Текст книги "Собрание сочинений. Том 6"
Автор книги: Петр Павленко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 38 страниц)
Язык, которым написаны «Баррикады», не похож на язык прежних моих повестей.
Он строже, суше, проще, без преднамеренной красивости, с меньшей претензией на пышность, которая встречалась у меня раньше сверх всякой нормы.
«Баррикады» сильнее прежних моих книг, хотя я и считаю, что повесть можно было написать яснее, прозрачнее, легче. Стараясь уйти от фразы пышной к фразе деловой, я облюбовал (невольно) длинную фразу как наиболее просторную. Так заики, стараясь говорить медленнее или даже напевая, объясняются почти нормально.
Но эта их манера говорить утомляет. Напрашивается совершенно естественный вопрос: почему, видя недостатки языка, я их не исправил своевременно? В том-то и дело, что осознал их я поздно. Чувствовать я их чувствовал и раньше, но то была смутная неуверенность, не приводящая ни к каким выводам. Когда читаешь вслух только что написанную вещь, бывает иногда очень стыдно за отдельные места текста. Их хочется пропустить – тут слово, там целую фразу, здесь метафору. Пропускать я их не пропускаю, но такое «стыдливое» место обязательно подчеркиваю, затем внимательно исследую и чаще всего выбрасываю. Но понимание ошибки в ее смысловой сущности приходит позднее.
Из отзывов читателей о «Баррикадах» я знаю, что лучшими в книге оказались те места, где язык прост и краток. Самая маленькая попытка принарядить фразу отнимает долю образности от описываемого в пользу просто начертанного на бумаге, от смыслового в пользу графического. Фраза может богатеть только за счет внутреннего образа, образа содержания. Хотите, чтобы изображаемое вами было ярче, опишите его проще.
Пышная нарядная фраза, утыканная щегольскими метафорами, может стать «приемом» сознательного, произвольного обеднения внутреннего образа. Чрезмерная метафоричность языка, кроме того, еще и утомительна и, оказывается, не всегда целесообразна. Образ должен маячить на странице, как парус в море. Он может быть замечен неожиданно, но должен долго оставаться в памяти, пока не скроется за горизонтом своей темы.
Опыт «Баррикад»Из написания «Баррикад» я извлек колоссальный опыт. Проблему партийного исторического романа я не решил, но узнал теперь, где и как ее надо искать. Я научился работать с историческим документом, научился отличать подлинный историзм от стилизации, определять кратчайшую прямую между темой и ее сюжетом.
Всякий накопленный опыт хочется реализовать, испробовать на деле. После «Баррикад» мне захотелось, хотя сначала были другие планы, написать новую историческую работу.
Не особо доволен я и той композицией «Баррикад», которую вы знаете по книге, но вместе с тем я не мог бы сказать точно, как бы я хотел изменить ее. Иногда мне приходит в голову еще раз по-новому написать «Баррикады». Мне трудно было писать эту книгу, и потому до сих пор сильно желание вернуться к теме, написать ее еще раз, еще и еще, пока она не станет легкой. Чем больше работаешь над сегодняшней темой, тем легче будет даваться завтрашняя – это самое верное рабочее правило, какое я знаю по своему опыту.
Я много работал над материалами к «Баррикадам», но, оказывается, – не это самое главное: самый важный участок – рукопись. Надо больше работать над самим текстом, не только подготовлять его.
Судьба произведения решается текстом, а не черновой работой по осмыслению текста.
Заканчивая, скажу – есть в «Баррикадах» живые, бодрые люди. Революция получилась. Пафос улицы чувствуется. Те сто пятьдесят имен, что имеются в тексте, заключают и несколько таких, которые не забудутся читателем.
Вопросы и ответы– Скажите, когда вы написали посвящение?
– Примерно в середине работы. Хотелось подчеркнуть интернационализм Парижской коммуны и свой угол зрения как художника.
