Текст книги "Собрание сочинений. Том 6"
Автор книги: Петр Павленко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 38 страниц)
Приезжают какие-то турки, татары, совещаются. Приезжают немецкие экономисты, обсуждают будущее Крыма, его «преображение». Она узнает о партизанах, о мерах против них. Когда партизаны оказываются близко, немцы перевозят ее в Воронцовский дворец, где Манштейн принимает папских легатов. Говорят об истреблении русского народа, об окатоличении его. Какой-то ксендз любезничает с ней. Она узнает об интригах Ватикана на Балканах. Ее как переводчицу берут с собой в Бухарест, Будапешт, Прагу, Рим. Возвращение обратно.
– Если бы ваш муж был жив, его ожидала бы огромная карьера. Берлин. Встреча с Гиммлером. Аудиенция у Бормана. Школа шпионов и диверсантов, они же попы, из эмигрантов.
– Ей предлагают рассказывать им о советской жизни. Она отказывается, говоря, что они слишком глупы.
– Да? – настораживается немец. – Это так заметно? И она понимает, что сказала напрасно: пусть лучше забрасывают дураков, чем умных.
Муж не умирает, а уходит в Ялту узнать об эвакуации и пропадает. Так что она ждет его все время.
– Чтобы вырастить ученого, надо сначала вырастить народ. Ученый – это цветок. Его нельзя получить раньше, чем сформируется куст. Так что удовольствие иметь одного-двух русских ученых принудит нас разводить народ. О нет. Благодарю. Ни народов, ни цветов.
Юсуф говорил ей:
– Никак не могу привыкнуть к лесу. Он меня раздражает. Все время кажется, что я не один, что деревья подглядывают за мной.
– Почему вы не начинаете? – спросила она художника.
– Ваше лицо еще как-то не устоялось, – ответил тот недовольно.
– Сегодня вы удивительно непохожи, – сказал он, подняв брови и то и дело переводя взгляд с ее лица на вчерашний рисунок. – Похожесть – это то выражение, которое, быть может, и редко бывает у вас, но зато оно лучше и тоньше других характеризует вас. Но похожесть не сходство.
Было жаркое июльское утро, неподвижное, как покойник. О нем нельзя было сказать ничего хорошего. Все как бы спало, точно над миром стояла глубокая солнечная ночь. Все было мертво. Даже дым валил из труб серой струйкой, не растворяясь.
Природа не возилась, не тарахтела в своем дому, не шел дождь, не кружился ветер, не шумели деревья, сады…
– Я люблю, когда природа чем-то занята.
Приземистый, многоветвистый шатер инжирного дерева с пятипалыми, похожими на широко скроенные зеленые перчатки листьями, мазал разными тенями белую стену дома, разбрасывая резные тени по земле.
Художникам надо вдыхать запах идей, а не запах красок в старых музеях.
Проблема, интересующая пятьдесят – сто тысяч человек, еще не созрела для искусства. Только то, что мучает и волнует миллионы, повод для написания произведения.
Написанное мною и прочтенное миллионами становится общим. Оно всеми пережито и тем самым пройдено. О нем не надо думать. Его следует вспоминать, перелистывая книгу.
Книга – коллективный опыт. Тот, кто прочел два десятка великих книг, прожил два десятка великих жизней.
Книга делает человека хозяином вселенной.
Писать – это строить. Я согласен. Но строить можно только то, чего не хватает или чего еще даже вовсе нет. Таким образом, иметь десять книг о колхозах совершенно не обязательно, и за новые, неожиданно найденные темы следует специально премировать, а за повторение бить.
В искусстве то, что дважды повторено, ненужно.
Говорят – галлерея писателей. Писатели стоят не плечо к плечу, а в виде пирамиды. Если я не обопрусь на чьи-то плечи, значит я самый нижний. Гений – тот, кто завершает вершину пирамиды.
Рассказ «Избранные заявления». Мы сидели вчетвером, в перерыве конгресса, в Праге или Риме, и вспомнили Карла Вегера.
– Странный был человек. От него почти ничего не осталось – ни писем, ни трусов, ни библиотеки, хотя он был страстным книжником.
– Нет, вы знаете, он собирал книги, зачитанные до дыр. «Дом престарелой книги» называл он свою библиотеку и считал растратой держать у себя на полке книгу, которая, вместо того чтобы лежать без дела, могла бы работать. Я признаю коллекционерство, говорил он, только в отношении книг, которые вредят людям.
– Да, сколько человек сделал, а ушел, точно растаял.
