Текст книги "Собрание сочинений. Том 6"
Автор книги: Петр Павленко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 22 (всего у книги 38 страниц)
– Я думаю.
– Брат царя Александр с двадцатью тысячами дагестанцев спускается в долины Кахетии, и два племянника – Иоанн и Баграт – встречают дядю с десятью тысячами грузин и двумя батальонами Лазарева на реке Норе, у Кабагет. Дагестанцы откатываются. За это сражение наш Котляревский получает орден Иоанна Иерусалимского и чин штабс-капитана.
– Не многовато ли?
– Пожалуй, но ведь адъютант, сами понимаете, на виду. Но это, кажется, первое и последнее повышение, полученное им как бы «по блату». Дело в том, что царица Мария вскорости закалывает кинжалом Лазарева.
– Да это почище «Итальянских хроник» Стендаля, милый мой. Кстати, скажите мне, ради бога, почему я обо всем этом выслушиваю устную, а не написанную историю? Ну, почему об Италии я что-то могу найти, а вот о Грузии – нигде и ничего? Согласитесь, что история Грузии мне и ближе и нужнее, чем история каких-нибудь Медичисов, не так? Ну, так отчего же ничего не написано?.. Я знаю, вы сейчас скажете, что эта мелкая история мелких нравов не представляет для нас широкого интереса, что ни одно издательство не согласится издать что-нибудь об эпохе Георгия Тринадцатого, что, наконец, наши отношения с Грузией были тогда противоречивы, не ясны, их оценка была бы на сегодняшний день затруднительна… Так? Ну, слушайте, а вы пробовали рискнуть и взять да и написать?
Литература – это, как ни говорите, все-таки книги, а не устные рассказы, хотя бы и весьма замечательные. Ираклий Андроников – яркое событие, но пока вы его не запишете на пленку или на пластинку, он не литературное явление… Да! К сожалению! Огромное дарование, не знающее, в чем ему проявиться!.. Однако простите… Молчу-молчу…
– Я отвечу вам после, чтобы сейчас не распыляться. Иду дальше. Лазарев убит, и Котляревский отправляется в строй. Новое сражение у стен Гянджи, в котором Петр Степанович командует ротой. При штурме садов ранен в ногу. Рота мнется и залегает. Поручик Преображенского полка граф Семен Воронцов, будущий наместник Кавказа, выносит Котляревского из огня. Оправившись от раны, он встает майором с орденом Анны третьего класса. Сейчас мы приближаемся к наиболее интересному периоду его жизни. Дело в том, что взятие Гянджи неминуемо влекло за собою отпадение от персидского влияния ханств Шекинского, Ширванского и Карабагского, и естественно, что персидский наследник престола Аббас-Мирза…
– Тот, грибоедовский?..
– Именно… двинулся к Эривани, но был разбит. Котляревский превратился в маленького Лазарева при нухинском Селим-хане и, наверное, скоро бы превратился в обыкновенного уездного начальника, если бы его Семнадцатый егерский полк срочно не вызвали для действий в нагорном Карабахе. Семьдесят тысяч персов вступили в Эриванское ханство! Против них стояло триста человек пехоты и две сотни иррегулярной кавалерии. На помощь им через горы спешил Семнадцатый егерский под командой Корягина, с командиром четвертого батальона Котляревским. На полдороге к Шуше, пройдя реку Шах-Булаг, шестьсот егерей наткнулись на три тысячи персов и, отбросив их, остановились на отдых, совершенно не подозревая, что в четырех верстах от них стоят еще десять тысяч. Солдаты заснули, не притронувшись к еде. Часовые окликали друг друга через каждые десять минут, чтобы не заснуть. Ночью тринадцать тысяч персов пытаются окружить полк. Егеря построились в каре, и начался девятичасовой бой, равного которому было мало в нашей истории.
– Персы представляли из себя что-нибудь серьезное?
– Весьма серьезную силу. Они были прекрасно вооружены английскими ружьями, их курдская конница считалась передовой, артиллерия руководилась европейскими офицерами. Наконец их было тринадцать тысяч протии шестисот! И все-таки они не сумели разбить егерей ни этой ночью, ни следующей. Командир полка, сверх двух контузий, ранен пулей в спину, Котляревский – в левую ногу навылет. В конце четвертого дня он предлагает «отступление вперед». Бросить обозы, пройти на пробой сквозь персидские ряды и овладеть в их тылу Шах-Булагскою крепостью, где и отсидеться.
