355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Павленко » Собрание сочинений. Том 3 » Текст книги (страница 26)
Собрание сочинений. Том 3
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 05:56

Текст книги "Собрание сочинений. Том 3"


Автор книги: Петр Павленко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 26 (всего у книги 34 страниц)

Михаил Корницкий

Пусть камни и скалы у нас под ногами

И палубой стала земля.

Мы доблесть морскую храним, словно знамя.

Как честь своего корабля

Краснофлотец А. Малин.

Ночью отряд морской пехоты под командой майора Куникова внезапно ворвался с моря в населенный пункт, занятый немцами. Десятиминутная артиллерийская подготовка предшествовала их высадке. На исходе десятой минуты, следуя непосредственно за огневым валом, на черте эллипса поражения, забрасываемые землей моряки вступили на берег. Немцы еще отсиживались от огня нашей артиллерии в укрытиях, а моряки уже блокировали их укрепленные точки.

Артиллерия перенесла огонь глубже и поставила огневое окаймление отряда. Началась рукопашная.

Трудная, сложная, необыкновенно рискованная операция, исход которой мог быть печален, удалась благодаря внезапности. Но и не только благодаря ей. Внезапность была применена как оружие, но она подготовлялась, взвешивалась задолго до этой счастливой ночи.

Майор Куников вырос на опыте трех профессий, и уже одно это делало его замечательным командиром. Партийно-комсомольский работник, массовик и психолог, он стал потом инженером, работающим на тончайших приборах, и привык к абсолютной точности, к тончайшей отделке деталей. С годами из способного инженера вырос редактор большой столичной технической газеты и уж затем сформировался командир.

У Куникова было все, что создает военачальника: знание людей и умение в них разбираться, спокойствие, любовь к точности и чувство времени.

Для Куникова всякая боевая операция была технологическим процессом, ведущим к победе, и он знал, что ее надо решать во времени, во взаимодействии с артиллерией и авиацией. Куников сам поехал к начальнику береговой артиллерии, и, как два дирижера, они проработали с точностью до десятков секунд «хор» своих пушек и пехоты. Если удастся Куникову на исходе десятой минуты огневого вала быть у переднего края немцев, значит, добрых семь-восемь минут спокойной работы ему уже после этого обеспечено. Пока немцы будут гадать, кончился артиллерийский налет или нет, моряки захватят инициативу и сблизятся для рукопашной.

Так и произошло.

Моряки высадились на берег и атаковали противника. Маленькими штурмовыми группами проникли они в первые улицы населенного пункта, ворвались в дома, блокировали немецкие дзоты.

Час назад моряки были еще в море – сейчас вели бой за населенный пункт, один из самых сложных видов современного боя, а к рассвету обстановка могла потребовать от них операции в условиях гор. Они готовы были на все.

Может быть, куниковцы тоже знали ту песню, в припеве которой было: «Моряк в горах проложил путь…»

Старший лейтенант Степан Дмитриевич Савелов схода захватил пять немецких орудий и развернул их к бою. Из немецких пушек перебил их же прислугу. Командир отделения тоже захватил пушку, но у него не было под рукой артиллериста. Его бойцы кричали по цепи:

– Кому пушку? Эй, давай сюда, знающие! Стрелять надо!

Кто-то подполз и открыл огонь. Его даже не спросили, как зовут.

Младший сержант Романов с небольшой группой захватил пулемет и пушку, тут же ввел их в дело и отбил атаку немецкой роты, потеряв всего шесть человек.

Чудеса делала и группа старшего лейтенанта Ботылева. Она передвигалась из дома в дом по крышам или, пробивая стены комнат, штурмовала укрепленные здания в три яруса – ползком с земли, огнем из окон и огнем с крыш – и заставила замолчать спаренные шестиствольные минометы.

Население, притаившееся в подвалах и погребах, выходило навстречу морякам.

Женщины перевязывали раненых и относили их в укрытые места.

