355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Петр Павленко » Собрание сочинений. Том 3 » Текст книги (страница 22)
Собрание сочинений. Том 3
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 05:56

Текст книги "Собрание сочинений. Том 3"


Автор книги: Петр Павленко



сообщить о нарушении

Текущая страница: 22 (всего у книги 34 страниц)

Григорий Сулухия

Он ранен был на рассвете. Степь казалась ровной, как стол, – некуда упасть, чтобы не заметили издали. Беспокоило, что добьют миной или раздавят танками. Он хотел найти ложбинку, но не успел. Когда же, превозмогая тяжелое оцепенение, очнулся он – вид степи удивительно изменился.

«Значит, я полз в беспамятстве», – подумал он и обрадовался. Встал, скрипя от боли зубами, взглянул на окровавленную шинель, почувствовал, что самое грузное в его отяжелевшем теле – грудь, и сделал несколько шагов, сам не зная куда. Ноги его сразу же зацепились за бугорок. Он зашатался, не имея сил переступить через крохотный ком земли, и, предупреждая неизбежное падение, медленно, осторожно прилег. Отдышавшись, пополз.

Степь точно скомкало. Когда Сулухия поутру бежал в атаку, он даже не глядел под ноги, такая она была ровная. А сейчас, когда он лежал плашмя, она была скомкана, в ложбинах и бугорках – как блестящая зеленая волна на свежем ветру, – и Сулухия тревожился, что санитары, разыскивая раненых, могут не заметить его. Сделав ползком несколько метров, он заметил невдалеке немца, а рядом с ним стальную каску, стоявшую подобно чаше. Рука убитого лежала в ней, словно ища влаги. У Сулухия захватило дыхание.

«Я никуда не уполз, – подумал он в ужасе, – я все время лежал на одном месте, потому что я же на рассвете и убил его. Свалил штыком и видел, как, падая, немец снял с себя каску и, поставив рядом, опустил в нее руку».

Сулухия прильнул лицом к земле. Мелкая, острая блестящая зелень напоминала шерстку молодого зверька, тонко пахла чебрецом. Заныла грудь. Теперь, когда не осталось надежд на спасение, грудь заныла, точно до сих пор только намеренно сдерживалась.

Как закончился бой и где теперь его рота, Сулухия не знал; глаза его были слабы, чтобы далеко видеть, а слух терялся в грохоте выстрелов, которые, клубясь, катились по всему горизонту. Он снова попробовал ползти, осторожно выгибаясь всем телом, точно держал на плечах одну свою окровавленную грудь. Боль была всюду, болела и ныла как бы сама его кровь, само дыхание. Он боялся сделать резкое движение, чтобы еще больше не разбередить страдания. Он отдался боли, и боль взяла его. Но, измучив сознание до галлюцинаций, до бреда, истрепав нервы до того, что все дрожало в нем, обессилив мускулы до изнеможения, боль не могла сделать ничего большего, и Сулухия, привыкнув к ней, понял, что есть в его существе уголок, стоящий выше боли, и что этой здоровой и сильной частью он может думать и соображать. И тогда он заторопился. Подумать следовало о многом, времени же для этого последнего дела могло не хватить.

Первой пришла мысль, что он, Григорий Сулухия, умирает зря, ничего не сделав такого, ради чего стоило бы погибнуть. Ну, шел в атаку, ну, стрелял в немцев, ну, даже убил одного, – ай, кацо, большое дело, подумаешь!

«Я должен был умереть вот когда: три года назад, в наводнение, – подумал он, раздражаясь на себя. – Клянусь богом, двух ребят мог тогда спасти. Или вот, когда пожар был в Поти, на грузовом пароходе, и надо было спасать ценный груз, тогда тоже хороший случай был. Я мог много сделать, но испугался. Если бы тогда погиб, слава пошла бы. А я испугался, и вот смерть пришла и берет меня даром».