Выбора нет. Тяжелораненые оставлены. Орудия на руках. Раненые привязаны к здоровым. Раненный в ногу Котляревский, сидя верхом на раненом коне, командует атакой.
– Замечательный абзац!.. Превосходный!.. Иной раз невольно пожалеешь, что у нас нет Гюго. Он бы из одной этой сцены сделал том, нет, два или три тома, а вы – абзац!.. Батенька, разница бывает не только в дарованиях. Гений – это километры написанных страниц, не метры, не сантиметры, а версты. Давайте дальше!.. Или хотите заснуть?
Все оглянулись. Невельской уже давно дремал, опершись на руку.
– Я заметил, что история утомляет его, как спиртное. Не переносит больших доз, я уж знаю. У него можно искусственно вызвать температуру, спросив, когда родился Павлов или, не знаю, Лобачевский. Ну-с, они пробиваются в Шах-Булаг…
– Аббас-Мирза блокирует их там. Они вырываются из блокады и овладевают Мухратом. Сухое описание их действий полно героики. Раненых тащили волоком на шинелях. В пушки впрягались все скопом. Вытаскивали всеми силами одну, потом возвращались к другой.
В канавах сидели по пяти часов, не имея сил перевезти орудия. Четыре егеря добровольно легли в канаву, чтобы пушки прошли по их телам. Двое – представьте – остались живы.
– Боже мой, боже мой… И это в каком-то Карабахе, в глуши, чорт знает ради чего… Аббас-Мирза какой-то… Слушайте, это же бородинский подвиг, а?
Из Мухрата Корягин доложил, даже не прося помощи: «теперь я от атак Баха-хана совершенно безопасен, по причине, что здешнее местоположение не позволяет ему быть с многочисленным войском».
У нас с вами маловато времени, чтобы пуститься в подробности, да, пожалуй, они будут гораздо интереснее после, когда станет ясен общий рисунок жизни Котляревского. В общем, спустя год, он с тысячью шестьюстами солдатами разбивает шестнадцать тысяч персидских сарбазов и в тысяча восемьсот восьмом году получает чин полковника. Но действительно, что такое Шуша, Карабах и Аббас-Мирза, когда уже ярко горит звезда Наполеона и прошли сражения под Фридландом и Прейсиш-Эйлау? А Котляревский со своим батальоном все бродит по Карабаху, то уходя от персов, то преследуя их. В тысяча восемьсот девятом году, окруженный ими со всех сторон, он берет штурмом крепость Мигри на Араксе, считавшуюся неприступной. Это – вроде того, если бы сто партизан захватили у немцев Оршу. И тогда в Европе заговорили о Котляревском. Мигри – это чудо. Мне не приходилось быть самому в тех местах, – хотя кое-какие отрезки трассы Котляревского мною случайно пройдены еще в молодости – вот эта дорога, Тбилиси, Гори, Мугань, Гянджа, Ереван…
– Правильно. Нужно выбирать героев на своей улице. Поэтому вы и чувствуете к нему нежность.
…Но все источники утверждают, что весть о Мигринской победе из кавказских гор быстро докатилась до Лондона и стала всеевропейской новостью.
Награжденный георгием четвертого класса и золотой шпагой с надписью «За храбрость», Котляревский едет лечиться на Минеральные воды, но успевает добраться лишь до Тбилиси, где и получает задачу взять Ахалкалаки.