Младшие лейтенанты Мамаев и Фелин, захватив три миномета и пушку, создали свой артиллерийско-минометный узел и вдвоем обслуживали его добрых два часа.

Была еще ночь. Подброска людей, боеприпасов и продовольствия продолжалась. Катера разгружались под огнем немецких батарей. Катер сел на мель у самого берега, в зоне ближнего боя. Раненый командир лейтенант Крутень приказал спасать катер. Немцы усилили свой и без того смертельный огонь по суденышку и бросили к нему снайперов. Крутень падает мертвым. Секретарь партийного бюро Коваленко приказывает принять бой с немецкими пехотинцами и пробиться к Куникову.

И пробиваются!

А в это же время на сейнере, подвезшем боеприпасы, возникает пожар. Командир Новик подает приказ разгрузиться, «не интересуясь по сторонам». Судно горит, но боеприпасы выгружены, сейнер уходит в море и там на свободе тушит пожар.

– Когда необходимо, так и время мимо, – говорит Новик. – На нахала я и сам нахал…

Этой ночью сражался в рядах куниковцев младший сержант Михаил Михайлович Корницкий. Сам кубанец, он отлично знал эти места. На хуторе Старо-Зеленом в Краснодарском крае с детства слышал он рассказы о Черном море, море запорожцев, видел участников «Железного потока» Таманской армии, переживал с волнением гибель русских кораблей в Новороссийском порту, в годы гражданской войны, плакал слезами восторга над «Цементом» Гладкова, зная, что описан в книге Новороссийск, и наизусть помнил историю отважного Кочубея, почти земляка.

Мечтал о море. Но кто, живя на Кубани, не мечтает и о коне? Кому не снятся конные схватки из «Тараса Бульбы?» Кто в тринадцать лет не мечтал стать Буденным!

Мечтал о том и Корницкий.

Но так случилось, что после школы пришлось ему работать слесарем на шорно-седельной фабрике, а попав на флот, оказаться телефонистом и затем первым номером орудийного расчета на береговой батарее.

Работа тяжелая и опасная. Затем, когда майор Куников стал формировать отряд десантников и в подразделениях выделяли для него лучших людей, Корницкий оказался в числе отобранных и получил отделение в новом отряде.

Куников подбирал людей, как часовой мастер собирает механизм, – внимательно и аккуратно, чтобы человек к человеку подходил, как деталь к детали. И командиры Куникова делали то же самое у себя, каждый в своем взводе и отделении, – поэтому бойцы были все как на подбор, любой из них стоил десятка.

Когда баркас подбросил десант к берегу, Корницкий со своим отделением прыгнул в холодную февральскую воду и вплавь добрался до земли. Дом за домом, улица за улицей, квартал за кварталом оказывались в руках моряков. Насмерть перепуганные немцы получили, однако, подкрепление, сначала автоматчиками, потом танками.

Разгорелся уличный танковый бой. Таких боев, кроме Сталинграда, нигде еще не было. Опыт их был ясен в ту пору еще немногим.

Одна машина вплотную подошла к домику, в котором засела группа Корницкого, и стала бить по морякам в упор. Дом загорелся. Тогда немцы во весь рост кинулись в атаку на группу Корницкого. Группа стойко отразила натиск, не думая об отходе, и Корницкий положил семнадцать мерзавцев, а всего легло их перед домом больше трех десятков, после чего остальные быстро отошли под прикрытие танка. Из горящего дома моряки Корницкого перебрались в соседний дом, к группе лейтенанта Зыбина. А немцы, подтянув силы, стали окружать группу Зыбина, опять-таки при поддержке танка. Но в рукопашном ночном бою на городских улицах танк – плохой помощник. Улица узка для него. Действуя на фланге штурмовых групп, он все время сам находился под выстрелами.

Опасность угрожала ему отовсюду. Только вера немцев во всемогущество танка могла послать это неповоротливое стальное чудовище в стремительный бой мелких групп и одиночек, находящихся в беспрестанном движении, но это был первый танк перед краснофлотцами.