– Не скажите. Он оставил тоненькую папку деловых писем, заявлений и рекламаций, которые я бы охотно издал под заглавием «Избранные заявления». Наша эпоха – эпоха официальных документов, а не частного письма.
Он говорил так быстро и так самовлюбленно, как глухарь, что N не успевал шепнуть ему, что пора сокращаться.
Закончив речь, он перелистал свои записки, явно сожалея, что уже все сказано и пора покидать трибуну. Но выйдя в перерыве в курительную, там снова заговорил, отплевываясь и сморкаясь. Слова рождали в нем новые слова, а эти новые в свою очередь извлекали из памяти еще новые, и весь этот косноязычный поток несся, ломая на своем пути логику речи и лишая ее всякого смысла. Слушать его было трудно. Говорил он быстро, но с мычанием, вздохами, задыхаясь и тужась, будто торопясь, на глазах у слушателей поднимал и опускал невероятные тяжести, и этот нелепый труд оратора ужасно утомлял слушателей, точно и они вместе с ним трудились, не щадя сил и не понимая, к чему все это.
Он думал, что красиво говорить – то же самое, что красиво думать и что ум это главным образом красноречие.
Бездельники самые болтливые люди на свете.
Аббат и коммунист осматривают Рим, собор св. Петра, потом кварталы бедноты. Они очень осторожны в расспросах, приглядываются, потом сознаются, что изучают друг друга и становятся искренни. Говорят об Англии.
– Вы оттуда? – спрашивает аббат.
– Я из Праги.
– Значит, чех?
– Нет, я дальше. Вас удовлетворит, аббат, если я ограничусь этими данными?
– Вполне.
– Правительство моей страны было бы искренне удивлено, узнав, что я здесь. Хотя скажу вам, что я не фальшивый делегат, я действительно представлял здесь на конгрессе девяносто процентов своего народа.
– Вы вернетесь домой по окончании конгресса?
– Едва ли. У меня мало денег для больших и сложных переездов. Вероятно, мне придется где-либо перебыть до следующего конгресса. Нужно заработать на поездку…
В Италии тридцать тысяч комитетов борьбы за мир.
Формула Гете: «Вначале было действие».
Эмилио Серени – большой лоб, много волос над ним, роговые очки, тонкий рот, часто складывающийся в улыбку.
Рабочий ползком пробирается на конгресс. Хорошо выступает. Его слушают. Одобряют. Старуха, поверившая его словам, берет у него три брошюрки на разнос для подписи. Потом эту старуху арестовывают и под кофтой находят брошюры, окровавленные, испещренные подписями.
– Сколько?
– Две тысячи, – утирая окровавленный рот, довольно отвечает старуха. – Как в аптеке…
Манера, в которой пишутся сценарии, должна, мне кажется, вызывать острое раздражение читателя. Киносценарий в гораздо большей степени дитя прозы, чем дитя театра. Однако, ведомые случайной традицией, мы пытаемся придавать своим сценариям форму пьес, тем самым лишая их наиболее выгодных жанровых оттенков.
Театральная пьеса, как произведение, держится на фабуле и идее, доносимых до зрителя словом.
Литературный киносценарий, как произведение, держится на фабуле и идее, доносимых до зрителя не только словом, но и действием.
Слово на экране совсем не то, что на сцене. Игра актерского лица, изменение его взгляда, почти неуловимая дрожь его губ, все то, что в театре доступно первым рядам партера и безразлично балконам и галлереям, приобретают в кино важнейшее значение. Кино – искусство деталей и тонких штрихов, увеличенных экраном, как микроскопом.
Сценарии, мне кажется, должны писаться глазами. Читатель прежде всего отчетливо должен видеть, что происходит, как будто в дальнейшем ему не удастся увидеть фильма.
Краткость наших сценарий лжива. Рассчитывая дать режиссеру материал для воображения, мы подносим ему рыбу, с которой ободрано все мясо и оставлены одни кости. Стремясь написать только действие, мы даем невнятный прейскурант поступков, опираясь на которые режиссер должен развернуть разнообразное движение не написанных, а лишь скупо зарегистрированных событий. Правильно ли это? На мой взгляд – нет.
Только поэтому литературный сценарий до сих пор – произведение мало интересное для широкого читателя. Сценарий не роман, не рассказ, но и не пьеса. Он – нечто новое, еще не сформировавшееся, как литературная категория, не нашедшее своих точных границ.