В это время ему дают Грузинский гренадерский полк в Гори, сформированный наполовину из грузин. Материал, как вы понимаете, новый, необстрелянный. Начинаются «штурмы Измаила», строится крепостной вал, устраиваются рвы, солдаты проходят наглядный курс науки побеждать, и вот в самый разгар их учения полковнику Котляревскому приходит приказ – взять штурмом Ахалкалаки, крепость, под стенами которой граф Гудович уже потерял две тысячи человек, а маркиз Паулуччи заслужил прозвище: «Нисколько не лучше». В ноябре тысяча восемьсот одиннадцатого года, – Котляревскому везло на ноябрьские походы, – минуя всем известную дорогу вверх по течению Куры боржомским ущельем, он пробирается к Ахалкалаки вершинами Триолетских гор и с двумя батальонами и сотней казаков, потеряв одного убитым и двадцать девять ранеными – к удивлению всей русской армии, – берет крепость. В двадцать девять лет он генерал-майор и снова отправляется в Карабах, где появились полчища Аббас-Мирзы. Весну и начало лета тысяча восемьсот двенадцатого года он проводит там же. Войска Наполеона переходят Неман, вступают в Вильно, занимают Смоленск. Происходит Бородинское сражение. Наконец французы в Москве. Совершенно понятно, что внимание всей страны приковано к Кутузову. Ему – все силы, все средства, все солдаты и весь провиант.
На Кавказ не посылают ни денег, ни пороху. О пополнениях не приходится и думать. Даже приказы – и те не достигают Кавказа, будто Петербург забыл о существовании армии за хребтом и об интригах Ирана и Турции.
Положение в Закавказье делается день ото дня сложнее, позиция соседей – час от часу авантюрнее.
Старик Ртищев, коему вручены судьбы Кавказа, нерешителен. И на плечи тридцатилетнего генерала сваливается вся тяжесть обороны Кавказа. Он, один он, со своей славой и легендарною популярностью может сделать здесь больше, чем любое пополнение.
И Котляревский делает. Вопреки воле Ртищева, он, будучи вдесятеро слабее, атакует войска персидского принца, уничтожает до девяти тысяч сарбазов, захватывает пять знамен и одиннадцать орудий и занимает укрепление Асландуз, стерегущее переправы через Аракс на Тавриз. В числе убитых был англичанин Кристлей, командующий персидскою артиллерией, а среди трофеев пушка английского литья с надписью: «От Короля над королями Шаху над шахами». Котляревский велит прибавить к надписи: «А от него Солдату над солдатами».
Произведенный в генерал-лейтенанты и награжденный орденом георгия третьей степени, он, однако, не получает в данный момент той славы, которой достоин.
Что за Асландуз, когда идут бои у Малоярославца и назревает сражение под Красным! Россия славит освобождение Москвы. Уже другие любимцы – Раевский, Дохтуров, Ермолов, Кульнев, Денис Давыдов, Сеславин, Фигнер. Где там думать еще о Кавказе! Разбили персов – ну и отлично! А тут вскоре французы приблизились к Березине, и Чичагов проворонил Наполеона, а Витгенштейн отстал. Ходили слухи, что фельдмаршал тяжко болен и не настроен в пользу европейского похода. Но когда двадцать восьмого ноября Орлов-Денисов занял Вильно, захватив сто сорок орудий, и наши войска перешли Неман в сторону Пруссии, было ясно, что начинается война за освобождение Германии и за новую династию во Франции, и тут, конечно, опять было не до Карабаха, потому что никто ни в Москве, ни в Петербурге не представлял себе, в каком плачевном положении находились дела на Кавказе и как здорово их Котляревский поставил своим успехом при Асландузе. И, вероятно, кавказцам и Котляревскому было обидно сознавать, что они делают какое-то третьестепенное и никому не интересное дело. Но в тысяча восемьсот двенадцатом году ему предстояло совершить еще нечто более грандиозное, чем Асландуз. Тридцатого декабря он штурмом взял сильнейшую на Каспийском море крепость Ленкорань и отбросил персов от Талашинских владений. Его приказ войскам был поразителен:
«Истощив все средства принудить неприятеля к сдаче крепости, найдя его к тому непреклонным, не остается более никакого способа покорить сию крепость оружию российскому, как только силою штурма. Решаясь приступить к сему последнему средству, даю знать о том войскам и считаю нужным предварить всех офицеров и солдат, что отступления не будет. Нам должно или взять крепость, или всем умереть: затем мы сюда присланы. Я предлагал два раза неприятелю о сдаче крепости, но он упорствует; так докажем ему, храбрые солдаты, что штыку русскому ничто противиться не может; не такие крепости брали русские и не у таких неприятелей, как персияне; сии против тех ничего не стоят. Предписывается всем первое: послушание; второе: помнить, что чем скорее идешь на штурм и чем шибче лезешь на лестницы, тем менее урону взять крепость; опытные солдаты сие знают, а неопытные поверят; третье: не бросаться на добычу, под опасением смертной казни, пока совершенно не кончится штурм, ибо прежде конца дела солдат напрасно убивают…»
В самый критический момент штурма, когда войска замялись, Котляревский бросился вперед ободрить солдат.