Мысль, что он дважды мог погибнуть со славой и убоялся и этим отстранил от себя добрую славу, а сейчас помирает в полной безвестности, разозлила и опечалила его. Он был мингрелец, то есть человек огненной вспыльчивости. О мингрельцах говорят, что они – заряженная граната, у которой испорчен предохранитель: никогда не знаешь, отчего и как такая граната может взорваться. Злость оказалась сильнее боли: даже голова закружилась от нее. Окровавленной рукой Сулухия пытался схватить пучок травы и вырвать его из земли, как клок волос, но трава была молодая и не давалась пальцам. Да, смерть застала Григория Сулухия врасплох. Смерть даром брала его из жизни. Это было очень обидно, потому что дела уже не поправишь.

Он вспомнил Зугдиди, веселый дом свой и мать старуху. Она была такая певунья, что сама о себе говорила: «Мне бы годов только хватило, а песен на двести лет припасено». Старая, она уже стеснялась петь и все приставала к сыну, чтобы он пел за нее. «Когда я не пою, у меня голова болит», – признавалась она своим.

Мингрельцы певучи, как птицы, и мать не выдумывала. Мингрелец и во сне запоет, и перед смертью прошепчет начало песни. «И вот, – подумал Григорий, – мать ничего не получит от него – ни славы, ни песни. А что обо мне споешь? Что я сделал?» Он долго бы еще злился на себя, долго терзался раскаянием за упущенную славу, но ухо его вдруг уловило шорох шагов. Он отбросил все мысли и подтянул поближе винтовку.

Три немецких солдата уже миновали Григория, когда услышали лязг затвора. Они все сразу повалились на землю. Выстрела не последовало. Тогда они подползли к Сулухия и, видя, что он не держится на ногах, поволокли его за руки по земле. Он потерял сознание и не испытал всех мук этого тяжелого пути. Очнулся он уже в селе, где стояли немцы. Это-то село и должен был взять на рассвете Григорий Сулухия.

Дурно говоривший по-русски немец выплеснул на Сулухия ведро воды и, словно это должно было сразу же вернуть бодрость раненому, стал расспрашивать, из какой он части, где она и что в ней. Вместе с сознанием к Григорию вернулось и то настроение, в котором находился он до самого подхода трех немцев, – настроение, полное ярости против самого себя.

Злость ходила в нем ходуном. Он дрожал, зубы его стучали, и глаза были раскрыты, как бы готовые к прыжку на противника.

– Ты слышишь, о чем я тебя спрашиваю? – сказал немец.

– Конечно, слышу! Что я, глухой, что ли?

– Тогда отвечай!

– Зачем буду отвечать? Мое дело: хочу – говорю, хочу – нет, – ответил Сулухия.

Сухощавый, маленький, невероятно подвижный, как все мингрельцы, которых труднее схватить, чем солнечный блик, он лежал перед немцем, опершись на локоть, и не мигая глядел на него злыми глазами. Он и в мирное время не терпел, чтобы с ним так разговаривали, а немцу он тем более не мог простить оскорбительных вопросов.

– Плохо тебе будет, если ничего не скажешь, – предупредил немец.

– Кому плохо? Мне? Ай, не раздражай меня, говорю тебе. Сволочь, тебе плохо будет, не мне. Слышишь?

Тут один из солдат, взявших его, с размаху ударил по правой руке Григория и сжал ее.

– Сволочь! Кого пугаешь? Дай мне винтовку, тогда смотри, что будет. В глаза я вам наплевал.

– Ты ведь не русский, а грузин, – сказал немец. – Расскажи, что надо, и мы тебя мучить не будем, а отправим в госпиталь. Мы грузин уважаем.

– Сказать ничего не могу, показать только могу, – запальчиво ответил Сулухия и левой, здоровой рукой сделал такой жест, от которого лицо немца побагровело от оскорбления.

– Видал? Нет? Вот все мои сведения.

Тут набросилось на пленного несколько человек. Они сломали ему вторую руку и, сорвав с него шинель, гимнастерку и белье, стали вырезать на спине пятиконечную звезду. Быть может, если бы это была первая боль, он застонал бы или даже вскрикнул. Но он уже с утра привык к боли, а злость помогла ему держаться, когда он ослабевал. Лоскутья кожи были содраны со спины. Немец опять спросил, не расскажет ли чего-нибудь пленный.

– Что скажу? Сволочь ты, вот что скажу. Кого пугаешь? Людей не видал, виришвило! [9]9
  Виршивило – осел (груз).