Если это так, то кинодраматург должен уделять огромное внимание поискам формы и работе над композицией. Между тем получается как раз наоборот. Ни один самый средний прозаик или поэт, работая в своем жанре, не позволит себе такого пренебрежения к языку, форме и даже идейному содержанию, которое они так часто допускают, работая над сценариями. Считается аксиомой, что написать сценарий может любой человек. Неудачные прозаики и драматурги упрямо продолжают верить в себя, как в сценаристов.
Между тем работа над кинематографическим сценарием необычайно, на мой взгляд, сложна. Известно ведь, что многие прекрасные прозаики и поэты нередко оказывались авторами беспомощных сценариев, и главным образом потому, что они наивно верили в легкость и незамысловатость сценарного дела. Разэпизодировать, раскадровать, воспользоваться счастливой возможностью затемнения, условно обозначить обстановку и мизансцены действия – каков, подумаешь, труд!
А он мстит за легкомысленное к себе отношение, мстит жестоко.
Горький не только гениальный писатель. Он – гениальная натура. Он – ломоносовской породы.
Большой писатель невозможен без того, чтобы он не охватывал всю историю своего искусства.
Человек верит в свои силы только тогда, когда он ничего в себе не замазывает, когда он знает о себе все самые тяжелые возможности и когда он может сказать себе: «и все-таки…»
Море цвета грозовой тучи сообщало ту же окраску всему, что его окружало.
Всю жизнь мечтал писать дневник, всю жизнь собирал для этого тетради, блокноты, записные книжки – и никогда не заполнял в них ни одной странички. Все некогда. Но я не могу вспомнить ни одного дела, которым бы занимался. Я ничем не занимался. Я заседал. Я забыл, что впереди – смерть.
У него было нежного рисунка тонкое умное лицо с пышными, курчавыми, точно завитыми, вверх устремленными волосами, которые, подобно изящной дамской шапочке, очень компактно покрывали его голову, придавая лицу чрезвычайно нарядный вид.
Я – мост.
Пусть мост не крепок и обрушится после того, как по нему прошли. И то хорошо, что он пропустил одного, двух, трех.
Меня всегда интересует делать не то, что я умею, а то, чего я не умею.
Жизнь – не те дни, что прошли, а те, что запомнились.
Безработного из Гамбурга, раненного при обратном переходе границы, помещают на курорт в Тюрингии и обещают работу по излечении. Но у него дома невеста и он скучает по ней, а вызвать ее сюда трудно, не поверит, не поедет – и тогда, чувствуя и зная, как плохо ему придется дома, понимая, что ему придется стать подпольщиком (хотя он и не знает этого слова), то есть жить у дяди, потом у Франца, быть батраком, принять на себя все удары американской полиции, – он уходит домой. Все-таки его ведет одна надежда, что он вернется еще сюда с Эльзи.
– Надеешься ее сагитировать?
– Ну, какой из меня агитатор. Просто поверит, я думаю, когда я все расскажу, все, что видел…
Все пути ведут к коммунизму. Это так. Все профессии, все жизненные дороги. Все. Все.
Письма
Из писем А. М. ГорькомуI
23.12.32
Дорогой Алексей Максимович!
На днях мне предстоит сделаться редактором журнала «30 дней», и я решил написать Вам, несмотря на то, что дело маленькое, и просить по целому ряду вопросов Вашего совета. Я знаю Ваш прежний отрицательный отзыв о журнале, слов нет, журнал очень плохой, неясный какой-то, беспокойный, и в таком виде, как он есть, едва ли стоит ему существовать далее.
Но мне кажется, что, если приложить немного усилий, можно сделать его и нужным, и серьезным, и интересным. Самое главное – это определить его тип. Я просмотрел комплекты журнала за все девять лет его существования – несмотря на временами безобразное ведение дела, журнал всегда привлекал много молодежи, и целый ряд писателей, как Борис Левин, Митрофанов, В. Герасимова, Ильф и Петров, а раньше В. Катаев и Багрицкий, начали печататься в «30 днях».
Журнал воспитал и несколько хороших очеркистов, теперь работающих в «Правде» и толстых журналах. Все, что он сделал хорошего, шло по линии культуры маленького рассказа.
Недостатком же журнала было то, что он стремился стать сразу всем – и информатором о зарубежной жизни, и журналом оперативно-деловых очерков о строительстве, и справочником довольно старенького и пошленького уюта со своей страничкой анекдотов, ребусов и шахмат.