И тотчас был ранен в ногу. Придерживая рукой колено, он продолжал ободрять войска, но тут был снова ранен двумя пулями и упал без чувств.
Отысканный в груде убитых, изувеченный, с раздробленной челюстью и вытекшим глазом, Котляревский, казалось, не долго продержится. Он, однако, находит в себе силы написать рапорт Ртищеву и приложить к нему прошение об отпуске. В Тифлис его привозят почти без сознания. И главнокомандующий, одев парадную форму и через плечо александровскую ленту, едет навестить героя. За Ленкорань – георгий второго класса и бессрочный отпуск при сохранении содержания. Но жизнь окончена.
Сначала Котляревский покупает именьице близ Бахмута, потом перекочевывает в Феодосию. Рослый красавец превратился в худого согбенного старца. Лицо перекосилось на сторону, речь стала затрудненной и резкой. Неразговорчивый смолоду, он стал теперь молчальником, даже стонал от боли в голове молча, стонал одним дыханием. А боли были, видно, страшные, то и дело у него из правого уха выходили осколки костей. В 1826 году, перед началом новой войны с Персией, Николай Первый специальным рескриптом обратился к полуживому герою. Он предлагал ему хотя бы номинально возглавить Кавказскую армию… «Уверен, что одного имени вашего достаточно будет, чтобы одушевить войска, предводительствуемые вами, и устрашить врага, неоднократно вами пораженного и дерзающего снова нарушить тот мир, которому открыли вы первый путь подвигами вашими».
Котляревский вынужден был отказаться. Командование войсками принял Паскевич. Окруженный старыми боевыми товарищами и дальними родственниками, герой Асландуза и Ленкорани медленно угасал на своей мызе «Добрый Приют». Дважды в течение своей тридцатилетней агонии он оживал, берясь за перо, чтобы исправить неточности, появившиеся в печати по поводу Ленкоранского и Асландузского штурмов. Голос непережитой обиды звучал в его письмах.
«Кровь Русская, пролитая в Азии, на берегах Аракса и Каспия, не менее драгоценна пролитой в Европе, на берегах Москвы и Сены. Пули Галлов и Персов причиняют одинаковые страдания. Не наша воля лишила нас счастия участвовать в священной войне».
Незадолго до смерти он показал своим ближним шкатулку, ключ от которой всегда был при нем. В шкатулке лежали сорок костей, вынутых из его головы.
Тело П. С. Котляревского было погребено в «Добром Приюте» в саду. На могильной плите была выбита надпись: «От него не осталось ничего, кроме мест, им завоеванных».
– Прекрасная жизнь! – вздохнул Разумовский, разглаживая рукою лоб. – Просто замечательная. Житие, а не жизнь. И все же… – он не знал еще, как сформулировать мысль, которая только что овладела им. – Вы знаете, я как-то понимаю, почему он забыт. Представьте на секунду, что в тысяча девятьсот сорок первом году – на наших с вами глазах – повторяется историческая обстановка тысяча восемьсот двенадцатого года: Гитлер, скажем, в Смоленске, – и здесь, на Кавказе, Иран, подталкиваемый немцами, захватил этот самый богом забытый Карабах. Что же особенного? Разобьем Гитлера, а потом выгоним всех непрошенных гостей и из Карабаха.
– Дело гораздо сложнее, – злясь, что такие простые вещи не понятны Разумовскому и требуют длительных комментариев, сказал я. – Карабах занимать никто, может быть, и не станет, но с энских аэродромов Ирана поднимутся энские самолеты и пробомбят у нас энские нефтяные промысла, выведут из строя железную дорогу, разрушат Каспийский флот. Мало ли что еще.
– Допустим. Но в тысяча восемьсот двенадцатом году этого не могло произойти, не так ли? Значит, опасность была гораздо меньшей.