– Почему у вас мало исторических фигур? Не написаны подробно вожди Коммуны?
– Меня больше всего интересовала улица, масса, все эти безыменные герои парижских баррикад, имен которых никто не помнит. Но, пожалуй, следовало бы подробнее остановиться хотя бы на Делеклюзе, Риго, Ферре, Варлене.
– Почему мало женщин?
– Зато хорошие. Елена Рош, Клара Фурнье, девочка за роялем – всех их я писал с большой любовью.
– Рабочие у вас показаны все больше поодиночке. Нет организованных рабочих. Почему?
– По-моему, это не совсем так. Есть и организованные рабочие, но формы этой организованности даны не так подробно, как следовало бы. В следующем издании книги безусловно придется исправить это.
– Какая критика была на вашу книгу?
– Критика, как говорится, была хорошая. Извлек ли что-нибудь из нее? Мало. Впрочем, одна статья, принадлежащая Ю. Данилину (в «Бюллетене художественной литературы»), оказалась очень полезной. В ней как раз и шла речь о недостаточном показе рабочей организации и роли народных клубов. Когда я прочел статью т. Данилина, сразу даже не поверил ей. Как так не показаны клубы? Пересмотрел «Баррикады» – да, действительно не показаны, ничего не скажешь. Но, помнится мне, я писал о клубах. Бросился к черновикам. Оказывается, в черновиках есть наброски о клубах. Заработавшись, я считал их написанными, и так продолжал все время считать, пока т. Данилин не заставил меня пересмотреть книжку. Если придется переиздать «Баррикады», вставлю эти упущенные главки.
– Составляли ли вы предварительный план книги?
– Нет, не составлял. Но следующую свою повесть хочу писать по плану. Наверно, это удобнее.
– Сюжетная ли вещь «Баррикады»?
– По-моему, нет.
– Какое место в «Баррикадах» больше всего вам нравится самому?
– Сцены пролома и интернационального батальона, глава о Домбровском.
– Почему нравятся именно эти места?
– На этот вопрос мне трудно ответить. Может быть, потому, что они написаны так, как хотелось их написать, может быть, потому, что дались легче, чем другие.
– А как вы работаете – быстро или медленно?
– Очень медленно, к сожалению. У меня почти нет страницы, которая была бы сразу написана так, как нужно. Переделываю, переписываю, пишу заново, делаю несколько вариантов. Окончательная рукопись «Баррикад» – пятая по счету, но отдельные места в ней – седьмые и восьмые варианты.
– Какое место из «Баррикад» легче всего писалось?
– Посвящение, первые пять-шесть страниц начала и главка «Улица Турнон. 15».
– Есть ли на Западе художественные произведения о Парижской коммуне и как вы их расцениваете?
– Слегка касается Коммуны Золя в романе «Западня». Есть роман Люсьена Декава «Колонна». Наконец не так давно написал о Коммуне современный французский писатель Пьер Доминик. Других книг я что-то не помню. Лучшей книгой является «Колонна» Декава, но надо сказать, что до сих пор тема Парижской коммуны не развернута на Западе. О Коммуне напишем мы, советские писатели. Никто другой этого не сделает.
1933–1934
Эпическая повседневность
Великая поучительность некоторых исторических документов заключается в том, что они дают человека, не стесняемые никакими жанровыми догмами. Правдивость их повествования способна превратить любой текст в общественно-психологический материал, впечатляющий как подлинное произведение искусства.
Таким великолепным по своей выразительности документом является книга «Протоколы Парижской коммуны», недавно изданная Партиздатом. Она читается как сценическое произведение, потому что отдельные заседания воспринимаются как акты, картины и действия грандиозной социальной трагедии.
Протокол превращается в своеобразно драматизированный диалог истории, показывающий человека в движении своего класса настолько полно, настолько законченно, что нет нужды ни в каких описательных дополнениях.