Сейчас наши журналы как-то типизируются. Лабораторией делового строительства и краеведческого очерка стали «Наши достижения», «За рубежом» концентрирует всю оживленную хронику и Запада и Востока, и на долю «30 дней» остается, по-моему, работа с маленьким рассказом – нашим и переводным. Как ни ищут наши редакторы крохотных рассказов – их нет в том количестве, какое нужно. ВОКС и МОПР завалены просьбами из-за рубежа присылать небольшие рассказы, им обеспечено немедленное и широчайшее распространение. А таких рассказов почти нет, у нас забыли сюжетную новеллу.
Мне вот и кажется, что было бы кстати превратить «30 дней» в такую мастерскую крохотного рассказа и иметь ее – мастерскую – в качестве резерва при «Годе шестнадцатом». Журнал явился бы подготовительной ступенью для того молодняка, который безусловно станет группироваться вокруг альманаха. Если мы тут, в редакции альманаха, будем держаться, как держимся, предъявляя самые жесткие требования к качеству и выбирая не просто хорошее, а по возможности – только одно лучшее, то через полгода альманах станет ведущим органом и вокруг него начнут группироваться молодые начинающие ребята, с которыми придется что-то делать, как-то работать. Это чувствуется уже и сейчас. Очень показательно, что целый ряд писателей с именами не показывается у нас… в то время как молодежь, знающая, что ей еще трудно печататься в альманахе, прет неизвестно откуда. «Красная Новь» запросто черпает себе материал из неиспользованных рукописных фондов альманаха. С другой стороны, «30 дней» должны были бы, по-моему, знакомить нашего читателя с западноевропейской, американской и восточной новеллой, потому что при нашем вообще скудном знакомстве с зарубежными литературами, новеллистов мы знаем хуже всех, а новеллистов-современников совсем не знаем. Своего основного читателя журнал должен искать в среде городской молодежи, в молодой советской интеллигенции, не претендуя на обслуживание всех категорий читателя, как это имело место раньше.
Все эти скучные мысли я пишу Вам, Алексей Максимович, в расчете на то, что если Вы найдете верной мою установку, то обязательно так выйдет, что Вы же и поможете одним-двумя советами заострить ее до нужной степени. Если же мои размышления о журнале покажутся Вам неверными, то это опять-таки заставит меня еще раз и уже под новым углом зрения пересмотреть возможности журнала.
На днях я послал Вам, Алексей Максимович, свою повесть «Баррикады». Я очень прошу Вас отнестись к ней с той теплой суровостью, с какой Вы относитесь к произведению любого начинающего писателя. В этой моей просьбе нет ни позы, ни самоуничижения, одно желание хорошенько выслушать сделанную вещь, простукать, потрясти ее хорошенько. Как это ни странно, но те пять лет, что я пишу рассказы, не накопили во мне никакого опыта. По-моему, самым смелым я был, когда писал первый (ужасно глупый) рассказ – я просто упал в воду и поплыл, ни о чем не думая. Второй я уже писал, и думая, и мучаясь, третий и четвертый, совершенно не понимая, как это вообще пишутся рассказы, и так, чем далее, тем трудней.
А у нас уж так завелось, что писателю, пишущему год, еще кой-кто даст совет, но пишущему два-три года или больше, советов и указаний не полагается. Не критики вообще, не разбора, шаг ли это вперед или назад, а вот именно тех, иногда кажущихся мелочными замечаний, которые неожиданно открывают писателю самые незаметные трещины его произведения или недостатки всего его метода.
Именно поэтому я и написал Вам просьбу о внимании, как к начинающему, из желания получить больше.
Крепко жму Вашу руку, дорогой Алексей Максимович. Не браните за это длинное и, может быть, в общем бестолковое письмо.
П. Павленко
Москва
Тверской бульвар, 24, кв. 12.
II
21.1.33
Дорогой Алексей Максимович.
Я никак не рассчитывал получить от Вас такое большое письмо. Оно вызвало у меня множество мыслей не только непосредственными указаниями на недостатки моей книжки, но и всем тоном, всей установкой своей. Получить от Вас письмо с замечаниями о своей работе для меня событие. Оно еще больше, если учесть его влияние на работу, только затевающуюся в мыслях, с которой особенно трудно справиться. Мне как-то страшно стыдно и досадно, что Вам книжка не понравилась. Я долго объяснял себе природу этого стыда. Он идет, я думаю, от сознания какой-то (пусть частной, частичной) безответственности, допущенной мною в книжке, а, может быть, и оттого, что вначале книжка мне самому нравилась, хотя я никоим образом не переоценивал положительных о ней отзывов. Книжка показалась критикам хорошей потому, что она написана на действительно хорошую тему о Парижской Коммуне. Недостатки спрятались за тему, это мне теперь видно самому.