– Она была иной. Азербайджанские ханства еще чувствовали над собой старую опеку Ирана и боялись порвать с ним. Турция активно разлагала Дагестан. Династическая борьба в Грузии в любой момент могла принять самые дикие формы. Кавказ – это факел у порохового погреба.
– Пожалуй, пожалуй… И все же он, к сожалению, не был на решающем участке в решающую минуту. А история, то есть память человеческая, оставляет у себя только решающее и важное для дальнейшей жизни.
Он обернулся с живостью почти конвульсивной и, отдаляясь от темы, потому что, очевидно, видел ее продолжение в каких-то отвлеченных далях, спросил:
– Вас, например, никогда не удивляло, что нет большого романа об освобождении крестьян от крепостной зависимости?.. Подумайте! А жизнь у Котляревского святая, да, святая жизнь!
Он откинулся на спину и поглядел на часы.
– В этом воздухе отдыхаешь легко и быстро. Нам хватит, я думаю, часа три-четыре. А в пути я тоже расскажу вам коротенькую историю об одном таком же маленьком великом человеке. Какие это бывают цельные и светлые натуры!
1943–1944
Это было на Кубани(Неоконченная повесть)
1
Среди ночи грохот недалекого взрыва так встряхнул «Дом рыбака», что все ночевавшие в нем выскочили на крыльцо.
Длинная мажара, запряженная, парой коней, стояла у ворот. Возница, шопотом сквернословя, смущенно вылезал из кювета.
– Сучествование, мать моя женщина… Как раз на Цымбала спикировало! – оживленно сказал он, увидев вышедших на крыльцо. – Ей-богу, на Цымбала! – и показал кнутом на зарево, медленно поднимавшееся над хутором.
В тихой ночи далеко разнесся скрип ворот и звон колокола – две пожарные тройки вынеслись на широкую и темную, темней ночи, улицу.
– Жаль казака, – повторил возница, будто в точности уже знал печальную историю Цымбала.
– Восемнадцать человек поколения у него на фронтах. И сам он все время туда устремлялся. А ему – сиди, говорят, береги старые корни… И досиделся, нате вот – ни корней, ни хаты.
– Да оно, может, еще – и не Цымбала, – возразил пожилой колхозник с жесткими усами, торчавшими, как два гвоздя, по краям его губ.
– Чего, не в Цымбала. Мне же, слава богу, было вполне видно, – обиженно сказал возчик.
– Из канавы тебе видно было, Круглов? – насмешливо спросила заведующая «Домом рыбака» – дородная, могучего склада Анна Колечко.
– Да хотя бы и из канавы, – упрямствовал возчик.
– Кроме, как в Цымбала, не в кого… Да-а, вот вам и дождался, старые корни…
– Да какого греца ты домогаешься! – закричала Колечко.
– Правда, что, может, беда у человека… Заворачивай коней, поедем!
– Если есть интерес, отчего же, – сразу согласился Круглов. – Только я тебе скажу, Анна Васильевна, навряд что застанем. Бомба прямо в хату пикнула, это уж будьте уверены.
Анна Колечко и с нею трое казаков, ночевавших в «Доме рыбака», сели в мажару.
Сырой песок завизжал под колесами.
Блестяще-лунная синева пролива прошла по лицам, на мгновение выделив их из темноты. Силуэт рыбачьего паруса мелькнул перед глазами. С лодки тоже заметили мажару. Зычный голос прокричал в мегафон:
– Э-эй!.. Обожда-ать!
– Вот тебе и съездили, – сказал Круглов. – Это Саввы Андреича голос, а он с Цымбалом, как волк с козлом.
Высокий казак в брезентовом плаще и клеенчатой зюйдвестке торопливо сошел на берег по тонким, подпрыгивающим под ногами сходням.
– С прибытием, Савва Андреич! – сказал возчик голосом, ожидающим неприятностей.
Казак в брезентовом плаще молча прыгнул в мажару.
– Гони!
– Куда, Савва Андреич?
– Не видал, что у Цымбалов?
Круглов удивленным взглядом коснулся всех сидящих в мажаре – такого же никогда не было, чтоб Белые встречались с Цымбалами без крика и ругани. А вот, пожалуйста…
– Зараз, Савва Андреич, – сказал он понимающе и стегнул коней.