Корницкий решил уничтожить танк.

– Брось перед танком гранату! – крикнул он старшине первой статьи Егорову.

Тот не сразу понял, зачем это.

– Поднимется пыль, прикроет меня, я подбегу поближе.

Егоров бросил две гранаты зараз. Гора дыма и пыли поднялась во дворе перед танком, в эту дымовую завесу нырнул Корницкий, подбежал незаметно к самой машине и подорвал ее двумя противотанковыми гранатами.

Пока шел бой с танком, возникла другая опасность. За ближайшим к морякам каменным забором скопилось больше десятка немецких автоматчиков. Они держали под огнем вход в «крепость» Зыбина, не давая нашим бойцам даже показаться в пролете дверей.

Таким образом крепость превращалась в ловушку, ибо немцы накапливались, а морякам Зыбина и Корницкого негде было развернуться для боя.

– Я попытаюсь, – сказал Корницкий, – попытаюсь пройти, ребята, пробить ход. Крепче держись! Инициатива в наших руках. Главное дело – спокойствие.

Он подвесил к поясу штук пять ручных гранат, противотанковую зажал в руке и, не раздумывая, не выжидая, выскочил на засевших под защитой забора немцев. Товарищи прикрыли его огнем из автоматов. Немцы тоже усилили свой и без того частый огонь, еще не понимая, что им готовят русские моряки.

Один перед десятком врагов, прикрытых каменным забором, Корницкий, казалось, был беспомощен, и лихая отвага его, на первый взгляд, не спасала положения моряков.

На самом же деле в ней таилось спасение. Корницкий знал, что он едва ли выйдет живым из испытания, и сейчас не самая гибель, не смерть тревожила его. Тревожило его, где он падет. Если во дворе, не доходя забора, то это будет бессмысленной и напрасной гибелью, но если по ту сторону забора, то это будет полным успехом и полной победой, потому что в этом случае он свалится на головы немцев, как разрушительный снаряд, пять гранат на поясе и одна – противотанковая – в руке!

Резким прыжком вскочил он на каменный забор и с оглушительным взрывом шести гранат свалился на немцев.

Никто из фрицев не остался в живых. Группы Зыбина и Корницкого в ту же минуту выскочили из домика, пробиваясь дальше. Но самого Корницкого уже не было.

Своей бесстрашной гибелью он вывел моряков из блокады, пробил им выход вперед.

Корницкого не было, но подвиг его шел впереди моряков, и имя его высоко развевалось, как священное черноморское знамя, вдохновляя и благословляя на новые подвиги.

…Много легендарных дел вписал в историю храбрости русских моряков Черноморский флот.

Много песен сложат о черноморцах – защитниках Одессы и Севастополя, о моряках-артиллеристах и моряках-подводниках, о летчиках и минерах, но не последними окажутся и песни о морских пехотинцах.

Морской пехоте поет славу Кавказ от Черного моря до Каспия. В высоких горах, на снежных перевалах, в аулах, висящих над глубокими ущельями, там, где никогда в глаза не видели ни корабля, ни лодки, – знают, однако, морскую пехоту. Она сражалась всюду. Бои в горах? Она там. Десант? она – впереди. В лесах? Не отстает от пехоты. В степи? Вместе с конницей. Морская пехота покрыла себя неувядаемой и бессмертной славой, а в славе и место Корницкого.

Пройдет война, и, быть может, хутор Старо-Зеленый станет называться Корницким, как уже называется в народе пригород Станичка – Куниковской, в память бесстрашного храбреца майора Куникова, Героя Советского Союза.

И будет висеть в школе хутора портрет красивого волевого моряка, бывшего слесаря. И дети, глядя на этот портрет, будут представлять себе его мужество, переживать его самопожертвование и думать про себя, что они со временем повторят его подвиги.