[Закрыть]
Думаешь, если ты сказал: грузин уважаю, – так я тебя тоже уважать буду? Мы люди. Ты кто? Шакал и крыса тебя родили. Ты разве человек? У маймуна [10]10
  Маймун – обезьяна (груз.).


[Закрыть]
зад красивей, чем твоя морда. У, заячий выкидыш! Была бы в моих руках сила, глаза бы у тебя под язык заскочили!

Сулухия сплюнул и, отвернувшись от немца, оглядел село. Дома из керченского известняка, с земляными, поросшими густой травой крышами, были полуразрушены, будто их только что выкопали из земли, как древность. Несколько насмерть перепуганных жителей жалось у домов. На улицах валялись обломки танков, коровьи рога, рваная солдатская обувь. Солнце низко стояло над пожелтевшей степью. Безмолвные, похожие на летучих мышей птицы бесшумно реяли стаями над единственным уцелевшим деревом в селе. Близился тихий вечер.

– Ой, дэда, спой теперь обо мне! – прошептал Григорий с глубокой нежностью. Вспомнился ему похожий вечер у себя дома, когда мать, выйдя к чинаре, что осеняет их двор своей трепещущей тенью, суровым старческим голосом запевала какую-нибудь древнюю, всеми забытую и потому свежо звучащую песню. – Мать, спой теперь обо мне!

– Одумался? Заговорил? – спросил его немец.

– Э, не мешай! – ответил Сулухия почти спокойно.

Все, что умели эти мерзавцы сделать с ним жестокого, мучительного, они уже сделали. Но и он, Григорий Сулухия, красноармеец двадцати шести лет из Зугдиди, куда даже птицы прилетают учиться петь, и он исполнил свое – был тверд, как сталь. А сейчас он хотел остаться наедине с собой, чтобы взглянуть на прожитое с гордостью.

– Азиат! Спокойно умереть хочешь? Не дам! – прокричал взбешенный немец.

Но не таков был человек Сулухия, чтобы позволить на себя кричать, особенно перед смертью.

– А ты сам кто? – закричал он, перебивая немца. – В Азию не пустим, из Европы выгоним, тогда кто будешь? Много кричишь, сам себя пугаешь. Отстань, говорю!

– В огонь! В огонь его, негодяя! – распорядился немец.

Костер, на котором солдаты разогревали свои консервы, уже почти догорел, когда Григория бросили на раскаленную золу и закидали сверху соломой.

– Тебе осталось еще минут пять, – немец наклонился над посиневшим, все перенесшим и уже ко всему безучастным Сулухия.

…Тихий вечер разложил по степи свои лиловые и синие тени. Но с востока грозно надвигался на тишину рокочущий шум сражения. Он напоминал грозовую ночь. Солома, тлея снизу, все еще никак не могла вспыхнуть. Немец поднес к соломе большую, похожую на портсигар, зажигалку с тремя фитильками, и огонь, хрустя и попискивая, побежал во все стороны.

Жители, видевшие страшную смерть Григория Сулухия, говорят, что как только огонь коснулся его лица, он вскрикнул, как во сне, и захотел приподняться на переломанных руках, чтобы выбраться из огня, и тогда услышали люди последний – долгий-долгий, медленно растущий вскрик Григория Сулухия. Вскрик, похожий на песню, вскрик-песню. Может быть, позвал он: «О Грузия-мать, спой теперь обо мне!»

Или, прощаясь с Зугдиди, к старухе матери обратил свой зов: «Мать, спой теперь обо мне!»

Или, слыша огненный рокот недальнего боя, звал к славе товарищей, уже врывающихся в село: «Братья, умираю впереди вас».

И все. Не застонал, не дрогнул телом, – умер, точно упал с высоты, как птица, умершая в полете.

Село было взято к началу ночи. Костер еще пылал, и обуглившееся тело Сулухия сохранило черно-багровую звезду между лопатками.

Сулухия похож был на сгоревшее в бою знамя, от которого огонь не тронул лишь эмблему стяга – звезду из негорящей, из сталинской стали.

1942

Мой земляк Юсупов

В батальоне у нас, кроме Тургунбая Юсупова, не было ни одного узбека.

Юсупов плохо знал русский язык, и, когда бойцы собирались поговорить о своих колхозах, женах и ребятах, ему оставалось только молча слушать чужие рассказы.