Наивно было бы распространяться о том, как важно издание этой книги. Редакционное предисловие к «Протоколам» верно отмечает, что о целом ряде событий Коммуны «мы до сих пор знаем меньше, чем знал в свое время Маркс».
Ленин «…открыл Советскую власть, как лучшую государственную форму диктатуры пролетариата, использовав для этого опыт Парижской Коммуны и русской революции» (Сталин). Роль опыта Коммуны в ленинской разработке диктатуры пролетариата безусловно обязывает нас к тщательному и кропотливому изучению самых мельчайших черт парижского движения 1871 года, в котором, как в зародыше, намечены черты нашего собственного исторического роста. «На плечах Коммуны стоим мы все в теперешнем движении», – эта фраза Ленина есть лучшее и образнейшее определение того, чем является Коммуна для международного пролетарского движения, и эта же фраза одновременно определяет и наше собственное место как единственных наследников и продолжателей ее дела.
«Протоколы Парижской коммуны» – очень своеобразный, очень острый историко-политический документ. Несмотря на их неоднородность, отрывочность, сухость, схематизм и некоторую иной раз поверхностность повествования, они: по-настоящему волнуют, потому что мы видим всю деловую повседневность, весь будничный эпос Коммуны, ее победы и ее ошибки в лицах. Мы видим не столько процесс заседаний, сколько процесс роста политических деятелей, своеобразную «технологию» развертывания и углубления первого опыта пролетарской диктатуры.
Трагический конец Коммуны мы прощупываем еще в первых разногласиях совета Коммуны с ЦК национальной гвардии.
Уже в первых числах апреля начинаются разговоры о превышении полномочий Комиссией общественной безопасности. Они возобновляются через три дня, чтобы сойти с обсуждения на десять дней и вернуться в первоначальном, хаотическом, безвыходном виде, как вопрос о доверии Коммуны своим делегатам.
Мелькают фразы о единоначалии, о крепкой власти. Но вопрос срывается с обсуждения и снова возникает через четыре дня – уже как личный вопрос делегатов Комиссии общественной безопасности Ферре и Риго, подающих в отставку.
Между тем ясно, что не вопрос личного доверия так много и так каждый раз по-разному беспокоит Коммуну, но самая проблема общественной безопасности и поиски тех организационных форм, в какие могла бы вылиться работа революционного правосудия в те дни.
Говоря языком нашего опыта, стояла проблема создания ЧК. Нужен был карающий меч, а действовала, правда, острая и гибкая, но только бритва.
Шли разговоры о доверии конкретным лицам, а по существу дискутировались различные партийные взгляды на тактику политической обороны страны, и личное недоверие друг к другу было отражением партийных разногласий, неустановленности «путей и средств» пролетарской диктатуры, недоверием партии к партии.
На заседании 25 апреля споры о создании военного суда приняли ожесточенный характер. Заседание начинается, впрочем, с частных поправок ко вчерашнему протоколу и споров относительно того, нужны ли пропуска членам Коммуны для хождения в военной зоне. Затем Мейе читает решение комиссии в составе Валлеса, Дерера, В. Клемана, Шарля Лонге и самого Мейе о деле 105-го батальона – собственно, об осуждении военным судом нескольких офицеров и национальных гвардейцев этого батальона.
Обсуждение, даже в сухой протокольной передаче, идет в нервных темпах, растекается по частным деталям и даже временами совсем уходит в сторону, вовлекая в диспут мелочи и «хвосты» каких-то нерешенных, но висящих над Коммуной вопросов о правах революционной власти и ее органов.
«Председатель указывает, что побочные вопросы занимают все время собрания, и предлагает положить конец этому.
Шален. Я формально требую смещения гражданина Клюзере, а также выполнения декрета Коммуны о роспуске подкомитетов и центрального комитета.
[Председатель.] Я думаю, что вопрос исчерпан. Хочет ли собрание представить его на рассмотрение Исполнительной комиссии?