Так, мертвый телом, будет вечно жив своим духом Михаил Корницкий, ибо нет ничего прочнее славы, высеченной в человеческой памяти.

1943

Письмо домой

Я остановился на батарее, вблизи Новороссийска.

Ночью немец крепко бомбил, мы плохо спали, и сейчас поутру, сидя у окна хаты с вылетевшими за ночь стеклами, говорили о своих семьях.

Собеседник мой, лейтенант береговой артиллерии, севастопольский моряк, боксер по всем замашкам, драчун по характеру, любивший, рассказывая, иллюстрировать дело приемами бокса, сегодня был молчалив. Руки его вяло лежали на столе. Но вот он полез в карман кителя.

– Я хочу, – сказал он, – прочесть вам письмо от жены и мой ответ ей. Можно? Смеяться не будете?

– Прочтите. Я тоже прочту свое.

Вот что писала ему жена из далекой Сибири.

«Котя, родной мой.

Когда я подумаю, что ты еще не видел нашего мальчика, мне делается так грустно, что я каждый раз плачу. Уж лучше бы я тогда не рожала. Но потом я начинаю утешать себя и думаю, что тебе на фронте лучше, когда ты знаешь, что в Сибири тебя ждут двое – я и Сережка, и что Сережка, несмотря на свои десять месяцев, самый близкий мой друг, он все понимает и во всем согласен со мной, и мы оба одинаково любим тебя. Я его теперь так приучила, что когда скажу «папа», он, негодяй, сейчас же оборачивается к двери. Я толком так и не знаю, на кого больше похож он, на тебя или меня, одно знаю, что в нем заложены и твои и мои черты, и я никогда так хорошо не разбиралась в тебе, как сейчас, когда могу часами наблюдать за Сережкой и находить в его поступках ответы на многое, что я не понимала в тебе.

Сын наш, скажу тебе с гордостью, очень храброе существо и – как ты – страшно задиристое, драчливое, но отходчивое. И, как ты, болтлив. С возрастом он станет, конечно, мягче, потому что в нем, как я тебе уже сказала, есть и мои черты. Среди тех хороших, которыми ты сам гордился, есть и моя дурная – ужасное самолюбие. Я всегда хотела, чтобы ты был самым лучшим мужем, чего бы тебе это ни стоило, и сама старалась быть самой лучшей женой и обижалась, если у нас это не выходило. Но в общем мы хорошо жили, правда, Котя? И вот я иногда думаю: что было бы, если бы ты, Котя, погиб. Сердце мое так сжимается, что, кажется, вздохну разок – и смерть. Ты мне больше чем муж, ты мне товарищ и друг. И все же скажу тебе – воюй, как надо, не жалей ни себя, ни нас, чтобы, когда вернешься, не пришлось скрывать от меня и Сережки чего-нибудь плохого.

Знай, нам без тебя будет плохо, но с тобой плохим – еще хуже. Ты будешь не тем, кого мы крепко и честно любим. И если тебе придется погибнуть, Котя, знай, что этим ты навек свяжешь меня с собой. Но скажу тебе – не изменю, всегда буду твоей, и наш Сережка никогда не будет знать другого отца. Пусть так и знают все меня, как твою вдову. Может, это опять из самолюбия, но я такая и не хочу меняться. Не щади себя ты, и я не пощажу себя.

Ну, разошлась… Пора кончать письмо. Ночь. Завтра надо рано вставать – дежурю в госпитале.

Сережка и я здоровы, живем хорошо…

Навеки твоя жена Людмила».

Прочтя письмо жены, лейтенант потряс руками, точно пробовал силу плеч, на которые предстояло принять ему непосильную тяжесть, и, не глядя на меня, приступил ко второму письму.

Он отвечал жене так:

«Людмила!