Мыслей, возбужденных Вашим письмом, много, все они необходимы для работы, особенно сейчас. В связи с тем, что Вы писали о «жульническом естестве тех, кто верные и вполне современные слова понял, как разрешение на искажение литературы», я понимаю, что нам, коммунистам, надо работать внимательнее, медленнее, умнее, без суеты и не только между заседаниями, когда одной рукой пишешь, а другой голосуешь, и что ошибки личные легко могут стать ошибками как бы целой линии. Противнее всего, что я очень умный – себя ругать, и дурак – работать, как надо.
Ваши указания «30 дням» я точно приспособил к себе так же, как Ваши отзывы о рукописях, посланных из редакции альманаха, потому что многие их грехи – мои грехи тоже. Теперь спрячусь в какой-нибудь симпатичный уголок и буду писать новую повесть. Хочу написать сцены из жизни дагестанского аула за семьдесят лет, от Шамиля до наших дней. Нашел я такой аул, где Шамиль строил дубовую плотину на реке и где мы сейчас строим гигантскую электростанцию, сохранились современники Шамиля и постройки плотины, они сейчас служат, говорят, сторожами на стройке и выступают в качестве биографов своего аула. Хочется написать историю события, роман самого события.
Из всех общественных дел оставлю себе только «30 дней», думаю, что это будет хорошей школой, если, конечно, удастся сделать что-нибудь. Но у журнала плохой хозяин – ГИХЛ, люди там ничего не хотят делать, всего боятся и ничего не любят. Вскоре после получения Вашего письма я съездил в Ленинград, повидал тамошнюю литературную молодежь и получил с десяток рассказов, зараженных формализмом самого дурацкого закваса. Пишут, например, так:
«Я кулак, – сказал кулак и показал кулак».
«Стакан звякнул, как стакан».
Оказывается, я искал не там, где надо. И когда, с помощью Маршака, удалось разыскать начинающих писать ребят из ротных поваров, водолазов, аспирантов – не мог нарадоваться успеху. Рассчитываю через месяц-два добиться выхода хороших книжек журнала.
…Какое впечатление произвели на наших писателей Ваши отзывы о рукописях для альманаха. Сначала мы думали, что со страху никто ничего больше не даст, но ошиблись – сейчас напечататься в альманахе – вопрос чести, альманаху готовит новую повесть М. Слонимский, новый рассказ – Н. Тихонов, прислал стихи Прокофьев… Фадеев решил отложить роман и написать рассказ. Альманах существует и уже устанавливает качественные уровни, хотя альманаха еще нет. Только бы мы здесь не пороли горячки и сделали все невозможное для привлечения новых людей.
Не браните, дорогой Алексей Максимович, за это не в меру длинное письмо, но я пишу письма редко, а о своей работе почти и не приходится, некому, все заняты.
Крепко благодарю Вас за письмо и крепко жму Вашу руку.
П. Павленко
P. S. Большое спасибо за «Сто лучших рассказов». Я попросил К. Зелинского написать об этой книге обзор, большой, подробный и – поучительный. Если б была бумага, хорошо было бы издать такую книгу на материале русской литературы от Пушкина. Но о таких вещах только мечтать приходится.
П. П.
III
9. XI.35
Дорогой Алексей Максимович.
Прочел Ваше письмо, и стало стыдно за себя – плохо работаю. Повесть, конечно, черновик, особенно вторая часть ее, которую обязательно надо развернуть шире. Ее несделанность временная. Людей, героев войны, в ней еще нет, потому что мне самому не ясен ход войны, не ясны технологические процессы будущего сражения. Небрежен и язык, как ни стыдно в этом сознаться. Требует капитального ремонта и конструкция повести. Все верно, к сожалению. И, тем не менее, несмотря на множество замечаний, письмо Ваше, Алексей Максимович, я принял, как одобрение теме, и, не смущаясь малыми достижениями в оной, сел за коренную переработку повести.
Не в оправдание скажу – первый раз пишу большую книгу и еще не умею свести концы с концами. А написать надо. Не бранитесь, Алексей Максимович, что я невольно задал Вам хлопотливую работу – прочесть двадцать листов своих хаотических записей.
Самому проверять себя трудно, мнения же литературных товарищей, во-первых, не всегда правдивы, во-вторых, редко имеют ввиду пользу книги.
Большое спасибо за помощь.
Крепко и благодарно жму Вашу руку.
П. Павленко