Неск. членов. Пусть в «Officiel» (орган Коммуны. – П. П.) будет сделано напоминание о роспуске подкомитетов.
Тридон. Мы убиваем себя своим способом действий, мы погружаемся в страшнейший хаос.
(Различные возгласы.)
Эд. Считаю нужным привести слова Домбровского по поводу Военного суда. Он заявляет, что, если вы не примете необходимых мер, все потеряно: действовать надо не против гвардейцев, а против офицеров, которые не хотят драться и мешают драться своим людям. (К порядку дня.) (Курсив наш. – П. П.)
И предложение о переходе к порядку дня голосуется и принимается.
Так, за мелочами неулаженного спора гибнет зародышевая идея о классовом суде для изменников-офицеров, мешающих драться своим людям. Вместе с ней гибнет и не успевает потом возникнуть идея организации собственных командных сил, идея выдвижения к руководству масс, тем более что, по верному замечанию Степанова-Скворцова, «роль пролетариата была сильнее в борьбе, чем в реформах».
Сосредоточив в своих руках всю политическую власть, Коммуна очень быстро почувствовала свою слабость. Она плохо, а иногда и неумело пользовалась своей властью, опаздывала с принятием многих важнейших мер, зачастую упускала инициативу из своих рук, и та волею событий переходила то в руки батальонных подкомитетов национальной гвардии (в вопросах военно-организационного значения), то в руки народных клубов, внося и тут и там хаос в еще слабый и недостаточно централизованный аппарат власти.
Искание направляющей воли становится проблемой каждого рабочего дня Коммуны, но оно идет по боковым дорогам, ощупью, вслепую, случайно, неосознанно.
Возникает идея создания Комитета общественного спасения, который должен был заменить собою правящую партию. Но нужна была не просто какая-то «старшая» партия, а революционная партия рабочего класса, последний же «в массе даже не совсем ясно еще представлял себе свои задачи и способы их осуществления. Не было ни серьезной политической организации пролетариата, ни широких профессиональных союзов и кооперативных товариществ…» (Ленин).
«Протоколы Парижской коммуны», помимо всего прочего, учат понимать и ценить великое значение организационных принципов нашей партии и то умение работать с мелочами, уменье видеть чрез них принципиальное, которое привито нам годами строительства социализма и которого не было у деятелей Коммуны.
На заседании 14 апреля, когда отряды Домбровского наступали на Нейи, а версальцы угрожали Аньеру, когда в лондонском Гайд-Парке собирается многолюдный митинг поддержки Коммуны и шлет адрес парижским рабочим, в тот день идут нескончаемые разговоры о технике продления срока платежей по векселям. Заседание 15 апреля посвящается тому же. Члены Коммуны проявляют поразительную мелочность в выборе метода платежных отсрочек, хотя можно было и не погружаться в эту бухгалтерскую технику.
Таких заседаний, потонувших в мелочах, будет еще много. 25 апреля в прениях о возвращении ломбардом заложенных вещей Урбен заговорит об обручальных кольцах, вещах, которые предлагает приравнять к инструментам, мебели и белью.
Стоит, однако, вчитаться внимательно в перипетии этих бесконечно мелких споров, и мы увидим, что за ними стоит весьма реально ощущаемое влияние мелкой буржуазии, враждебной Коммуне, с одной стороны, страх перед спекулянтом и боязнь не справиться с ним, спекулянтом, могущим извлечь пользу из любой благой меры Коммуны, – с другой.
Это особенно чувствуется на закрытом заседании 15 апреля, когда Феликс Пиа вносит проект реквизиции имущества граждан, бежавших из Парижа. Мелкие поправки, обнаруживающие влияние мелкой буржуазии, недооценку роли пролетариата, боязнь рассчитывать на него одного, следуют одна за другой. Декрет, хотя и принятый, так и не был опубликован, а в начале мая рабочие клубы Парижа один за другим требовали проведения в жизнь такой меры.