У всех было что-то общее между собой. Он один казался сиротою. Это сразу бросалось в глаза, и как только я заметил Тургунбая, я понял, что ему тяжело.

Мы лежали в неглубокой степной лощине в верховьях Дона. Вдали шел бой. Батальон ожидал темноты, чтобы передвинуться ближе к огню, под самую немецкую проволоку. Саперы приготовляли мины и бикфордовы шнуры. Было уже за полдень, степь раскалилась. Казалось, она потрескивает, как поджаренный хлеб, но то было дружное стрекотание кузнечиков.

Мы лежали в густой, начинающей вянуть траве, наблюдая над своей головой воздушные схватки между нашими и германскими истребителями. День точно остановился. Солнце не торопилось к закату, и времени для разговоров было сколько угодно.

Трое уральцев, лежа рядом, вслух вспоминали своих общих знакомых. Полтавец Горб хоть и не был земляком орловца Вырубова, но они два сезона работали в Мариуполе и вспоминали завод, улицы и сады города, как родные места. Тургунбай же Юсупов, лежа в стороне от них, возился у крохотного ручья. Он подпер камешком струю воды, и она тихо щебетала над его ухом.

Я подполз к Юсупову и тронул его за плечо.

– Тургунбай-ака! – сказал я. – Хорошо сейчас в Фергане! Солнце. Персики. Вода поет в арыках. Если поставить в арык кирпич стоймя, будет как водопад. Ночью надо поставить топчан над арыком. Лежишь, а под тобой, в арыке, тихо-тихо поет вода, будто старуха мать тебя убаюкивает.

– Ай, товарищ! – и Тургунбай задохнулся от счастья: он был ферганцем. – Ты Фергану нашу знаешь? Ай, ладно! Ай, спасибо тебе! Давно знаешь?

– Все знают Фергану, – ответил я, но он грустно покачал головой. – Все мы были там, – продолжал я, взяв его за руку; рука была сухая и скользкая, точно полированная. – Когда вы строили Большой Ферганский канал, все были с вами душой.

Я поднялся на локтях и позвал сапера Арменака Папазьянца:

– Арменак! Фергану знаешь?

– Нет, – ответил он, не отрываясь от неба, где кружилась в смертельной пляске дюжина наших и чужих истребителей.

– А ферганский метод?

– А метод знаем, – ответил он, переворачиваясь со спины на грудь, и, прикрыв глаза ладонью, посмотрел на меня. – Ферганский метод – красивый штучка, – сказал Арменак. – Большой эффект дает.

– Кто большой эффект дает? – переспросил Горб.

Ему объяснили.

– Чорт его, что это за ферганский метод? Сколько читаю о нем, а в чем дело, никак не пойму.

Тургунбай взял прутик и хотел показать, как они работали на постройке канала, но сержант Циглер перебил его.

– У нас на Кубани, – сказал он, – мы ферганский метод усовершенствовали, когда строили Тшикское водохранилище. Так что теперь правильнее будет говорить не ферганский, а кубанский метод. А все дело вот в чем…

Но Юсупов не мог дать ему высказаться. Он поднял руку, точно клянясь, и сел на корточки.

– Товарищ сержант! Не годится! – сказал он, и глаза его точно прыгнули вперед из орбит и налились темным блеском.

Однако у него было мало слов, и он боялся, что не выскажет своей мысли.

– Вот наш земляк, – показал Тургунбай на меня, – пусть он все скажет. Пожалуйста, не мешай ему.

Я рассказал о ферганском методе, о героях первого канала, вспомнил огненные ночи на шумной народной трассе. Никто до узбеков не поднял такой могучей волны народною энтузиазма в строительстве. Все было еще очень ново, казалось спорным. Все рождалось и крепло в самом движении, на народе. Это был удивительный праздник, прекрасная сказка, рассказанная кетменями народа.

Потом ее пересказали в Армении и Азербайджане, на Кубани и во многих других местах. Но родина ее – Фергана.

Циглер сразу же согласился, что, конечно, узбеки – первые и что землекопы они, каких больше не сыщешь, но что на Кубани все же многое удалось потом улучшить.

– А в Фергане я сам был, ездил присматриваться, как там, – сказал он. – Фергана и Маргелан – городки замечательные. Сады тоже замечательные, а виноград – ну, такого и на Кубани нет. Виноград замечательный!

Мы победили с Тургунбаем.

И как победители мы имели право говорить теперь без стеснения.

– А где Дусматов? Где Сарымсаков? Где Кендынбабаев? Где весельчак и острослов Мирзамахсудов?

Юсупов пожал плечами.

– Не знаю, – сказал он. – Я с первого дня воюю. Сегодня какой будет день?

– Августа седьмой день.

– Семь дней назад в том году начались массовые работы на канале.

– Позавчера в тот год Кендынбабаев дал на головном восемь норм, сегодня – девять, а назавтра у него десять было. Потом шестьдесят кубометров в день давал! – и Юсупов рассмеялся, гордясь и ликуя.

– Помнишь, как на канал приезжала Халима Насырова? – спросил я его. – Помнишь, как пела она однажды ночью и все кричали ей: «Не исчезай! Не уходи!» – и били себя руками в грудь, словно хотели вырвать и поднести ей свое сердце?

Тургунбай кивнул головой, что помнит, и запел нам песню Хамзы, ту, что на Куйган-Ярской плотине певала нам Халима, а мы, как одно сердце, вставали за ней.

Арменак Папазьянц сказал, что он слышал эту песню не то по радио, не то на пластинке, а Горб видел портрет Халимы на Всесоюзной выставке, и все мы оказались как бы еще родней, чем были.

День между тем снова как бы наладился и пошел к закату. На быстро вечереющем небе затихали последние бои, и гул орудий впереди нас нехотя смолкал, уступая место чавканью мин и фейерверку ракет.

Но как стемнело, успокоилась и земля. Стало тихо, и от тишины прохладно, легко.

Приближался темный саперный час. Мы лежали рядом с Юсуповым. Он глядел в высокое небо, и перед его глазами проходила родина. Думал о ней и я.

Видели мы тенистые ферганские сады и рисовые поля, похожие на куски неба, брошенные средь зелени. Видели гранатовые деревья, на которых плоды висят, подобно фонарикам из красного хрусталя. Слышали, как, мягко шлепая крыльями, летят к своим гнездам на крышах большеногие аисты. Сухая, легкая, как дым, пыль ферганских дорог щекотала нам глаза.

Халима! Поете ли вы, как пели?. Спойте, чтобы узбеки слышали вас в верховьях Дона! Чтобы русские, которые знают вас, услышали вас везде! Спойте, чтобы всегда быть рядом с Тургунбаем Юсуповым.

– Ты хочешь, чтобы Халима пела, Юсупов?

– Они не знают, – кивнул он в сторону товарищей. – Они только ее портрет видели. Ферганский метод они тоже один портрет видели. Петь я не могу, а ферганский метод буду показывать ночью, – он вдохнул в себя воздух от гордости и азарта. – Ферганский метод жить можно, ферганский метод умирать можно…

Ночь приблизилась неожиданно. Все краски вечера исчезли, как мыши, перед ее мягкой кошачьей, поступью.

– Приготовиться! – прошел приказ от бойца к бойцу.

Юсупов вынул кирпич из ручья – и вода перестала петь.

Он взял две связки бутылок с горючей жидкостью, взрыватель и кусок тонкой проволоки.

– Зачем мину тратить? – сказал он. – Есть земля трудная, есть земля легкая. Здесь как раз легкая. Смотри, что я сделаю.

И он показал мне, как он закопает две связки бутылок и соединит их проволочкой со взрывателем, по принципу мины натяжного действия.

– Я кетменщик, я землю знаю. Кетменщик – сапер. Дешево будет, очень весело будет!

Мы распрощались.

Спустя час серия страшных взрывов осветила ночь перед немецкими окопами. Забарабанили автоматчики. Вспорхнули одна за другой ракеты.

Немец открыл огонь по всему участку.

Майор, в блиндаже которого я ожидал рассвета, позвонил в батальон:

– Какого чорта расходуете столько мин! Что?.. Ферганским методом?.. Это еще как?.. Ага! Ловко… Культурно… Представить, представить! Люблю смекалку. Вполне культурно!

И я сказал майору:

– Значит, это мой земляк отличился. Тургунбай Юсупов.

– А вы узбек?

– Нет, но мы земляки с ним.

– Толковый народ, – сказал майор, и я почувствовал, что он улыбается в темноте. – Ферганским методом! Ишь ты! Весьма культурно. Пробило три хода в проволоке и еще две ловушки поставили в стороне. И без единой мины! Культурненько, честное мое слово! Люблю!

1942

Минная рапсодия
1

Полковник Смирнов, начальник инженеров крупного соединения, познакомил меня с наградным листом, составленным на бойца инженерного батальона Георгия Воронцова.

– Посмотри-ка, что этот парень натворил! – сказал он.

Мотивировка представления к ордену была изложена бездарным, бюрократическим языком… Там было сказано, что Воронцов обезвредил множество немецких мин, а затем в составе саперно-танкового десанта провел колонну машин через минное поле противника и оборонял танк, потерпевший аварию, отбрасывая на лету связки гранат, кидаемые немцами под гусеницы потерявшей скорость машины… Неуклюже была составлена бумага!

– Что-то много для одного раза, – сказал я.

– Это просто так, сплющилось от плохого изложения, – возразил полковник. – Тут не одна операция, а несколько. Если бы лист был написан как следует, Воронцов мог бы получить звание Героя.

– Я не пойму, что тут главное: что он провел танки или что он отбрасывал гранаты?

– Главного как раз и нет, – сказал полковник. – Главное – это то, что он, понимаешь, настоящий музыкант, в его руках миноискатель – инструмент изумительной точности. Его чуть было не украли из батальона.

– Миноискатель или Воронцова?

– Воронцова, конечно! Когда он отстоял танк и удалось машину за ночь отремонтировать, танкисты забрали его с собой вместо раненого радиста – кстати, этого радиста увел в тыл опять-таки Воронцов – и возили его с собой трое суток, ни за что не желая отдавать.

– Он что, еще и радист?

– Никакой он не радист, просто хороший парень: может вывести танк из любой опасности, танкистам спокойно с ним.

– Надо составить хороший наградной лист, – сказал я, – чтобы в нем все было написано.

– Все равно лист будет отставать от правды, потому что героизм сапера, по-моему, нельзя описать, – и полковник растопырил передо мною пальцы обеих рук.

– Кто строит мосты и дороги? Сапер (он загнул два пальца на левой руке). Кто добывает воду? Кто сооружает укрепленные рубежи? Кто строит понтоны? (Теперь его левая рука была зажата в кулак, и он взялся за правую.) Кто минирует линию своей обороны? Кто разминирует вражескую? Кто разведывает передний край вражеского укрепрубежа? Кто проводит танки через минные зоны?

– Наградной лист – не памятка сапера, – возразил я.

– Конечно, наградной лист – не памятка и не статья для энциклопедии, но если человек ежедневно все это делает, должен я или нет написать об этом?

– Нужно взять один или два самых ярких подвига и описать, как он совершил, – вот и все.

– Да у сапера, веришь ты мне, ничего не бывает яркого. Сапер – это горняк и шахтер войны, он всегда в земле. Вот сапер разминировал путь для танков – и они ворвались к переднему краю противника. Кого хвалят? Танкистов. И верно, молодцы они! В другой раз, когда танки фрицев застрянут в наших минных полях и попадут под огонь наших батарей, за кем будет успех? За артиллеристами. И что же? Правильно, конечно. Они ж подбили фрицев! Когда у бойцов не болят животы, потому что они пьют воду из колодца с хорошей водой, все жмут руку врачу, а колодец-то кем вырыт? Сапером.

– Все это – не то.

– Да я и не говорю, что «то». Но описать подвиг сапера вовсе, брат, не легко. Подвиг сапера всегда втекает в чужой успех и в нем растворяется без остатка. Вот в чем дело.

Инженерный батальон, где служил Георгий. Воронцов славился как один из самых лучших по всему фронту и был неуловим: его то и дело перебрасывали с участка на участок. Но однажды я совершенно случайно оказался по соседству со знаменитым батальоном. Он принимал пополнение и как бы отдыхал. Впрочем, все равно днем его бойцы спали, как совы, а ночью («сапер – ночная птица») «играли» на миноискателях или закладывали «минные пасьянсы» для обучения новичков.

Приказом по фронту несколько десятков бойцов и командиров этого батальона были только что награждены орденами и медалями. В хате штаба приказ этот вывешен на стене. Возле него толпится народ. Самые ордена еще не получены, и все в батальоне путаются, кто уже орденоносец, а кто еще нет.

Большая часть наград пришлась на долю героической роты лейтенанта Бориса Николаевича Жемчужникова. Теперь он передает свой опыт пополнению. С наступлением темноты начинаются практические учения – закладка минных полей и розыск «вражеских мин».

Показывает свою работу с миноискателем и Воронцов – «Ойстрах» своего батальона. Закопают десятка три трофейных мин, и Воронцов в паре с кем-нибудь из новых прочешет указанную площадь.

– Мины будут заряжены? – интересуется фотокорреспондент.

– Это по обстановке, – говорит Жемчужников, прислушиваясь к беседе, развернувшейся на тему, что прежде всего нужно саперу.

– Самая трудная работа сапера ночью, под неприятельским огнем. Ни слух, ни зрение тут ничего не стоят. Важны одни руки, – горячо утверждал один из командиров.

Старший политрук Апресьян решительно возражал ему:

– Будь у тебя хоть восемь рук, а если слуха нет, – никакой ты не сапер.

Вошел человек в большом, на глаза сползающем шлеме, а сам ростом с винтовку.

– Вот его спроси, его! – прокричал Апресьян. – Ну, ты сам скажи, что для тебя важнее: слух, зрение или руки? Это Воронцов, – объяснил он мне.

Человек в большом шлеме робко пожал плечами. Видно было, он не понял, в чем дело.

Он шопотом объяснил, что сам из Челябинска, молочный техник по специальности, обезвреживать мины ему нравится.

– Что значит «нравится»? – сказал я. – Это же – не рукоделие.

Воронцов улыбнулся усталой улыбкой глухонемого.

– Сколько вы обезвредили немецких мин? – спросил я.

– Иван Семеныч говорил, за пять тысяч перевалило. Со дня войны. Только не знаю, точно ли.

– Кто этот Иван Семеныч?

Но у Воронцова точно кончились на сегодня все слова – вот так же, как кончается махорка.

Ответа от него добиться было невозможно.

2

Когда сапер хорошо работает на минах, стоит тишина. Тогда мы говорим: «минная рапсодия» началась. Значит, благополучно ползет он с миноискателем и играет на нем мелодию, которая слышна ему одному, а до нас доходит лишь тишиной, – торжественно произнес один из саперов, очевидно музыкант по влечению.

До сих пор не могу решить, хорош или плох образ «минной рапсодии», но я сразу понял его, – очевидно, не зря саперы любят музыкальные сравнения.

Рапсодия? Песня пастуха – рапсодия, в тишине безлюдного поля, песня для себя, рождающаяся и умирающая без слушателей.

Что же, может, и похоже…

…Уже вечереет, лиловое плоскогорье выпрямляет свои изгибы в однообразное сумеречное пространство. Человека не видно за десять метров. Мины, которые сейчас предстоит выловить Воронцову, уже заложены. Это немецкие танковые ТМ-35 – хитрые штучки. Кроме основного взрывателя вверху, у них есть еще дополнительный – сбоку или на дне. Тоненький провод может соединить этот дополнительный взрыватель с соседней миной или держать свою собственную мину в земле, так сказать, «на якоре». Такую комбинацию приходится вытаскивать тридцатиметровым тросом с кошкою на конце. Мины могут быть спарены или счетверены, могут располагаться в один и два ряда. «Пасьянс», который разложит перед вами опытный минер, имеет множество видов, вариантов и рисунков. Днем разгадать самый сложный «пасьянс» – дело несложное, зато ночь для неискушенного человека – это сумасшедшая игра со смертью.

Молодой сапер, идущий в паре с Георгием Воронцовым, поправляет наушники миноискателя и оглядывается, будто мины то и дело цепляются за каблуки его сапог. А Воронцов терпеливо настраивает миноискатель. Если эту штуку не отрегулировать до тонкости, чтобы она давала на мину звук определенной высоты, саперу пришлось бы останавливаться на каждом шагу и выковыривать из земли всякую чепуху. Голос миноискателя должен быть безошибочным. Пусть он дудит как ему вздумается, на любой кусок металла, но перед миной он должен взвыть с той особенностью, какая задана ему, и дать, скажем, верное «си бемоль», а никак не просто верное «си».

Настроив свой «страдиварий», Воронцов легкими взмахами начинает косить воздух с самой земли. Он подвигается довольно быстро. Вдруг – стоп, останавливается. Экран миноискателя кружит над одним и тем же местом. Мина нащупана. Воронцов опускается на колени, потом ложится на живот и, отложив «страдиварий», легчайшим прикосновением пальцев начинает расчесывать и разгребать землю. Вот она, дорогая! Теперь только определить: одна ли она или соединена с другими? Его пальцы работают быстро, как ножницы парикмахера. Острие мины уже на две трети снаружи. Остается подкопаться под нее, чтобы проверить, что там с ее днищем. Ага! Провод куда-то идет от днища. Дополнительный взрыватель быстро оказался в руках Воронцова. Теперь надо тянуться за тоненьким проводом к «соседке». Стоп! Под руку попадается еще один провод, идущий в сторону. По-видимому, букет мины расположен в виде звезды. Это предположение быстро проверяется миноискателем. Точно. Звезда. Теперь легче. Пальцы мелькают, как у пианиста.

Политрук Апресьян наклоняется к моему уху:

– Когда разминирование идет под огнем противника, приходится находиться над выкапываемой миной и прикрывать ее своим телом, чтобы какой-нибудь осколок не залепил в нее, пока она не разряжена.

– Ну, а как же самому минировать в такой чертовской темноте?

– По нитке. Вбивается колышек, тянется нитка, надо ползти, держась нитки. Собьешься – разорвешься. Такой закон… Но полной темноты не бывает.

– Как не бывает! – говорю я, протягивая перед собой свои руки и мгновенно теряя их очертания.

– Мы сейчас не под огнем немцев, – говорит политрук. – А когда под огнем, тогда замечательно освещает, работать легче… Только тогда, конечно, другой вопрос появляется.

– Какой вопрос?

– Насчет жизни, – смеется он.

Теперь, когда Воронцов в паре с новичком разрядил уже штук двадцать и отмерил колышками сделанный им проход в минном поле, картина ночи, мертво пересказанная в наградном листке, встает, как повторенная заново жизнью.

…Это произошло в районе высоты 28,2. Шел дождь. Грязь была совершенно непролазная. Впереди дрожал океан огня.

Парторг Шариков и боец Арымов приняли на себя огонь немцев, чтобы отвлечь их внимание от десантной группы саперов со старшим сержантом Шамовым. Впереди грохочут артиллерийские залпы. Взвиваются сигнальные ракеты. Наступление. Наши легкие танки с саперным десантом вырываются вперед, за ними – «КВ». Впереди саперы-регулировщики проводят машины по узкому перешеечку. Дальше поле боя. Немецкие минометы до того часто забрасывают его минами, что, похоже, идет огненный дождь и каждая его капля величиной с добрых два кулака.

Наши танки отвечают из своих орудий. Чернь ночи то и дело взрывается заревом, в котором мелькает высота 28,2. По-видимому, есть уже жертвы. Но ничего не видно. Раненого в такой чертовской темноте нельзя ни услышать, ни заметить, его можно только нащупать. Саперы десантной группы соскакивают с танков и ползком по горло в грязи нащупывают мины и убирают их с пути танков. Это Шамов, младший лейтенант Гаршин, старший политрук Апресьян, бойцы Воронцов, Занин, Шолохов, Исаков.

Через головы саперов танки ведут заградительный огонь. Двигаться совершенно невозможно. Грязь заползает за воротник, набирается в рукава, хлюпает в сапогах и карманах. Шамов дает сигнал головному танку остановиться: обнаружено новое минное поле. Оно построено наспех, даже не убраны колышки, можно будет справиться быстро.

Саперы работают без передышки. Вдруг Шамов падает. Красноармеец Плоских подползает, чтобы вынести его на себе. Падает Занин. Рука его замирает на скобе только что извлеченной им мины.

Но проход все же готов. Шолохов машет водителю головного танка. Танкист не замечает сигнала. Шолохов подбегает к танку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю