня, перевитая музыкой.

– Ой, жилье! – крикнула санитарка и побежала на звук.

– Вот чорт! Только песню перебьет…

В глубоком блиндаже пели краснофлотцы-артиллеристы. Рядом стояли их пушки. Краснофлотцы пели немудрую песню с прелестной, вдохновенной музыкой, грустной и нежной до слез:

 
Споемте, друзья, ведь завтра в поход
Уйдем в предрассветный туман.
Споем веселей! Пусть нам подпоет
Седой боевой капитан…
 

И с особенной лаской в голосе подхватили вслед за этим припев, действительно чудесный по музыке:

 
Прощай, любимый город,
Уходим завтра в море.
И ранней порой
Мелькнет за кормой
Знакомый платок голубой…
 

И допев, начинали снова.

Санитарка вернулась.

– Есть две хаты; правда, нетопленные, но все-таки крыша.

Но раненые строго крикнули на нее:

– Тихо, ты!

Они курили, слушали и молчали.

Дождь хлестал по их лицам, по забинтованным рукам и ногам, дождь копошился под их шинелями и ватными брюками, но тепло и по-праздничному дремотно было на их душе.

– Ты пойди попроси, «Варяга» пусть споют, – приказали они санитарке.

После «Варяга» выскочили краснофлотцы, стали приглашать к себе в тесный блиндаж, но раненые опять отказались – не хотелось натруживать раны, слезать с высокой машины и итти в темноте до блиндажа. Они попросили «Катюшу», потом «Ермака». А уезжая, сказали хором:

– С праздничком, товарищи флотские! Спасибо! Не думали мы праздник справить, а как вышло хорошо!

Верный способ

В горном лесу наступила ночь, и узкие, жидкие тропы исчезли из глаз. На изгибах ущелий тропы стекали вниз густой жижей, и далеко в темноте был слышен их падающий шлепок, будто падали спелые яблоки.

– Беда, – сказал санитар, – у меня больных двадцать два человека, а по сути дела считать – так это пятьдесят семь повязок. Куда я с ними пешью? Да еще ночь. Да фланги под огнем. Тут и румын, стервец, всех с одного ствола перекатает. Из-за скалы.

– С умом итти, все целы будем, – сказал раненый старшина. – Я такой способ знаю, что никто пальцем не тронет.

– Ну, если так… – сказал санитар.

В эту ночь наши дозоры до самой зари слышали громовое «ура» на оползающих горных тропах. Никто не знал, что это за часть, где и кого она атакует в кромешной тьме, в гущине непролазных лесов. Увидели эту часть на рассвете. Опираясь на самодельные костыли, на плечи товарищей, шатаясь от изнеможения, двадцать два бойца во главе с санитаром кто громко, кто тихо крича «ура», спускались в открытую долину, где стоял передовой перевязочный пункт.

Сашко

К нам на постой привели немецкого офицера. Только вошел на чистую половину – приказал денщику: закусить!

И тот поставил ему на край стола огромный чемоданище. Офицер сам ключом открыл замок и пошел вынимать да раскладывать по столу и вино, и масло, и сыр, и консервы, и шоколад, и копченое, и соленое – все, что хочешь. А я с трехлетним Сашко, семилетним Костей и бабушкой в то время жили на одной толченой кукурузе. Ни масла у нас не было, ни соли, одна «толчонка», как мы ее называли. И детям она до того приелась, – как заметят, что бабушка за ступку взялась, сразу в слезы.

Немец – зараза – сел за стол посреди комнаты и ест, будто артист на сцене нам представляет, а мы смотрим. Костя оглядел, всхлипнул и скорей на кровать, головой в подушку зарылся и, слышу я, икает, мучается. «Мама, мамочка! – шепчет. – Что он делает, мамочка?» А у меня у самой слезы, я же чувствую, мальчишка голодный, от пищи у него душа навыворот. Глажу его по головке, шепчу: «Костя, тихо, маленький, только тихо!»

Пока с ним возилась, гляжу, Сашко вылез из уголка и идет к немцу. Идет, глаза большие, испуганные, из глаз слезы ручьем, а он, как завороженный, глаз с немца не спускает. Бабка было кинулась за ним, а я ей знак: не тронь. Боялись, как бы немца не ударил или не напугал. Костя тоже увидел, как Сашко подходит к немцу, и шепчет мне: «Мамочка, что он делает? Скажи: не надо. Мамочка, скажи ему!» А я слова вымолвить не могу: испугалась. И за мальчишку страшно, и в душе какая-то подлость: вдруг да протянет он маленькому сухарик или мясца кусочек. Все-таки мать я. Стоит мой Сашко перед немцем, смотрит на него, и глаза такие удивленные, испуганные. Мы за пять месяцев того не съели, что тот на столе разложил. И думаю я: «Судьба моя горькая! В собственной хате сын за милостыней ручонку должен протягивать…» Да тут не до гордости – лишь бы подал… И не хочу видеть я, как Сашко ручку протянет, а у него уже пальчики дрожат – вот-вот…

И вдруг сорвался он с места, да к бабушке, да в юбке и спрятался. И ведь, знаете, ни разу не крикнул, все молча, как взрослый. Ох, как я сразу обрадовалась! Ну, думаю, спас ты меня от позора, родненький. Отец с фронта придет – сколько радости будет: вот, мол, Сашко у нас к немцу за милостыней не обратился!..

Только я раздумалась про все это, немец перерыв сделал, словарь вынул, начал слова в нем наши искать. Скажет одно слово, потом другое ищет, медленно выходило.

– Русские, – говорит, – свиньи. Немцы – люди. Надо смотреть, что мы едим и что вы.

Тут бабушка наша как подбежит к нему козой:

– Да ты, анафема, наше, наше жрешь, а мы вот твое – толчонку есть принуждены!

– Найн! – говорит ей офицер. – Немец – люди.

– Какие вы, к хренам, люди! – кричит бабушка. – Может, вы тогда людьми станете, когда ваши дети толчонку есть будут. Тогда, может, у вас душа еще вырастет.

Офицер взял в рот шоколадку, поискал в словаре.

– Русски дети нет культур, нет мораль, нет дисциплины. Это будет через Германию.

А я смотрю на него и думаю: «Вот Сашко мой, трехлетний пацанок, не сильно чтоб воспитанный и, конечно, до грамоты ему далеко, а вот как держал себя перед тобой! Гордо держал!» И тут я сразу твердо поверила: мы их обязательно побьем! Если мой Сашко ручку за милостыней не протянул, понял, что нельзя этого, так мы же, взрослые, тем более понимаем. Мы же русские!

Мальчик на костылях

Когда гитлеровцы, заняв станицу Ново-Титаровскую, стали гонять на работы все ее население, всего один человек избег их мобилизации – четырнадцатилетний Витя Соловьев, сын бухгалтера райсберкассы. И, конечно, не потому, что они пожалели его, а потому, что он был бесполезен для них. На что годится мальчишка на костылях, без одной ноги, инвалид!

Но на Викторе Соловьеве с особенной силой проявился извечный закон – чтобы показать себя, мужчине нужна только воля, воину – только ненависть, герою – только дерзание.

Мальчик на костылях не был любопытным. Его редко видели возле немецких солдат и автомашин, он совершенно не интересовался солдатскими гулянками. Мальчик на костылях одиноко лежал где-нибудь на задах, за своей хатой. Прибегали двенадцатилетние, десятилетние:

– Витька! У седьмой хаты от вас три грузовика остановились, ночевать будут.

– Ладно, – говорил он. И расставлял свое наблюдение. А как стемнеет, ковылял на костыле, сгорбившись, будто влачился из последних сил. Рубаха туго подпоясана. Под ней кусачки, гранаты, финка. Пройдет мимо провода – чирк, и готов. Разведчики издали машут ему руками – иди, не бойся.

К машине он подбирается уже без костылей. Такое впечатление, что он и на одной ноге свободно бы мог ходить, только неохота. Кран от бензобака – налево. Бензин стекает в землю. В руках – финка. Ощупью находит скат. Если практиковаться, так с четырех ударов можно вырезать из покрышки кусок килограмма в два. С камерой проще. Она рассекается, как пирог. Потом прыжок к кузову. В кузове часто лежат винтовки. Быстрый осмотр. Пусто. Снова в руках костыли – и улица пустынна, безлюдна, даже собаки зевают от безделья, скуки и тишины.

Виктор Соловьев доводит немцев до исступленного бешенства. Много раз они ловили ребят и, угрожая им пытками, требовали назвать имя станичного партизана. И каждый раз, когда какой-нибудь восьмилетний сообщник Виктора попадал в немецкие руки, жизнь Соловьева висела на паутинке.

Матери собирались, шушукались:

– Грец их знает, чьи озоруют. Не ты, Колька?

– Не, мамо.

– Не ты, Семка?

– Не, мамо.

– Не ты, Витя?

– Не, мамо.

Но мать Виктора все-таки первой узнала, что совершает ее сын. Ночевал у нее один партизан. Он привез Виктору новость: его зачислили в партизанский отряд.

Вбежала соседка, стала рассказывать новости: опять ночью у немцев кто-то все скаты посрезал, баки попробивал, галдят они там, как психи.

Партизан захохотал. Виктор тоже. Только по его смеху мать и догадалась, чьи это дела.

Он, впрочем, всегда у нее был веселый и смелый. Он и ногу-то потерял не где-нибудь – на охоте. Компаньон по дурости влепил заряд в ногу. Пришлось потом отнять. А на характер сына это нисколько не повлияло.

Завещание

Витя Чаленко, доброволец пятнадцати лет, за бесстрашие свое награжденный орденом Красного Знамени, незаметно подполз к фашистскому пулемету и гранатой уничтожил его вместе с расчетом, но при этом погиб и сам.

Когда его щуплое, детское тельце вынесли из огня, в кармане нашли блокнот. На одной страничке его было круглым, старательным ученическим почерком написано завещание.

Вот его текст:

«Если я погибну в борьбе за рабочее дело, прошу политрука Вершинина и старшего лейтенанта Куницына зайти, если будет возможность, к моей матери, которая проживает в городе Ейске, и рассказать старушке о ее любимом сыне и о том, как он без промедления отдал жизнь за освобождение своей родины от вшивых фрицев.

Прошу мой орден, комсомольский билет, бескозырку и этот блокнот вручить мамаше. Пусть она хранит и вспоминает сына-матроса. Моя бескозырка будет всегда напоминать ей о черноморской славе».

Слава о Вите Чаленко, кубанском мальчике, уже стала славою Черноморского флота, а его завещание… Да будет каждому из нас счастье иметь право оставить такое завещание!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю