Текст книги "Собрание сочинений. Том 3"
Автор книги: Петр Павленко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 34 страниц)
Сухов встал, стукнул по столу револьвером и быстрым, воровским взглядом оглядел безрукого.
– Кого тут знаешь? – спросил он.
Безрукий улыбнулся.
– Многих знал, да ведь немало времени с тех пор прошло, и позабыть могли.
– Говори, кого знаешь! Если не опознает никто – убью!
– Э-э, зря ты меня смертью пугаешь…
Наталья выбежала вперед, к столу.
– Я, – сказала она, приложив руки к груди. – Я! Я его знаю.
Алексей и все, кто были в горнице, повернулись к ней.
– Веселое дело, – сказал, усмехаясь, Сухов. – Это-то и есть твой суженый?.. Ты что же – к ней шел или часть свою искал?
Алексей лишь на мгновение взглянул на Наталью.
– Теперь ты, Сухов, знаешь, кто я, – сдерживая злость, сказал он. – Теперь твоя очередь. Знакомиться – так знакомиться…
– Нет, уж извините, теперь моя очередь, – и Коротеев в своей зеленой немецкой шинели бочком пробрался к столу.
– Это, знаете, ни на что не похоже, товарищи, – словно председательствуя на шумном, недисциплинированном собрании, начал он раздраженно. – Я член бюро райкома. Пришел к вам из города для связи. Коростелев погиб, Ситников тоже. Кого вы послали к нам с докладом? Судя по всему, никого. Кто вам разрешил уходить за фронт? В каком таком штабе вам это сказали, Сухов? Доложите-ка нам немедленно. С кем персонально вы говорили?
– Буду я каждому рассказывать… – с напускной небрежностью отмахнулся Сухов и сказал партизанам, толпящимся у входа в горницу: – А ну, освободите помещение!.. Штабной разговор, а вы тут уши поразвесили. Я и без вас управлюсь.
Он нервничал, видно, не зная, что предпринять и как вести себя.
Наталья робко приблизилась к Алексею.
– Родной ты мой, счастье ты мое бедное…
– Погоди, Наташа, – как бы даже небрежно, вскользь ответил он, отстраняя ее от себя.
А Сухов был уже рядом с ними.
– Кому я сказал? Ну? Очистить помещение.
Алексей заслонил собою Наталью, сказал ей, не оборачиваясь:
– Выйди, Наташа.
Но сам остался, и Сухов, помедлив, не повторил ему своего приказа.
– У нас такой был порядок, – сказал он Коротееву, – брали мы в отряд только тех, кого лично знаем. Измены боялись. А как разбили нас и погиб Коростелев, общее мнение было – уйти отсюда, переформироваться, получить нового командира…
– Да нет, погодите, Сухов, постойте… Вы ответьте на мой вопрос: у кого вы были, с кем именно говорили…
– Что я вам буду штабные дела рассказывать! Не знаю я вас! Вот отведу в штаб – выясним!
– Погоди, Аркадий, – вступился Чупров. – Если ты не знаешь кого, так я знаю.
Громкие крики на поляне заставили его замолчать и прислушаться.
– Кстати, – сказал Коротеев, – беспорядок у вас невероятный. Никакого охранения, никаких дозоров. Костры горят, как на ярмарке. Пойдите-ка, Чупров, приведите все в норму.
– Тут Чупрову нечего делать, – Сухов застегнул полушубок и, словно беря на себя полную ответственность за беспорядок, решительным шагом вышел из горницы.
Чупров и безрукий Алексей Овчаренко бросились следом за Суховым.
Крики на поляне разрастались. Прислушиваясь к ним, Коротеев что-то набросал на газете, покрывавшей стол.
За сторожкой послышался топот коня.
Раздался выстрел. За ним – второй.
– Поразительный беспорядок! – произнес Коротеев с несдерживаемой злостью. – Стихия какая-то, чорт ее возьми! – и, бросив на стол огрызок карандаша, стал искать шапку, чтобы выйти и самому разобраться, что происходит.
Тяжелые шаги нескольких человек раздались в сенях. Медленно, рывками приоткрылась дверь. Четверо внесли раненого.
– Кто это? – спросил Коротеев, но тут же увидел бледное лицо Алексея Овчаренко, и то, что могло произойти на поляне, сразу промчалось в его сознании.
– А Сухов?
– Драпу дал Сухов, – сказал один из четверых. – Мы и внимания на него не обратили. Обступили Петра Семеныча, кричим «ура», а Сухов прыг на коня да в лес. Парнишка-то этот один сообразил, схватился было за узду, а Сухов сразу всадил в него две штуки – и Ванькой звали.
Всхлипывающая Наталья, дрожа, зажигала фитилек, плавающий в масле. Дверь в сени была настежь распахнута, холод волнами валил в горницу, колебля робкий свет.
В дверях показалась фигура лесника.
Алексея уже раздели, и Груня Чупрова, племянница Федора, вполголоса, покрикивая на раненого и веля ему то помолчать, то повернуться, торопливо накладывала повязку.
– Ничего, Наташа, ничего, – сказала она Наталье, – жив будет, мясо только всего пробило, кость целая…
– Мне только одно сердце оставьте, я и то выживу, – сказал раненый, медленно улыбаясь.
– Он тебя убить мог, – сказала Наталья, садясь у изголовья. – Он сразу догадался, что это ты, что из-за тебя я ему отказывала… Ну, только б ты выздоровел, все хорошо будет. Увезу тебя в спокойное место. Я при тебе, как травинка при земле, Алеша, – и она опять заплакала и, не утирая слез, поглядела на него счастливо и тревожно.
Алексей взял ее руку в свою, грязную, твердую, напоминающую рассохшийся кусок коры.
– Одно сердце на двоих дала нам жизнь, – сказал он. – Жить врозь – полсердца мало, только вместе можем мы.
– Только вместе, Алеша. Вот оправишься немного, увезу я тебя в спокойное место, выхожу тебя, и опять ты будешь у меня сильным, веселым.
– Самое спокойное место там, где душа спокойна, – сказал Алексей. – Я ведь не думал, что тебя разыщу. Так иногда мелькало – а вдруг она здесь? Может, думал я тогда, помочь ей чем надо? А когда узнал, что собирают народ в коростелевский отряд, я сразу вызвался и обо всем забыл, и о тебе забыл, родная…
– Воевать тебе сейчас трудно, Алеша, – руки нет и нога в двух местах ранена, а партизанское дело знаешь какое!.. Нет, Алеша, и думать тебе нечего тут оставаться, только обузой будешь. Ты наши места, я помню, никогда не любил, все тебе было холодно здесь да сыро…
– Мало ли что раньше было, Наташа! А сейчас нет в моей душе ничего, кроме злости к немцам. Сплю и то во сне вижу, как их уничтожаю.
– Да я ведь… – не договорив, Наталья взмахнула рукой и быстро вышла из горницы.
Невский, шептавшийся за столом с Коротеевым и Чупровым, поднял голову и внимательным взглядом проводил дочь.
– Значит, тебя Алексеем Овчаренко звать? – немного погодя спросил он раненого. – Так. Молодцом, говорят вот, держался ты с Суховым, молодцом. Жаль, что ранило. Нам бы ты сильно пригодился, – развитой человек, военный, да что сейчас с тобой делать? Докторов у нас нет, больницы далеко.
– Да уж как-нибудь, – кротко ответил Алексей.
– Может, и вправду тебя переправить на время за фронт? – спросил Коротеев. – Подлечишься, окрепнешь… как думаешь?
– А я бы так сказал: оставили бы вы меня в покое, дорогие товарищи, может, оно самое лучшее.
– И то дело, – сказал Невский. Он встал, и громоздкая тень от него легла на половицу горницы. – Значит, ты, Федор, с утра поднимай свой народ и уводи на шестую дистанцию. Никита Васильевич поговорит с новыми, отберем им хорошего командира и отправим вслед за тобой. Штаб я оборудую в малой сторожке, километрах в восьми отсюда… там и основной склад будет.
– Вот я у тебя, начальник, и буду бессменным дежурным при штабе, – сказал Алексей.
– А что ж? Пока лежишь, – никуда не спешишь, и то верно, – спокойно ответил лесник.
Скрипнула дверь, вошла Наталья.
– Бери сани, перевози раненого в малую сторожку, – сказал ей отец. – Павел там, что ли?
– Здесь был, – ответил Чупров. – Все возле Сухова терся, озорник.
– Так. А сейчас он где?
Никто не ответил.
– Если в малой сторожке застанешь его, Наталья, вели без меня шагу не делать!
7
Как только Павел увидел отца, он сразу понял, что настала минута, решающая судьбу всей жизни. Узнав, что отец был в штабе, и сразу догадавшись, что Сухов там, конечно, не был, Павел окончательно растерялся и убежал в лес. Выстрелы прозвучали за его спиной, и он легонько всхлипнул, ожидая пули в спину.
Он не знал, зарыться ли ему в сугроб, спрятаться ли в ельник, или уходить, куда ведут глаза. Но глаза его никуда не вели, в сугроб зарываться было долго, и он присел под ель, наблюдая за поляной. Сухов уже скакал на коне в лес.
– Аркаша, друг! – закричал Павел. – Аркашенька, дорогой, что ж ты, крест тебя накрест!..
Аркашка махнул ему: дескать, дальше где-нибудь – и скрылся из виду.
Павел побежал по его следам. Ему надо было что-то выяснить у Сухова, но сейчас, задыхаясь от усталости и волнения, он не мог даже сообразить, что собственно ему надо. Да, что же выяснить? Он остановился перевести дух.
«Сухов – подлец, снюхался с немцами, надо об этом сказать отцу, – думал Павел. – Надо все рассказать отцу о Сухове, и о Бочарове, и… о себе тоже». И как только понял он, что следует открыться перед отцом и признаться, что и сам он, Павел, был рядом с изменой, с предательством, что о многом умолчал он, передавая о гибели Большакова, не упомянул ни разу о встрече Сухова с Бочаровым, то есть что был он тайным пособником их, – как страх овладевал им до дрожи, до обморока, и он чувствовал, что быть правдивым у него нет сил.
«Никуда я не пойду, никуда – ни к отцу, ни к Аркашке, – думал он. – Вот лягу в снег и замерзну, ну их всех к чорту!»
Было ему сейчас стыдно за свое увлечение Суховым, и было страшно показаться на глаза отцу. И он на самом деле был готов замерзнуть, только бы не отвечать ни перед кем.
Он присел на поваленную ветром сосну, задумавшись, задремал. «Может быть, так и замерзну», – подумал с надеждой. Но когда мороз пробрал его до костей, он зевнул и, перестав думать о том, что предстоит, побрел домой.
На большой поляне он уже никого не застал. Пусто было и в малой сторожке, где жили они с Натальей. Тогда, по наитию, двинулся он к бараку лесорубов, в котором не жил никто лет пять, и нашел здесь Наталью, Груню Чупрову и раненого Алексея Овчаренко.
Отец еще не являлся. Видно, размещал партизан. А Наталья с Груней были так заняты, что едва обратили на него внимание. Они вскрывали ящики, подпарывали кули и раскладывали муку к муке, консервы к консервам, то и дело влетая в барак и крича Алексею:
– Заметь себе, три ящика консервов.
Алексей ставил угольком на бревенчатой стене палочку.
– Что стоишь, как овца? Помог бы, – крикнула, наконец, Павлу Груня.
И через минуту Павел уже бегал со двора в барак и кричал Алексею:
– Три – консервы, два – вино, три – мука.
Так, не разгибая спин, проработали до вечера. Вечером Груня Чупрова сделала раненому перевязку.
– Сухов-то твой оказался изменник, – словоохотливо сказала она Павлу. – Казнить его надо…
Павел промолчал. Наталья положила перед ним ломоть хлеба, кусок солонины, сказала:
– Отсюда чтоб никуда не уходил. С утра ямы рыть будем.
– Ладно.
– Уйдешь – убью.
Он поглядел на нее, удивленный. Сестра глядела на него по-отцовски жестко, немилосердно, губы ее были плотно сжаты.
– Ошибся я, Наташа, ошибся, я уж сам знаю, – пробормотал он, вставая, чтобы сбросить с себя ее безжалостный и презрительный взгляд.
В ту ночь он не спал, поджидая отца, но лесник так и не явился. Под утро мальчик-разведчик прибежал сказать, чтобы не ожидали и завтра.
– Одно дельце надо ему обстряпать, – по-взрослому объяснил мальчуган.
– Какое дельце? – неосторожно, просто из любопытства, спросил его Павел.
Мальчик подмигнул ему – знаем, мол, вас.
– Клятва дадена, – восторженно произнес он. – Всем отрядом клятву давали и потом по отдельности. Я тоже расписался, – сказал он с нескрываемым уважением к самому себе, степенно попрощался и, опять повторяя кого-то взрослого, вымолвил, уходя: – Благослови, метелица, с немцем не канителиться.
Дело, о котором намекнул мальчик, не было намечено в плане Коротеева. Идею его привез Невский. Это была месть за учителя Ползикова и двух убитых Штарком ребятишек. Ее подхватили сразу и, чтобы не терять времени, решили не откладывать надолго. Коротеев тут же сел за плакаты на немецком языке: «Казнен за зверства над детьми в санатории», «Казнен за убийство учителя Ползикова».
Некоторые просили себе два или три плаката, а Чупров взял десяток. Коротеев аккуратно записывал в блокнот, сколько кому выдано. Многие тут же сделали заявку на следующие дела – на мщение за трех казненных старушек, за оскверненную церковь, за других замученных ребят. Коротеев аккуратно записал все предложения, и отряд, разбившись на шесть маленьких групп, отправился на операцию. Федорченков с молодыми партизанами – к дороге, что проходила лесом, Буряев – к ближайшей деревне, а Невский с Коротеевым – к штабу карательного отряда.
8
С той страшной, похожей на бред умирающего ночи, когда – темная – она вдруг вспыхнула пламенем смертельного пожара; когда затрещал дом и мыши засуетились за обоями, на потолке, под полами, выгрызая себе выходы из жилья; когда колокол в церкви за прудом вдруг загудел могучим набатом; когда фигура высокого окровавленного человека с мертвым ребенком в руках прошла по огненно-оранжевому снегу парка; когда выбежал Вегенер на скользкий лед пруда и побежал, слыша за собой крики этого несчастного Штарка; когда в беспамятстве дополз он до этого проклятого Бочарова, – казалось, все кончено. С той ночи Вегенер жил только при свете. Едва спускалась темнота, он запирался в избе и даже за нуждой не ходил дальше сеней. Впрочем, и в эту минуту его стерег кто-нибудь – то ли мать Бочарова, то ли сам Дмитрий.
Так и сейчас, когда ночь разверзлась, как бездна, он не знал, что ему делать.
Слава победителя Коростелева уже забывалась. Необходим был новый успех. И тогда – отпуск. Только тогда. Ночь была неисчерпаемой глубины. Вегенер вызвал адъютанта.
– Ракеты! – сказал ему, кутаясь в белый шелковый платок. – Пусть будет светло! Все время! Одна за другой! Мне нужен день.
Скоро за окном затрещало и посветлело. Вегенер успокоился. Конечно, покойный Штарк был прав – кровь надо проливать неустанно. Наверно, это здорово укрепляет волю. С завтрашнего утра он начнет…
То, что делал этот Невский, было поистине невыносимо и требовало решительных ответных ударов.
Но все, что ни затевал Вегенер, наталкивалось на умное сопротивление, на суровый отпор. Судя по данным Бочарова, – а они были, конечно, отрывисты и случайны, – Невский расчленил свой огромный отряд на крохотные ячейки.
У него были «мостовики» – они специально следили за тем, чтобы не был восстановлен ни один мост.
Были «связисты» – они снимали по пять километров проводов в день.
Были «ораторы»-снайперы – они специально посещали сельские сходы, на которых присутствовали немецкие представители, и выступали там с «речами» из автомата.
Были, наконец, «мстители-одиночки», неуловимые, неуязвимые агенты, огромной осведомленности и страшного упорства.
Агитаторы Невского проникали в каждый дом. Его листовки Вегенер находил у порога своей избы. Его плакаты «Верни награбленное, иначе смерть!» пестрели на всех дорогах.
За убийство Штарком двух ребят в санатории Невский перебил более трех десятков солдат, не считая тех, что погибли при пожаре самого санатория.
Вегенер бежал тогда в другое село. Спустя сутки дома опустели, пошли пожары. Он перебрался на хутор за маленьким озером. Стало спокойнее, но точно в блокаде. Ни один немец не мог безопасно проникнуть на хутор или уйти из него.
За учителя Ползикова пало двенадцать немцев.
Вегенер, с трудом пересиливая себя, обосновался в селе Любавине, стоящем на оживленном шоссе. Здесь было бы совершенно отлично, если бы не так далеко от Невского. Но будь Вегенер и поближе, что он мог сделать?
Что можно предпринять против темноты, которая подстерегает любой твой шаг, против света, который выдает любое твое намерение, против морозов, которые грызут твои руки и ноги, против пожаров, которые возникают внезапно, точно зажжены какой-то сверхъестественной силой?
Солдаты, перестававшие грабить, все равно умирали от холода, от истощения. Солдаты, уставшие убивать, все равно погибали в мщенье за прошлое.
Но те, которые и грабили и убивали, те тоже не выигрывали – те тоже погибали, как все…
По воскресеньям приходилось держать весь отряд под ружьем и в полном сборе, ибо каждый осел в отряде знал наизусть плакат: «В плен беру только по воскресеньям».
Но было ли легче действовать во вторник или в четверг? Боже мой, конечно, нет. Во вторник или среду где-нибудь на оживленном перекрестке уже висел новый плакат.
В нем перечислялись фамилии десяти или пятнадцати лучших унтер-офицеров с предупреждением: «Вы будете первыми казнены за совершенные злодейства…» В этот день ни на одного из перечисленных нельзя было рассчитывать.
За окном раздался окрик часового и русские голоса в ответ. Вошел адъютант.
– Прибыл Бочаров с одним партизаном от Невского.
– Светло? – спросил Вегенер.
– Как в Луна-парке, капитан.
– Пусть войдут.
Сняв шапки и поклонившись, Бочаров и Сухов стали у дверей, позади переводчика.
– Что принесли?
Бочаров откашлялся.
– Вот Сухов бежал из отряда Невского. Он там разложение обещает сделать, он может.
– Как ты можешь разложить отряд Невского? – спросил Вегенер.
Надо будет узнать, где их провиантские базы, да и накрыть их. Без хлеба не выдержат. Факт! И разойдутся кто куда.
Он начал было подробно объяснять свой план, но Вегенер уже не слушал его – взгляд его затуманился какой-то отвлеченной мыслью. Не мигая, глядел он в промерзшее окно, за которым полыхали шумные взрывы ракет.
– Пусть уйдут, – сказал он после долгого молчания. – Я не могу видеть русских.
Переводчик жестом, без слов показал Бочарову и Сухову, чтобы они покинули комнату. Вышли во двор.
– Спать в сарае, – сказал переводчик. – В дом капитана не сметь входить.
– Поесть бы, господин переводчик, – робко попросил Бочаров, стоя без шапки во дворе собственного дома.
– Это ваше дело, – сказал переводчик.
Шопотом они обменялись мнениями, не заходя в сарай.
– Что, все они такие? – спросил Сухов. – Это ж псих форменный.
– Да он ничего, добрый. Это он так, блажит только. Ты ему ругай себя, он все простит.
– Да чего мне себя ругать-то? – сказал Сухов. – Я к нему имею дело, а он ко мне.
– Немцы любят, чтобы их величали, – подобострастно сказал Бочаров.
– Не так что-то мы с тобой сыграли, – сказал Сухов. – Я ведь что думал? Я думал, немец – хозяин, порядок.
– Н-ну! Нашел, куда за порядком ходить, – рассмеялся Бочаров. – Жить надо по-своему. Что нам немцы? Ты о себе думай. Свой курс держи.
– Какой тут курс! Такого ж психа и обмануть нельзя. Ты ему одно, он – другое. Да и с Невским теперь не знаю, как быть. На Паньку я рассчитывал.
– Его достанем. Это что! Он парень слабый – возьмем от него, что надо.
– Да, без Павла не обойтись, – сказал Сухов и спросил с любопытством: – А что, всю ночь ракеты будут кидать?
– «Свет, говорит, люблю». Беспокойный, сволочь! Ну да привыкнешь, ничего. Ракета не бомба, здоровью не вредит… Ну, пошли спать. Утром подумаем. Поработать придется нам здорово.
Ощупью пробрались к сену, закопались в него и быстро заснули.
9
Шестого ноября, в канун Октябрьских праздников, отряд Петра Семеновича Невского устраивался в заброшенных бараках торфяников, километрах в тридцати пяти от прежней базы.
Были Октябрьские праздники, самые торжественные на советской земле, и где бы ни был, как бы далеко от родины ни находился советский человек, в эти дни видел он себя в Москве, близ Сталина. Не хотел Невский менять порядка, утвержденного жизнью, и созвал весь отряд.
Партизаны разожгли печи в землянках, набрали на огородах мерзлой картошки, поставили на огонь чайники с желтой болотной водой.
– И заваривать не надо, – шутили они, – сама с заваркой.
Петр Семенович устроился в большом бараке и, когда люди вымылись и прогрелись, собрал их к себе.
– По землянкам разобьемся – ночью не докричишься. А до сна отпразднуем светлый день, поговорим по душам.
…В тот самый час Сталин начинал свою речь в Москве. Сирены будили темную столицу сигналами воздушных тревог, в воздухе рвались снаряды зениток, рокотали вражьи моторы, но сквозь опасность ночи шли и ехали люди к тому месту, где в свете люстр, в строгом мерцании стальных и мраморных колонн, окруженный учениками, соратниками и друзьями десятилетних битв, кровавых, трудных, но всегда победоносных, стоял у трибуны Сталин. Он похудел за время войны, но это молодило его. Он словно возвращался к годам гражданской войны, сбросив с плеч бремя прошедших с той поры лет.
Много бед пережила страна, много земель ее стонало под немецкой пятою. Судьбы родины ночь и день тревожили сознание всех, держа его в крайнем напряжении. Но Сталин был спокоен и тверд не только внешне. А от спокойной фигуры его, от медленных движений руки, от улыбки, просто и красиво освещавшей его похудевшее, но бодрое лицо, исходила сила.
В тот час шла эта сила по всей стране, по всем сердцам, зовя их, вдохновляя и предвещая победу.
Сквозь снежный вихрь проникал его голос в дымящиеся тучами кавказские ущелья. Бросив бурку на мокрую спину коня, всадник на носках, словно танцуя, входил в саклю и замирал на ее пороге, прикованный голосом из Москвы. Сквозь шум ледяной волны моряк в рубке подводной лодки, улыбаясь, закрывал глаза, вбирая в себя железную волю голоса из Москвы. Сквозь грохот близкой битвы, в маленьком русском городке, обуглившемся от пожара, мальчик шептал израненной матери:
– Мамочка, тише!.. Сталин же говорит!.. Не стони, милая мама! Мы не услышим!..
В тот день, суровый, полный тяжелых испытаний, принесший много неудач в боях, один лишь сталинский голос торжествовал, предвозвещая победу.
На Севере было уже темно, но бои шли, не ослабевая, и в темноте. Раненых находили ощупью.
Снег запорашивал тропы, проваливался в темные блиндажи, снег набивался в валенки и рукава.
Мети, метель! Поднимай, разноси по стране сталинский голос! Пои сердца спасительной надеждой, зови на бой Россию!
И только в дремучих ильменьских лесах не слышали в ту ночь Сталина.
– Доклад мой не длинный, – сказал Петр Семенович, когда собрались. – Во-первых, с праздником вас! Не простой день отмечаем, а первый советский день на нашей земле вспоминаем…, А, во-вторых, желаю всем нам скорей победы добиться. У немца каска стальная, да душа больная. Мы его побьем, это точно. Но обязаны крепко бить, чтобы отдыха не знала рука. Клятву дадим – до последнего биться. Вторую клятву дадим – из родных мест шагу не делать. Кто я? Простой лесник. Пятьдесят шестой год пошел мне. Ничего не видал я в жизни и образования не имею, весь свой век в лесу просидел. А пришла война, глаза на жизнь открыла. Вижу ее, как на ладони. Вот она, красавица, вся передо мной. Власти мне большой не дадено, а, сознаюсь вам, стал как командир на жизнь глядеть. Вижу – тут давно б надо лесопильный поставить, а там больнице место, в ином месте рыболовецкий стан открыть или дорогу расширить… И невтерпеж мне за это взяться, руки чешутся потрудиться в свое удовольствие. Кончим войну, за все сразу возьмемся. Разве так будем жить, как жили? Во сто раз веселей! Часу лишнего не проспим, душа умней стала, душа хозяйкой стала… А третья клятва у нас с вами такой должна быть… Немец – враг, а свой изменник – втройне. Этим пощады нет, кто бы ни был. Коротеев Никита Васильевич разузнал, что наш Сухов с Бочаровым у немцев при штабе. Никто из нашего района иудой не стал, кроме этих двух, так надо сжить их со свету. С Суховым – моя вина. Я упустил из рук. Обещаю казнить обоих. Пусть теперь каждый, кто хочет, выскажется от чистого сердца.
С волнением слушал Алексей речь Невского. Приподнявшись на лавке, не отрываясь глядел он на говорившего. Губы его шевелились. На бледных ввалившихся щеках проступали пятна яркого румянца. Теперь, когда он сбрил бороду, лицо его казалось юношеским, почти мальчишеским. Худоба придавала чертам его лица светлую вдохновенность.
– Мне уже не рубить немца, но горжусь – рубил, – сказал он. – И правда – для этого только и жить сейчас. Не будет тому счастья, кто стоит в стороне. Проклята будет жизнь того. Товарищи отвернутся от него, родные откажутся, жена перестанет рожать детей ему, честного имени лишится он! Большую правду сказал ты, товарищ Невский.
Сухой кашель остановил речь Алексея. Он хотел сказать что-то еще, но уже не мог и только махнул рукой.
Коротеев наклонился к Невскому.
– Придется его отправлять. Иначе погубим парня.
Глядя, как Наталья бережно укрывает Алексея, Невский ответил:
– Отправлю их при первой возможности.
– Ну, а теперь споем, повеселимся, – сказал Петр Семенович. – Наталья выдаст нам кое-чего к празднику. Сходи, дочка, принеси поесть, попить.
– Сегодня бы отлично выпить по стопочке, по другой, – поддержал Коротеев, – я и вкус-то ее, проклятой, забыл.
– Стопочки – это у вас в городе, – ответил ему Миша Буряев, новгородец. – У нас на четвертинки счет поставлен. И название военное: не четвертинка, а запальник, не половинка, а фугасник.
– Вот мне бы фугасника и хватило, – засмеялся Коротеев.
– Верно ли говорят, Никита, что ты поешь хорошо? – неожиданно спросил Коротеева Невский.
– Я? Как же! Бас-баритон. А чего это ты?
– Да вот как раз к празднику твоя специальность. Спел бы нам, а?
– Ни с того, ни с сего? – развел тот руками.
– Как ни с того, ни с сего? Мы тебя просим. Вот это и есть причина. А, во-вторых, праздник!
– Ну, если так, – рассмеялся Коротеев, – тогда спою, конечно… Да не знаю, сумею ли натощак?
– Пой, пой! Может, тебя, друг, и кормить не за что.
– Не знаю, поет ли, а человек хороший, – заметил Чупров.
Коротеев встал, прислонился спиною к нарам, пожевал губами.
– Я шел к вам в лес, и казался он мне мертвым, безжизненным… А на самом деле такой бурной и яркой жизни, как сейчас, никогда и не знал он… Твердый народ мы. Об этом я и спою.
И, вздохнув, он начал песню.
О скалы грозные дробятся с ревом волны,
И с белой пеною, крутясь, бегут назад,
Но твердо серые утесы
Выносят волн напор,
Над морем стоя…
запел он сильным, но запущенным, давно не тренированным и, однако, глубоким, искренним голосом.
Пел он арию варяжского гостя из «Садко», самое сильное, что когда-либо было написано для баса, сильное, торжественно-величавое, о духовной мощи Севера. Слова и мелодия слиты были в прекрасном единстве. Он пел эту арию, как собственное признание, как исповедь.
Партизаны слушали его не дыша.
– Бас! Крепкий бас! – сказал Невский, когда Коротеев закончил.
Но тот только махнул рукой – не мешайте! Теперь запел он старую песню на слова Языкова, которую певал когда-то в юности, в начале жизни, молодой, честолюбивый, мечтавший о громкой славе:
Нелюдимо наше море,
День и ночь шумит оно…
Он пел и сам дрожал от упрямой силы слов и мелодии. И опять не чужою песней, а собственной речью звучало пение, словно не пел, а ораторствовал он, поднимая людей на борьбу, словно не певцом был он и даже не поэтом, сочинившим удивительные слова эти, а полководцем, который ведет сейчас людей на смерть.
Смело, братья, бурей полный
Прям и крепок парус мой.
Он замолчал – и никто не хлопнул в ладоши, никто не произнес ни звука.
Одна Наталья (она уже вернулась и застала половину песни) нашла, что сделать – вышла с подносом на середину горницы и на подносе подала Коротееву кружку трофейного вина.
Молча, едва кивнув, выпил он кружку залпом.
– Вот это и есть ваш запальничек? – спросил добродушно. – Детская посуда какая-то.
И медленно, важно, чувствуя, что все глядят на него с уважением, достойно выпил вторую.
Тут уж все засмеялись.
– Артист! Вылитый артист!.. Что спеть, что выпить – кругом хозяин.
Наталья быстро и ловко расставила бутылки и раскладывала на дощечках ломтики солонины.
– Пусть будет этот день всем нам на радость, на счастье, – сказал Петр Семенович и, когда проходила Наталья, попридержал ее за руку.
– Собирайся в дорогу, дочка, – шепнул ей. – Алексея повезешь в штаб, лечить надо.
– Уж такой несговорчивый он стал, своевольный, – ответила она тихо.
– А ты ласковым словом возьми, уговором.
Быстро расставив еду, Наталья подошла к Алексею.
Глаза его были закрыты, но она чувствовала, что он не спит.
– Алеша, можно с тобой поговорить?
Он открыл глаза, улыбнулся.
– Я, было, загадал: если до ста досчитаю, а ты не подойдешь, значит плохо мое дело. Не успел до сорока досчитать – ты рядом.
– Алеша, отец велит везти тебя в штаб, – одним духом вымолвила Наталья.
Алексей покачал головой.
– Если обуза я, так зачем людьми рисковать, вывозить меня? Нога поправится, кашель пройдет, тогда и поговорим. Сам уйду, если увижу, что лишний.
– Да ведь вернешься, – робко настаивала Наталья. – Вылечат тебя, и вернемся мы. И будешь здоровый.
– Не время со мной возиться…
Партизаны затянули хоровую, говорить тихо стало трудно.
– Сядь-ка, Наташа, послушаем песню.
– Это все, что ты скажешь?
– Все, родная. Садись, послушаем, как поют.
10
Шел к концу декабрь 1941 года.
Партизаны Невского заканчивали год победами. Немец засел в деревнях, в тепле, и выгонять его на мороз стало трудней, но у партизан был уже накоплен опыт. Бесстрашно штурмовали они занятые немцами села, перехватывали обозы, уничтожали связь. И волей-неволей вылезал за ними немец из теплых изб и кружился по глубоким снегам, в тщетных попытках разыскать Невского.
Было у лесника теперь семь отрядов, и действовали они всегда порознь, в разных местах.
Только сожжет Чупров немецкие склады в Ольгинском, как в тот же день Коротеев, верстах в двадцати от Ольгинского, атакует колонну на шоссе, а сам Невский в третьем месте перехватит связистов.
Неуловимость Невского стала легендой. За голову его обещали немцы большую награду.
Однажды одел он своих партизан в красноармейскую форму, окружил конвоем во главе с Коротеевым, что до сих пор ходил в немецкой шинели, и повел в город.
Встречные немцы спрашивали:
– Кого ведут?
– Пленных. На работы, – отвечал Коротеев.
– Хорошо. Ты кто, чех?
– Чех, – покорно отвечал Коротеев.
– Вот вам и славяне. Свои своих сторожат. Следуйте!
Вошли в город к вечеру, в темноте добрались до комендатуры, ворвались внутрь, освободили три десятка арестованных жителей да больше сотни пленных красноармейцев, перебили дежурный немецкий взвод, пристрелили самого коменданта и ушли, захватив два пулемета.
В другой раз Коротеев затеял «строить мост». Человек тридцать партизан вместе с колхозниками разобрали средь бела дня хороший мост в три пролета и стали невдалеке возводить новый. За день у разобранного моста создалась «пробка» подвод и саней. Как стемнело, партизаны отложили топоры, вынули автоматы и, оставив на месте больше полусотни немцев, спокойно ушли в лес.
Был случай, когда Миша Буряев напал на железнодорожный полустанок и держал его за собой больше суток. А, уходя, велел закопать в снег пустые бутылки и плевательницы из киоска, делая вид, что минирует окрестность. Потом рота немецких снайперов добрые сутки откапывала эти плевательницы, и движение по дороге было приостановлено.
«Одиночки» во главе с Федорченковым тоже делали чудеса. Бывало, по десять часов лежали они в снегу, выжидая у дороги немца, и не было случая, чтобы уходил он от них живым.