Прочел твое письмо и долго в ту ночь не спал, боялся, что как засну – заплачу. А утром был в бою и только на следующий день нашел время ответить тебе. Ты пишешь, что, если я погибну, то ты навек останешься вдовой. Не делай такой глупости, Мила. Скажу тебе прямо: ты чересчур была для меня хорошая, и я часто думал, что ты меня все равно бросишь за разные глупости и драки, но ты сделала меня другим, в твоих руках я был, как Сережка десятимесячный. Сама скажи, разве я теперь не другой стал? Так что вот слушай, Мила. Гибнуть я, вообще-то говоря, и не собираюсь. Я сильнее любого немца, а весь наш народ сильнее Германии, мы их побьем. Верь мне. Но если это случится и меня не станет, выйди замуж за хорошего человека и прибавь к его характеру свой. Ты слишком большая душа, чтобы быть одной. Мне жалко, если ты будешь одна и никто не узнает, какая ты замечательная, и не получит от тебя того, что получил я. Пусть те живут одни, у кого ничего нет за душой, а ты не должна, Мила. Это я приказываю тебе, как командир и товарищ.

Пребывая в опасности, я хочу знать, что жизнь твоя поднимается выше и выше. Но если так произойдет, что выйдешь ты замуж, Сережке всегда напоминай, что отец его был черноморский моряк, севастополец, воевал в Крыму, на Кубани, под Новороссийском. Подрастет – свези его в эти места. Тут меня и живого все знают, а если погибну – тем более. Слава есть все-таки кое-какая и сейчас. Пусть Сережка знает, что такое его отец. Сделаешь, Мила? А если будет у тебя второй сын, прошу – назови его Константином, в мою честь. А если дочка будет, то – Джалитой. Ты знаешь, почему я прошу об этом.

Вот только не езди со вторым мужем в те места, где мы бывали с тобой. Что мое, пусть моим и останется. И что твое было со мной, пусть так и сохранится в памяти и не повторится. Конечно, если выйдешь за моряка, так это невозможно не быть ни в Севастополе, ни в Балаклаве, но ты сама поймешь, где не надо бывать. И если на тех местах, где мы любили, новые цветы выросли, так пусть и растут в мою память. О самом главном пишу в конце. Живется тебе с Сережкой трудновато, ты меня не обманывай. Мы тут все письмами делимся, как табаком и хлебом, и я знаю – все жены пишут, что живут отлично, вроде как и войны нет. Знаю, что врешь, но спасибо тебе, так и надо. Советская женщина, Мила, все понимает. Это только немецкие стервы могут унижаться, прося своих шелудивых прислать чулки или трусики, но русская душа не способна на это. Мы тут с Володькой Берзелем как-то смеялись: что было бы, если бы мы прислали вам домой краденые чулки и туфли. Не знаю, какая у него жена, а ты бы меня из дому выгнала, это точно. Так вот о самом главном хочу сказать: за меня не опасайся, я на компромиссы не пойду и с позором к тебе не вернусь. Если встречу смерть, обходить стороной не стану, а мой характер ты, кажется, знаешь.

Твой Константин».

Лейтенант откашлялся и, царапая ногтем стол, спросил, глядя в окно:

– Ну, как?

Я сказал:

– Дайте мне ваше письмо. Я никогда не сумел бы написать лучше.

И вот я посылаю письмо его Людмиле, и своей Наталье, и вашей Нине, и всем нашим подругам, потому что я не мог написать лучше, чем лейтенант.

1943

Воин

Гвардии старшина Мельников был награжден орденом Красного Знамени, вторым орденом за Отечественную войну. Красную Звезду он заслужил еще в Севастополе. Впрочем, и вторым орденом он тоже награждался за подвиг, относящийся к дням севастопольской обороны. Но это был подвиг такого высокого душевного мужества, такого редчайшего самопожертвования, что будь до этого у Мельникова не один, а все пять или шесть орденов, его неминуемо ожидала новая награда.

Это произошло в Севастополе, в последние дни его героической обороны. Немцы уже ворвались в город, овладели Северной и Южной бухтами и замыкали свой круг у Херсонесского маяка, но на узкой полоске берега все еще сражались последние севастопольцы.

По ночам к берегу подходили небольшие суденышки и вывозили остатки гарнизона и населения. Под неприятельским огнем суда грузились в течение нескольких минут и сейчас же уходили в море, а люди, оставшиеся на берегу, те, кого не успели забрать в этот рейс, продолжали отбивать наседающего противника в ожидании следующей партии перевозочных средств. Люди были утомлены до такой степени, что находились как бы по ту сторону чувств.

Не было на свете опасности, перед которой они остановились бы в нерешительности.

Они разводили костры, варили пищу, перевязывали товарищей и ходили в атаки точно во сне, не помня последовательности событий.

Двести пятьдесят дней боев создали у людей особый строй души, свои нормы поведения, свои реакции на явления внешнего мира.

Севастопольцы привыкли чувствовать себя победителями. Они и сейчас были победителями, на последней полоске берега. Севастопольцы и во сне знали, что на атаку надо отвечать контратакою, что пожар надо тушить, а на орудийный огонь отвечать орудийным огнем, и что когда охота поесть, так надо есть, потому что ожидать спокойного времени незачем – его не будет.

Батарея, на которой Мельников служил старшиной-электриком, еще работала, но уже был дан приказ все приготовить к ее уничтожению.

Выполнив приказание, Мельников отпросился домой. Он служил в Севастополе с 1935 года, и семья его – жена с одиннадцатилетним сыном – была при нем, в городе. Он не эвакуировал своих ни в начале осады, ни в разгар ее, потому что «спокойнее, когда семья на глазах». Да и куда, думал Мельников, вывозить, еще, чего доброго, растеряешь и потом не скоро найдешь.

Мельников считал, что вдали от Севастополя семья будет больше о нем беспокоиться, чем здесь, когда каждую ночь можно было послать жене весточку о себе и получить ответ от нее.

Так и жили.

Слава восходила над городом, как северное сияние восходит над тундрой, преображая ее от края до края. Город рождал героев, которые сразу становились общенародными, национальными.

На старых камнях 1854 и 1855 годов, среди бессмертных исторических воспоминаний, рождалась новая эпопея. К именам Корнилова, Нахимова, Кошки прибавлялись новые имена. Люди, носившие их, были не менее велики.

Слава Севастополя живой ходила по окровавленным окопам, по размозженным улицам, и все были ею освещены, всех она пригревала, всех касалась.

Мельников не раз бывал в рукопашных. Он уже пережил то упоение боем, когда человек находится точно во хмелю, когда для него не существует опасности, ему не до нее, он весь – страстное вдохновение, не знающее страха и осторожности. О многих своих успехах Мельников узнавал от товарищей, потому что сам никогда не мог толком припомнить всех мелочей рукопашной.

Севастополь, который для черноморского моряка больше, чем родной дом, подсказывал ему решительную отвагу. Севастополь для черноморского моряка – корабль, пришвартованный к славе.

Вот все это вместе взятое и продиктовало в свое время Мельникову приказ – семью никуда со священной палубы Севастополя не увозить, а если понадобится – умереть, сражаясь всем домом.

И действительно сражались семьею. Жена его вместе с другими героинями Севастополя работала по возведению оборонительных рубежей. От матерей не отставали и дети.

Наступили последние часы Севастополя.

Размозженный, израненный город входил в бессмертие, и все живое должно было его оставить. И тогда только Мельников отпросился сбегать за женою и сыном. Они находились недалеко, в каменоломнях, но искал он их довольно долго. Земля ходила ходуном, пока он полз, отсиживался в еще дымящихся воронках, отлеживался в канавах и разыскивал своих под землей, в темных штольнях. В глазах у него рябило – он никого не узнавал. Пробовал позвать своих – отказал слух. То ли откликаются, то ли нет – не слышал. Наконец, сам не помнил как, наткнулся на сына. Мальчик обнял отца и заплакал – ему еще утром сказали, что с тридцать пятой батареи никто не вышел живым.