Легкий «горбаток» из пролива подул в спину.
Стояла звездная, но темная ночь. Белые стены хат едва обозначались по краям улицы, переходящей за хутором в шлях. Густые сады смутно угадывались более темными, чем небо, пятнами. Была весна, и все дышало, пело, кричало безмолвным, но сильным голосом запахов.
Деревья окликали, каждое своим ароматом, и звали к себе. В дыхании этой весенней ночи чувствовалась Кубань – тут и свежие травы, и доцветающие яблоневые сады, и серые, заросшие ряской ставки, и речки, ручьи-плавни, и пряная сыть распаханных яровых клиньев, и острый пот табунов, и соль недалекого моря.
– Любознательный старичок был все-таки этот Цымбал, – сказал Круглов, когда, миновав околицу, поднялись на высокий гребень позади хутора.
– Что на виноград, что на пшеницу, на что душе угодно, на все был мастер. Еще при царе имел аттестат… За овоща, что ли, грец его знает.
Хутор лежал вблизи пролива, точно прохожий у края шумной, всем ветрам открытой дороги.
С моря хлестали его пронзительные ветры, с земли засыпали песчаные бури. Не было климата вреднее и омерзительнее, чем здешний. Он принадлежал двум стихиям одновременно – морю, которое все еще считает эту косу своим дном, и земле, создающей здесь подобие суши, Море у берегов прельщает человека рыбой, которой оно богато, как, может быть, ни одно место в мире, а песчаная земля таит в себе тайну тонких и благородных сортов винограда.
– Места суворовские, – сказал Круглов с гордостью. – Да… вот тебе и дожили… Сиди, говорили, береги старые корни…
– Да что ты все старика хоронишь, чума тебя возьми! – сердито закричала Колечко. – Хвалит да хоронит, хвалит да хоронит, чтоб ты скрутился! Супрун, Чаенко, верно я говорю?
– Знаю я его, – коротко ответил Супрун. – Старичок известный.
А Чаенко, ехавший с сыном, улыбнулся.
– Кто же Опанаса Ивановича-то не знает!
– В прошлое лето, как он на канале медаль получил, нагляделся я на него, – задушевно сказал Круглов, но вдруг замолчал и высоко поднял кнут.
– Тсс!..
В темном небе, заикаясь, рокотал немецкий самолет.
Да, места были суворовские, запорожские. Тут, куда ни кинь, всегда воевали. С тех пор как запорожцы с полковником Саввою Белым (скорей однофамильцем, чем родственником нынешнего Саввы Андреича Белого) вступила на землю Кубани, война не прекращалась ни на одно десятилетие.
Отсюда ходили на Прут и Буг, в глубины кавказских гор, в трущобы Карпат, в леса Восточной Пруссии, на маньчжурские сопки, в пустыни Багдада.
Отсюда мчался на юг железный поток Таманской армии.
Здесь создавалось ядро другого потока, пересекшего калмыцкие степи и вышедшего к Царицыну.
Савва Андреич Белый с отрядом морских партизан на дубках ходил в 1920 году в занятый белыми Крым с агитаторами от товарища Фрунзе.
Василий Голунец первый начал «камышевать» с тридцатью городскими ребятами и продержался на глазах у белых более года, положив начало знаменитой «Камышанской республике».
Опанас Цымбал, писарь полка, вернувшийся из-под Багдада, куда ходил он с генералом Баратовым в удивительный, беспримерный поход через пески, первый поднял тогда красное знамя над своей старой хатой, что стояла на гребне за хутором. В бинокль каждый рыбак мог определить, какая нынче власть дома.
С тех пор установилось на многие годы: Белые подбирали людей к морю, Цымбалы – руководили землей.
Сыновья, зятья, дочки и снохи Белого заведовали рыбозаводами, водили суда, мариновали, коптили, солили рыбу. Они жили спиной к песчаной косе, где распространялись традиции Цымбалов.
Словно надвое расщепилась старая запорожская душа, и все, что было в ней бродячего, неспокойного, отвела могучему Савве Белому, а уменье цепляться за землю, осваивать ее и делать навечно своей закрепила за тихим Опанасом. Да так ведь и в старину делились казаки: на «зиму» – конницу и «лето» – гребцов. Зима шла в походы сухим путем, лето – морем.
Если бы выселить Цымбалов на дикий остров, они, вместо того чтобы думать о возвращении в цивилизованный мир, немедленно бы рассчитали остров на клинья и, перегоняя друг друга, запахали бы его в рекордные сроки, и рядом с первыми шалашами воздвигли шалаш-лабораторию для Опанаса Ивановича.
Очутись в подобном положении Белые, они немедленно приступили бы к постройке байдар и плетению парусов из камыша, а, построив флот, ушли бы рыбачить, или открывать новые земли, или, наконец, просто-напросто искать дорогу домой, к своим берегам.
У них были простые приметы родины – где сула да сазан, там и наш казан.
«Сазан – рыба русская, – говорили они. – Закинул сеть, – если в ней сазан, ищи земляков вблизи».
Савва был песенник, Опанас – рассказчик, оба упорные, как темный лиловый кремень, и недаром после многих георгиев в царское время заслужили они потом у Буденного по Красному Знамени.
Белые и Цымбалы жили чрезвычайно дружно, кроме старших – Саввы и Опанаса. На всю округу была известна многолетняя грызня между обоими стариками, грызня за первенство, за известность, за популярность. В борьбе этой обе стороны пользовались всеми законными и незаконными средствами, молодежь шутя, а старики всерьез.
Когда лет шесть тому назад Белый приобрел для рыбзавода первый сейнер, три дня шел праздник у Белых, у Перекрестовых, у Голунцев. Для Цымбалов празднество это прозвучало личной обидой. Спустя год Опанас Цымбал получил почетную грамоту за виноград. Сторонники земли восторжествовали.
На старых песках уже рисовалась им, как сказал старичок агроном, возрожденная Пантикапея, что значит – всесадие. И вдруг – война!
Тридцать два человека ушло из крикливой семьи Саввы Андреича, разбросанной по рыбозаводам и рыбтрестам Ейска, Керчи и Мариуполя, по кораблям Черноморского флота, и сорок душ Цымбалов покинуло совхозы и хутора Кубани, опытные станции Наркомзема.
Старики встретились на митинге в первый день войны, обнялись, поцеловались, точно после вынужденной разлуки.
Высокий, дородный Савва прижал к груди щуплого Опанаса.
Тот осторожно высвободился, поправил скосившиеся очки.
– Прости, Саввушка, завонял ты, брат, вовсе. Море то, видно, не моет. Приходи, стоплю баньку.
– Вот жаба, – отирая слезу, рассмеялся Белый. – То ж не вонь, а производство. Эх ты! Доброты у тебя, что у бабы правды. Ну, добре. Держи уши топориком, скидки тебе и я не дам. А, ей-богу ж, Опанас, ей-богу, я тебе ни за что не поддамся.
На том и расстались.
В декабре снова встретились на гражданской панихиде по одностаничнике, погибшем под Таганрогом. Оба сидели в президиуме.
Как бы невзначай Савва шепнул:
– Послал бы когда посылочку моим. Я ж твоим цымбалятам подарков на сотни тысяч отправил. Только Гришке в дивизию одного балыка полтонны. Вот тебе и сазан вонючий! – и захохотал, забыв, что на панихиде.
– Ты б в своем гробу так залился, – сказала вдова покойного, а Опанас привлек к себе голову Саввы, шепнул на ухо:
– А с чего это я буду твоим посылки слать? Не слыхать, чтоб здорово воевали.
– Зато твои уже – первый сорт. Бегут в три аллюра, отовсюду бегут.
И зима разъединила их до весны.
А весною с самим собою не встретишься – столько хлопот, в эту ж весну – особенно.
Вся жизнь пала на стариковские плечи. Обезлюдели их шумные семьи, и, точно холостяки, едва начинающие жить, старики во всю силу взялись, один – за море, другой – за землю, будто не было за спиной ни годов, ни заслуг, а жизнь только приближалась к ним своим передним краем.
И все-таки они любили друг друга, потому что были лишь двумя сторонами одной души, одной казацкой страсти завоевания, одной советской воли строительства и преумножения.
Проснувшись сегодня на заре, Опанас Иванович, как всегда, закинул руку на изголовье кровати, нащупал очки и позвал зятя:
– Илюнька…
Утро приближалось, но еще не взглянуло в окна. Зять молчал. Старик натянул на себя шаровары и бешмет, сунул ноги в легкие черкесские ичиги и раздвинул занавески на окнах.
Хатка была из двух комнаток. Стены едва проглядывали сквозь грамоты, свидетельства, аттестаты, групповые фотографии, одиночные портреты, газетные вырезки, наклеенные на картон. Были на фотографиях изображены могучие лозы с гигантскими кистями винограда, неправдоподобные по величине арбузы и дыни, старые и молодые казаки в военных и гражданских костюмах, казачки, окруженные детьми, и девушки с плотными, как сабля, косами. Стояли за Цымбалами полотняные дворцы и парки, сказочные озера с лебедями, парили над их головами нарисованные самолеты или расстилалась знойная таманская степь. Под потолком на бечевках висели связки сухих трав, а на полочках – в простенках – стояли банки с сушеными корешками.
Опанас Иванович раздвинул занавески и открыл окна. Утро ринулось в хату.
В сущности, он и не любил, чтобы вставали раньше него. Он любил начинать все сам – и день и труд. Любил по всем быть первым.
Он впустил утро в хату по праву старшего и, выйдя в яблоневый сад, пошел по его узким дорожкам, глядя в небо и на море, слушая птиц и вдыхая запах цветов, словно принимал подробный доклад рассвета о том, что с ним было в пути и каковы силы дня.
Соловей, что жил в кустах шиповника, обычно к этому времени замолкал. Пустую тишину сейчас же заполнял скрип мажар и фырканье невыспавшихся коней на проходившей рядом дороге.
– Зеваем, Илюнька!..
И зять, худой, длинный, будто собственная тень взгромоздилась ему на плечи, молча выскочил в хлев – доить коров.
– Внучка!..
И как ее позывной, звякнул чайник на быстро растопленной печке.
Старик был вдов, зять и внучка – дочь Григория – вдвоем вели его хозяйство.
Тут что-то, тяжело и прямо ахнув, провалилось с воздуха в море.
Шестнадцатилетняя Ксеня выскочила на крыльцо с биноклем в руках.
Где-то в проливе немец ставил торпеды или бомбил рыбачьи лодки.
Воздух обрушивался все на одном и том же месте, и черные вертикальные тучи одна за другой всходили на горизонте. Они долго держались на месте, лениво растягивались в ширину.
На фиолетово-свинцовой полосе пролива едва улавливались точки моторок, катеров, баркасов, и Ксеня с трудом узнала знакомый парус, похожий на пятнышко солнца.
Илюнька, идя с ведром молока, спросил ее, ухмыляясь:
– Увидала своего Колю?
– Увидала, – ответила она вызывающе.
– Помахал тебе ручкой?
– Помахал.
– Добрая, погляжу я, сноха будет у Савки Белого…
Утро едва ползло. Из-за пролива неслись журавли, гуси и утки и растерянно опускались у самого хутора, вблизи жилья.
Но земля была такая, как всегда. Она дышала свежей, росной прохладой только что распаханных клиньев. Запах был острый и сладкий, как у взошедшего теста, еще не тронутого жаром печки.
Травы молчали. Они были еще слабы. Молчали и лозы. Воздух был полон аромата самой земли, обнаженной для пахоты.
Он раздражал обоняние старика, будто приходилось дышать, уткнувшись в свежераспаханную борозду и задыхаясь и млея от ее парного запаха.
«Мало, мало, – думал он, обходя поля и виноградники. – Кажется, самих себя в эту весну перепрыгнули, вспахали вдвое против прежнего, а все мало».
Вернулся Опанас Иванович домой к вечеру. На столе лежало письмо от старшего сына Григория, майора. Писал он, что жив-здоров, маленько отступил по стратегическим соображениям, но в общем воюет. Письма сыновей, зятьев, дочерей, внуков и внучек, вырезки из газет, сообщения комиссаров Опанас Иванович любил наклеивать в тяжелый семейный альбом, где, по правде сказать, все давно уже перепуталось. Но это письмо разорвал в клочья.