Инициатива масс росла и крепла. Еще в конце апреля Анри Бриссон требовал создания особой секции для разбора предложений, поступающих от клубов, секций Интернационала и частных лиц. «Но главное, чего не хватало Коммуне, так это времени, свободы оглядеться и взяться за осуществление своей программы» (Ленин).
А как мрачно и тревожно звучат в Коммуне голоса самокритики!
22 апреля Бланше бросает Коммуне горький упрек:
«Мы много дискутируем и мало действуем. Мы не пользуемся революционными средствами, а тем временем организуются реакционные собрания».
На этом же заседании, рассматривающем вопрос о связи с провинциальной Францией, Клеман вносит предложение, чтобы собрание не высказывалось по вопросу о путях и средствах этой связи.
Вопрос о путях и средствах связи со страной был вопросом выбора наилучшей тактики революции. Это была программа отношений с крестьянством – самое главное, чего не сделала, не умела сделать Коммуна.
«Коммуна тратит, по-моему, слишком много времени на мелочи и личные счеты, – писал К. Маркс в мае 1871 года коммунарам Франкелю и Варлену. – Видно, что наряду с влиянием рабочих есть и другие влияния. Однако это не имело бы еще значения, если бы вам удалось наверстать потерянное время.
Совершенно необходимо, чтобы вы поторопились с тем, что считаете нужным сделать за пределами Парижа, в Англии и в других странах».
Но вопрос об установлении международных связей стоял в Коммуне еще 28 апреля. Делегат Комиссии внешних сношений Паскаль Груссé осведомил Коммуну, что делегация уже наметила обращение к Европе и ко всему миру с протестом против гнусных нарушений законов войны со стороны Версаля.
«– Но ваша делегация по внешним сношениям, граждане, остановилась перед таким соображением: в данном случае нельзя апеллировать к явно некомпетентному трибуналу. Граждане, война, в которую мы втянуты… не является обычной войной. Дело идет не о соперничестве двух чуждых народов, входящих в состав того, что принято именовать европейским концертом, дело идет о войне французов против французов. И вот ваш делегат нашел, что несколько неудобно отдавать это дело на суд Европы и добиваться решения, в силу которого могли бы быть осуждены французы.
(Одобрение).
…Что касается звания «воюющей стороны», то не наивно ли добиваться официальным путем признания того, что мы уже имеем на деле? Кто осмелится его оспаривать?..
Амуру. Предлагаю собранию выразить путем голосования одобрение словам гражданина Паскаля Груссé.
Андриэ. Я хотел бы подчеркнуть, насколько опасно для нас выступать в качестве воюющей стороны. Мы не только не мятежники, но мы больше чем воюющая сторона: мы – судьи. Поэтому я считаю, что очень опасно добиваться звания низшего, чем наше подлинное звание».
Ровно через месяц версальцы предали революционный Париж огню и мечу разгрома. Судьи расстреливались без суда или избивались в тюрьмах. Сам Андриэ, заочно приговоренный к ссылке в Новую Каледонию, едва пробрался в Лондон, раненный в майскую неделю. Амуру приговорен к вечной каторге в Новой Каледонии, куда затем прибыл и сам Паскаль Груссé, творец близорукой иностранной политики Коммуны.
«Если они окажутся побежденными, виной будет не что иное, как их «великодушие», – писал Маркс Кугельману в апреле 1871 года. И это «великодушие», ложная буржуазная романтика, поза мессианства погубила-таки Коммуну. Париж остался одиноким. Франция не поддержала его движения.
Для интернациональных выступлений рабочего класса еще не наступило время, но «Как бы там ни было, теперешнее парижское восстание, – писал Маркс Кугельману, – если оно даже и будет подавлено волками, свиньями и подлыми псами старого общества, – является славнейшим подвигом нашей партии со времени июньского восстания».
«Гром парижских пушек, – писал Ленин в 1911 году, – разбудил спавшие глубоким сном самые отсталые слои пролетариата и всюду дал толчок к усилению революционно-социалистической пропаганды. Вот почему дело Коммуны не умерло; оно до сих пор живет в каждом из нас».
Живет как первый опыт пролетарской революции, славный, но трагический урок добродушию, как обвинение гуманным принципам социальной борьбы и разоблачение веры в некую надклассовую, общечеловеческую справедливость, которой не было, и не могло, и не должно было быть.
Книга «Протоколов» – в то же время книга портретов. Прочитайте ее с карандашом в руках, следя за определенным именем от заседания к заседанию, и вы пойдете от акта к акту героической трагедии, и бойцы Коммуны встанут перед глазами во всей своей великой и страшной повседневности, мечтатели и герои, мученики и мыслители своих бессмертных семидесяти двух дней.
1934
Не будем искать его среди мертвых
Качеством большого человека революции является то, что он чрезвычайно быстро растворяется в своей среде, как бы множится в ней, всплывает отдельными своими чертами в окружающих. Мне не пришлось видеть Я. М. Свердлова живым, но мемуары о нем я читаю, как собственные воспоминания, как эхо живых с ним встреч. Ясно представляю невысокого человека в кожаном костюме, с худым лицом интеллигента девяностых годов, в непослушных валящихся с носа пенсне. Могучий бас непринужденно исходит из его впалой груди. Он делает красивым и сильным лицо Свердлова, и не тем, что он вообще силен и красив, а неопровержимой нужностью своей, – именно бас, и хороший, мощный должен быть у Свердлова, потому что голос его является не случайным качеством, а отлично выверенным оружием оратора-массовика. Голос придает фигуре Свердлова черты особой приподнятости и страшной силы, – это величие, почти освобожденное от вспомогательной роли внешности.
Соединяя в себе самое сильное, самое законченное, чем характеризовались дореволюционные низы нашей партии, Свердлов очень законченно выразил собою образ массовика-организатора, для которого черная организационная работа не случайное дело, не скучная обязанность, не печальная необходимость, но великое и сложное, всегда вдохновенное мастерство.
Как всякий цельный образ, Свердлов – школа характеа. «Организатор до мозга костей, – говорит о Свердлове товарищ Сталин, – организатор по натуре, по навыкам, по революционному воспитанию, по чутью, организатор всей своей кипучей деятельностью, – такова фигура Я. М. Свердлова».
В Свердлове-организаторе все: и ум, и чувства, и житейские навыки. Он мог бы сказать о себе: «Сердце у человека одно. Если его нет в работе, его нет нигде».
И действительно, в Свердлове ничего нет просто так, – по слабости» ли, по привычке ли, по болезни ли. С громадной настойчивостью убрал он из своей жизни все, кроме воли, направив ее на одну цель. И вместе с тем это был человек шекспировского письма – не схематик, не отшельник, исключивший земную жизнь из своего сознания ради химеры будущих благ, но страстный, воинствующий оптимист, который не подвизался, а жил во всю мощь натуры в любых условиях и в любой обстановке. Свердлов строил партию, начиная от заводских кружков начала столетия до аппарата ЦК и ВЦИК с тем спокойствием, которое присуще призванию. Он выбрал творчеством всей своей жизни организационную работу, «технику» руководства и показал, чем должна стать эта работа в руках образцового большевика. Вести ее – не означало быть только разводящим партийных караулов.
Товарищ Сталин в своей статье о Свердлове писал:
«Быть вождём-организатором в наших условиях это значит, во-первых, – знать работников, уметь схватывать их достоинства и недостатки, уметь подойти к работникам, во-вторых, – уметь расставить работников так:
1) чтобы каждый работник чувствовал себя на месте;
2) чтобы каждый работник мог дать революции максимум того, что вообще способен он дать по своим личным качествам;
3) чтобы такого рода расстановка работников дала в своём результате не перебои, а согласованность, единство, общий подъём работы в целом;
4) чтобы общее направление организованной таким образом работы служило выражением и осуществлением той политической идеи, во имя которой производится расстановка работников по постам.
Я. М. Свердлов был именно такого рода вождём-организатором нашей партии и нашего государства».
Руководить, расставлять людей по местам в нужных сочетаниях – это значит быть знатоком человеческой души, быть психологом. А для чего же и изучать человеческую душу, если не для того, чтобы действовать человеком?
Он умер тридцати четырех лет от роду, умер на бегу, го есть так же, как прожил всю свою недолгую жизнь, умер как бы нечаянно. Начав жизнь профессионального революционера с семнадцати лет, на половине жизненного срока, он из вторых семнадцати лет больше десяти просидел в тюрьмах и ссылках, около пяти прожил в условиях подполья и лишь за два года до смерти, после февраля 1917 года, впервые увидел Ленина, хотя история неосуществленной их встречи вела начало с 1908 года, когда Свердлов должен был выехать за границу и не сумел. Он как-то всегда попадал на самую неотложную работу.
Но тот, кто искал бы Свердлова в событиях последних его семи лет, зачеркнув остальные десять, как мертвые годы тюрем и ссылок, сделал бы ошибку. Жизнь Свердлова-организатора не прекращалась ни на минуту за все семнадцать лет. «Тюрьма и ссылка, – говорил как-то Герцен, – необыкновенно сохраняют сильных людей, если не тотчас их губят: они выходят из нее, как из обморока, продолжая то, на чем лишились сознания». К Свердлову никак нельзя было бы отнести этих слов. Тюрьмы и ссылки не сохраняли его, конечно, а разрушали, но, разрушая, совершенствовали как бойца, как революционера. И обмороком никак нельзя было бы назвать свердловские сиденья, потому что – в этом-то как раз весь Свердлов – и в тюрьмах и в ссылках он ни на секунду не терял ориентировки, связи с движением, забот о людях, о партии, никогда не забывал о возврате на волю.
Материал его жизни потрясающ не столько тем, что с ним делала жизнь, сколько тем, что он сам с нею делал, что он сам извлекал из нее, – и как всегда просто он это делал, как спокойно, без раздумий, будто бы все уже наперед зная!
Ссылки и тюрьмы были для него как бы совершенно естественным, практически необходимым этапом накопления нового опыта методики массовой работы.
В 1902 году семнадцатилетний Свердлов получает первые шесть месяцев тюрьмы, в 1903 году он партийный организатор в Сормове. Это – эпоха горьковской «Матери», дни мощного роста большевистских кадров, дни яростной борьбы с меньшевизмом. Свердлов – организатор заводских кружков, пропагандист, оратор, автор прокламаций – через два года становится известен всему рабочему Нижнему. В 1905 году он едет на партийную конференцию в Финляндию, но так как выяснилось, что конференция не состоится, задерживается в Москве, успевает выступить на десятитысячном митинге в «Аквариуме», и вот он уже снова на Урале, теперь в качестве уполномоченного ЦК, двадцати лет от роду. В 1906 году ему надо ехать на Стокгольмский съезд, но рабочие Мотовилихи просто-напросто не пускают его: это самый необходимый, самый популярный и самый авторитетный вождь уральских рабочих. Вскоре проваливаются мотовилихинский и пермский комитеты партии, и Свердлов в тюрьме.
Герцен обмолвился, что тюрьма – обморок. Посмотрел бы он на Свердлова! Свердлов не сидел в тюрьме, он, говоря образно, осваивал тюрьму как один из совершенно неизбежных этапов революционного существования, осваивал со всем жаром делового вдохновения. Я не знаю, делал ли он в жизни что-нибудь просто, так себе, вообще. Если он играл в игры, то в такие, что могли пригодиться для побега, как, например, в «слона» (люди взбираются на спину друг друга у тюремной стены, огораживающей двор, и верхний имеет все шансы легко перебраться за стену). Если, будучи близоруким, он неплохо стреляет, то не потому, что он охотник, а потому, что «рабочий должен не только быть сознательным и организованным, но еще должен уметь владеть оружием и иметь его при себе». Если бегает на коньках в нарымской ссылке (туберкулезный-то!), он занимается этим не ради увлечения спортом вообще, а в предположении, что коньки пригодятся для побега. Если поет, то – по отсутствию слуха – не как певец-любитель, а как организатор, знающий, что ему следует являться объединителем людей и даже затейником, не только учить их, но и развлекать и ободрять. Он не оставляет мысли принять когда-нибудь участие в пении «с решающим голосом». Если он, наконец, голодает в тюрьме, то опять не как все, а по-своему, не голодает, как бог на душу положит, а пытается организовать процесс голодания и, как это было с ним в николаевских ротах Верхотурского уезда, перевязывает себе живот полотенцем, целыми днями лежит, не двигаясь, много курит и выдерживает дольше, чем более крепкие товарищи.
Из николаевских рот – в Екатеринбург, в тюрьму, и здесь – за Маркса и Энгельса. Через три года, в 1909 году от митингового оратора из Нижнего не остается и следа. Теперь это опытный, мудрый, образованный строитель партии. Немедленно же бросает он все накопленное в работу, но через месяц – ссылка в Нарым. Тем же летом он бежит из Нарыма – куда-нибудь в провинцию, в глушь? Нет! В Петербург! Невозмутимо берется он за работу с фракцией большевиков в III Государственной думе. Следует вторая ссылка в Нарым, и Свердлов переключает себя на чтение лекций ссыльным, на переписку с волей, на уроки с детьми местных жителей. В нарымской ссылке отведен ему Максимкин Яр, глухая, таежная могила. Оттуда он пишет жене:
«…На вешнего и осеннего Николу съезжаются остяки со всех юрт по реке Кети и около нее. Во всех домах, а их здесь немного, население увеличилось в четыре-пять раз. Не избежал этой участи и дом, в котором я живу. Полно взрослых и ребят. Шум голосов больших, вой, визг маленьких не прекращается ни днем, ни ночью уже двое суток. Притом же масса пьяных… Не избежала обшей участи и моя комната. Единственное место, куда никто не смеет забраться, это моя постель. Пишу, поминутно отрываясь, то и дело дверь приоткрывается, показывается физиономия, постоит, поглядит и исчезает обратно. Из остяков грамотных очень мало, каждый считает своим долгом посмотреть, как и что ты пишешь, подивиться, что так быстро бегает перо по бумаге и так мало написано…»
За шесть месяцев он совершает пять, к сожалению неудачных, побегов, заболевает, привезен в Нарым из Максимкина Яра, опять бежит на лодке-душегубке, тонет, случайно спасен рыбаками и, едва просохла одежда, пытается продолжать побег, вновь неудачно. Тут вскоре приезжает к нему жена с ребенком. Ну вот, казалось бы, настало время невольной оседлости Свердлова, теперь не побежит он, – а через неделю его уже нет в Нарыме, он объявляется в Петербурге, в работах бюро большевистской фракции IV Государственной думы, в «Правде». Через год, выданный провокатором Малиновским, предпринимает последнюю поездку на Север – в Туруханский край.
«Я ведь из той категории человек, – писал он из «Крестов», – которые всегда говорят: хорошо, а могло бы быть хуже! Так как абсолютного ничего не существует, – я ведь диалектик, а, значит, релятивист, – то подобное положение утешает во всех обстоятельствах. Я не помню точно, но предполагаю, что, когда тонул, думал также – могла бы быть и более тяжелая смерть».