Мельников заторопился со своими к берегу, поближе к месту ночной посадки.

Никак не скажешь о живом существе, что оно идет, если взбаламученный воздух подбрасывает его и роняет, влачит по земле, и вбивает в нее, и засыпает сверху, и вновь обнажает, заставляя перебирать ногами в воздухе.

Опасность была так велика, что думать о ней не было времени. Думать можно было лишь об очередном шаге. Вся твердость характера свелась к тому, чтобы двигаться, двигаться вопреки всему.

В конце концов семья Мельникова добралась до скалы у берега, там Мельников спустил жену и сына по канату к самому морю и, оставив их на попечении знакомого кока, побежал на свою батарею, которая все еще работала не замолкая.

И только сейчас, оставшись один, Мельников представил себе путь, проделанный с женой и мальчиком.

Только сейчас увидел он бледное лицо сынишки, такое бледное, будто он превозмогал страдание и боль. Мельников вспомнил, что он все время стряхивал землю с головы и плеч сына – и только сейчас увидел Мельников раскаленный, шипящий в сухой траве осколок, в десяти сантиметрах от головы мальчика, и почувствовал запах паленой кожи. Но никак не мог вспомнить, горел ли сын. Ему стало страшно.

Он отмахнулся от этих не то воспоминаний, не то переживаний – кто их знает, как назвать эти замедленные впечатления. Страшно проводить ребенка сквозь испытания, которые иной раз не под силу и взрослому.

Каждый знает, что такое единственный сын. И вот Мельников должен был вести сына под огнем всей немецкой орды, наседающей на последний клочок берега у Херсонесского маяка. Все, что двести пятьдесят дней штурмовало крепость, штурмовало сейчас его сына.

Мельников много раз видел смерть, он знал, что мог донести от сына кусок ноги, палец, пустой рукав курточки. И как ему сейчас стал дорог этот маленький мужчина, худой, бледный, а все-таки твердый, ни разу не заплакавший. И было приятно видеть, что курточка его по-флотски подтянута и что он хозяйственно сжал в ручонках свой узелок и не бросил его в пути. Было жаль и жену, но та – взрослый человек, жена моряка, севастопольская гражданка, и Мельников считал, что она обязана выдержать все трудности… Придя на батарею, Мельников успокоился: сейчас семья у самого среза берега на попечении знакомого человека, так что лучше и не придумаешь.

С темнотой ожидались сторожевые катеры и морские охотники; Мельников был спокоен за своих – успеют погрузиться, даже если не будет его самого.

Июльский день, – как уже потом на Большой Земле вспомнил он, – медленно приближался к закату. Солнце ползло по небу, как подбитый танк. Вечер, не наступал не потому, что было еще рано, а только потому, что как бы испортился к дьяволу весь механизм дня.

Это был последний день Севастополя.

Как и люди, день ни за что не хотел сдаваться. И немцы, боясь его, медлили. Они ждали ночи.

Наши тоже поджидали ночи. Одна темнота могла прикрыть их на то недолгое время, что требовалось для погрузки. Корабли были близко. Они тоже ждали сумерек, чтобы проскочить к берегу. И тогда день склонился, как раненый часовой, и прикрыл собою героев.

Мельников отходил одним из последних и торопился. Вот-вот должен был последовать взрыв батареи.

На выходе, у крайнего орудия, он услышал стон. По слуху добрался до стонущего. Ощупал. Перед ним лежал тяжело контуженный командир. Что с ним делать? Подождать, пока он придет в себя, не было времени, а оставить… Война – это война, она не бывает без жертв. Оставить можно бы. Все равно у командира отнялись руки и ноги, какой он вояка, да и жилец, видно, плохой.

Сейчас важно было уйти тем, кто цел, кто еще сможет сражаться. Оставить, конечно, можно бы. Тем более что времени в обрез, а у моря ждут жена и сынишка.

Мельников глянул в море – корабли приближались. Тогда он расстегнул и сбросил с себя портупею, взвалил командира на спину, привязал его туловище к своему ремнями портупеи, скрестил руки контуженного у себя на шее и, прижав их подбородком, чтобы не выскакивали, побежал с ношей к берегу. На нем, кроме автомата и четырех гранат, висел еще противогаз, но он не чувствовал никакой тяжести. Сейчас существовали в мире другие законы выносливости, чем раньше. Хотя бежать было не особенно далеко, но Мельников из всех сил торопился, ему надо было успеть погрузить контуженного и разыскать и тоже погрузить свою семью.

Он торопился изо всех сил, боясь, что сделать два дела будет невероятно трудно. Надо либо бросить командира и бежать за своими, либо спасать командира, а жену и сына поручить счастливому случаю.

Редко бывает в человеческой жизни такое трудное испытание. Но сейчас, когда контуженный командир бессильно лежал на могучих плечах Мельникова, вместе с его почти неживым телом на плечах батарейца лежал долг, тяжелый и доблестный долг военного моряка, предписывающий беречь командира больше себя. И Мельников не мог сбросить со своих плеч этот долг, не мог опустить на землю контуженного лейтенанта. Он нес на себе славу Севастополя, ее окровавленное, но гордое знамя, а не чье-то бессильное тело, которое можно было – не оглядываясь – сбросить с себя. Мельников добежал до отвесной скалы. От нее к берегу был опущен канат в двенадцать метров длиной. Прижав к груди подбородок, так, что хрустнули под ним пальцы контуженного, Мельников спустился на руках по канату. Погрузка катера уже началась. Немцы осатанело били по месту посадки. Каждый знал, что дело в секундах. Мельников успел вскочить на причал, ухватился за борт катера и с ходу перевалился через него со своей ношей, чувствуя дрожь работающего винта.

Отошли!.. Очнулся в открытом море. Зарево Севастополя высоко стояло в небе, как заря.

На священной земле Севастополя было тихо, мертво. Устроив в кубрике спасенного командира, Мельников стал расспрашивать у ребят, сколько катеров подошло и погрузилось и не видел ли кто женщину с одиннадцатилетним мальчиком.

Никто толком не знал, был ли то первый катер, или последний, и никто не запомнил женщины с сыном. Неизвестность успокоила Мельникова. Она давала смутные надежды, что семья, может быть, погрузилась на другой, ранее отваливший катер, пока он спускался со скалы по канату. Катеров, помнил он, сразу подошло несколько, а жена с сыном стояли у самого берега, рядом с коком. Думая о своих, он простоял у борта почти до рассвета. Начинался первый день вдали от священных холмов Севастополя.

Тут Мельников столкнулся со знакомым коком, тем самым, заботам которого он поручил семью.

– Где мои?

– Потерял я твоих. Народу много. Отстали они от меня, кричу – не слышат.

– Отставить! – прервал его Мельников, уже зная всем своим существом, что семья его осталась в Севастополе.

Плакал ли он тогда, не помнит. На несколько дней сохранилась боль и вялость в глазах. Худенькое личико сына неотступно стояло перед ним. Больше суток простоял Мельников на юте катера, глядя в ту сторону моря, где за скрывшимся заревом умирал или уже умер его сын.

Добравшись до Большой Земли, он скоро оказался в артиллерийском дивизионе гвардии майора Матушенко, севастопольского храбреца и любимца.

– Мы еще повоюем, Мельников, – сказал тот. – Надо за Севастополь рассчитаться.

– Точно, товарищ майор, счеты есть, – ответил Мельников, ничего не сказав о сыне.

И если бы контуженный лейтенант не поправился и не доложил о подвиге Мельникова, быть может, и сейчас никто бы не знал, чего стоил ему Севастополь…

1943


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю