Текст книги "Собрание сочинений. Том 6"
Автор книги: Петр Павленко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 33 (всего у книги 38 страниц)
1. – Каждый раз нужно начинать снова.
2. – Выгоняю все чужое.
3. – Сейчас побрею вас и начну легкость наводить.
4. – Вот это рисуночек.
– Нравится своя работа?
– Нет, нос у вас хорош, длинный, серьезный. Я – о нем.
5. – Как влез в правый глаз, так два дня вылезти не могу.
6. – Я на ее руке четыре сеанса сидел.
7. – Мастихином бы пописать.
8. – Пикассо в железо ушел, в проволоку.
9. – Плотник у меня был – ох, и говорить мастер, вылитый Лесков.
«Сложить бы, говорит, два бревна «в поцелуйку». А? Или так: «Умирать, говорит, буду, всем обиды прощу, еловому суку не прощу».
10. – Натура должна отдыхать то одной, то другой рукой.
11. – Тут надо глубже написать, дураком.
12. – Сначала напишу, а потом будем думать, что вышло.
13. – Ну и красота какая, чорт возьми. Бездна красоты – человек.
14. – Он хохочет, накладывая краски.
– Ну и кусочек.
– Вы о чем?
– Да ухо у вас…
15. – Все мое внучьё.
16. – Красота – она сама все требует.
17. – Щеки пока потерпят.
18. – Устали? Ну, сейчас, сейчас. Сам идет на сходство.
19. – Пиши как рюмку, будет как человек.
20. Он писал, будто ел что-то вкусное, острое.
21. – Ага! – кричал он, найдя что-то нужное, верное. – Собаки подняли зайца. Напали на след.
22. – Тут у вас два пятнышка на лице, надо б в них попасть.
23. – Вот покопаюсь у вас в ноздре, залезу в ухо – и все.
Для романа: Хорошо бы вставить темы важнейших событий Европы – Жижка, фестивали молодежи, Фучик, Тельман, партизаны Италии.
Важнейшая проблема современного социалистического романа – нахождение новой емкости.
Нужно создать такую структуру, которая бы позволила говорить многое о многом, не выходя за пределы двадцати печатных листов.
Многотомные романы – привилегия гениев.
Хороший был бы рассказ «Неизвестный друг» с критикой писателя.
Между стволами стоят золотистые столбы чистого и холодного вечернего света…
Ветер пахнет раками.
Мачта лодки клонится, шатается, тычется в звезды, то высоко подымаясь, то глубоко падая вниз.
Это подлец, о котором можно сказать, что он местами хороший человек.
Роман – настолько условен, что никогда не следует думать о пропорциях. Главное – убедить. Если вы убедили читателя, значит, ваша композиция была такой, как нужно.
…Думаю о глаголах. Чтобы написать действие, нужно много глаголов, немного существительных и чуть-чуть прилагательных. Русский язык – язык глаголов. У нас из каждого глагола вырастает по нескольку существительных. Немецкий язык – стоячий, он из существительных, и чем они длиннее, тем немцу лучше. Французский – это пляшущее прилагательное. Существительное – для фиксации, прилагательные – для восторга и ненависти, глагол – для мысли и движения. «Глаголом жги сердца людей». Тут глагол в смысле «слово», но характерно, что глагол и слово – синонимы, а я бы взял эту строку эпиграфом для своих поисков.
– Ну, тут я обвел его вокруг фонаря, ничего не говоря.
Прежде чем вплотную сесть за большую работу, я накапливаю строительный материал – факты, поступки, меткие слова, наброски природы, детали для портретов, мысли. Пока мои действующие лица не начнут действовать в заданной им обстановке, я оборачиваюсь своим заготовленным материалом.
– Писатель – это огромное сердце. Спокойные люди редко становятся писателями.
Тот, кто не может влюбиться в один из тысяч рассветов, запомнить одно из тысячи деревьев, унести в сердце одну из тысяч улыбок, – тому трудно писать.
Писателю необходимо быть умным, но еще необходимее быть сердечным.
Лучше всего мне пишется в поезде, у окна. Тогда я записываю, как выглядят поля, облака, села, люди на станциях. И обязательно придумается либо рассказ, либо новая глава романа, либо новый ход действия. Вероятно, если бы я был проводником вагона, я бы писал несравненно лучше.
Жизнь должна входить в писателя без пауз, как вода в котел. Нет воды – лопаются трубы.
Рука очень несовершенный инструмент. Процент ее полезного действия, наверно, меньше, чем у паровоза. Мысль, доходя до руки, теряет половину своей остроты, и даже больше.
Я всегда знаю, что я хочу написать, но никогда не понимаю, как это придется сделать. Я каждый раз вынужден изобретать себе ходики, чтобы узнать, который час.
Для того, чтобы быть большим писателем, мне не хватало веры в себя.
Все писатели жалуются, что у них мало времени для творчества. Но те из них, у которых много времени, как раз мало пишут.
Красота – то, что радует. В этом смысле нет большой разницы между снижением цен и закатом над морем.
Любить свой народ – это мужественно и целеустремленно прививать ему качества, которых не хватает характеру нации для того, чтобы быть лучшими в мире.
Когда Виктор смеялся, то открывал десны, отчего казалось, что смеется он весь, снаружи и с изнанки, и что даже волосы его смеются. Смеялся он в общем некрасиво и, хотя знал об этом, смеялся все-таки часто.
Пронзительным взглядом черных глаз из-под крутых выпуклых бровей он напоминал молодого орла.
Она была трогательна, как начавший увядать цветок.
Невозможно определить возраст итальянца, когда он смеется.
Смех молодит только тех, кто смеется от души. Всех остальных он старит, как бы снимая костюм с лица.
Он выглядел таким глупым, что это самому ему доставляло если не удовольствие, то по крайней мере, удовлетворение, что он чем-то не похож на других.
Маленькая тема. Что такое маленькая тема? Это небольшой городок, в котором может родиться гений.
Когда я начинаю новую вещь, рассказ, повесть или роман, я вкладываю в дело всю энергию, все накопленное, будто это последнее, что мне придется написать.
И когда я вспоминаю свои плохие вещи, я не говорю – надо бы было их написать лучше, я говорю – надо было иметь в ту пору больше знаний и материала.
Плохое – это пустое.
Если в романе нет судьбы человека или класса – это не роман, а чорт его знает что.
Критик – приемщик вещи от имени общества, его инспектор по качеству.
Чтобы работать отлично, он должен как можно полнее представлять…
Он был худой, вялый на вид, с застенчивой улыбкой в чем-то провинившегося человека. Он все время как бы искал случая извиниться.
Белая спортивная рубашка выглядела на его смуглом теле особенно чисто, празднично.
Роман – чрезвычайно консервативный жанр. Только неканонические романы запоминаются, как хорошие, а хорошо написанные – погибают немедленно.
Дома были одеты пестро и неряшливо, как беженцы. Чужих размеров оконные рамы, двери иных стилей, черепичные крыши, латанные железом и рубероидом, мраморные лестницы с цементными впайками и перилами из ржавого железа изобличали их страстное желание выжить и сохраниться во что бы то ни стало.
На Фридрихштрассе из домовых развалин, поросших бурьяном, выползла на горячий асфальт ящерица и – растерялась, замерла. Останавливались люди…
Лицо было пустое, как нежилой дом.
Рядом с железнодорожным путем бежала темная река, похожая на искусственный канал, потому что оба берега ее были одного уровня. Потом путь пересекла другая, нервная, пляшущая на камнях, потом стала догонять нас третья, совсем узенькая, точно канал; она то и дело вертела мельницы и заглядывала во дворы хозяйств, расположенных вдоль нее. Поезд, шатаясь и мотаясь на крутых поворотах, бежал со скоростью восьмидесяти километров в час, часто на минуточку останавливаясь у станций, и опять бежал и бежал, шарахаясь в сторону от гор и огибая их с легкими вскриками паровоза. С гор несло студеною свежестью ледников и тонким благоуханием снега, напоминающим ландыши.
Горы, насупясь, молча глядели вниз, на нашу долину.
Школьницы и школьники, с рюкзаками и свернутыми одеялами за плечами, большими группами возвращались с экскурсий.
Обилие публики на концертах. Ее поразительная дисциплина. С первыми звуками оркестра все замирает. Те, кто не нашел места, стоят, где их застала музыка.
Внимание исключительное, но требовательность невелика. Когда тенор, плохо, фальшиво спевший скучные пьески Еначека о любви молодого парня к цыганке, закончил петухом, раздались шумные аплодисменты. Трудно было сказать, за что ему хлопают – за неудачу, долготерпение или за плохую работу.
Вежливость в искусстве необходима, но если она переходит в равнодушие, это опасно.
– Я ему строжайшим образом сказал!
К роману: В каждую главку обязательно вводить информацию политическую в виде ли эпиграфов, или внутреннего текста.
В пейзаж ввести больше цветных сравнений.
К роману: Ольга и вéнка говорят о том, что показывать в СССР туристам.
– Многие, вернувшись от вас, шутливо жалуются, что их замучили искусством. Я понимаю это. Я сама, знакомясь с китайской скульптурой, не раз приходила от нее в ужас: что за противные боги, чревоугодники, хитрецы, стяжатели, эротоманы. Шайка преступников, и ни одного порядочного человека среди них. Кого может воспитать такая религия, не возбуждающая ни одного доброго чувства? Но я скоро поняла, что неверно подхожу к изучению явления: для меня, и если хотите, для любого человека, знакомиться с народом лучше всего на тех участках жизни, которые понятны и нужны мне самой. Непонятное потом само собой разъяснится.
– Но нельзя же не дать знакомящемуся с Советским Союзом представления о советском искусстве?
– Конечно, нельзя. И надо дать. Только слегка. Вероятно, человека иной исторической культуры больше всего будет интересовать даже не самое ваше искусство, а принципы его развития, роста, влияния на массы, то есть то, чего нет у этого приезжего.
Самолет шел по облачным сугробам.
Любой талантливый при капитализме человек может стать гением в условиях социализма, потому что ничто не будет мешать его развитию и росту. Он не должен будет тратить часть (а иногда и большую) своих творческих сил на борьбу с консерватизмом общества.
Петржин. Это на нем высокая башня, с которой видна вся Прага? Они стояли в аллее, сквозь деревья виднелись стрельчатые купола церквей, и снизу, от Влтавы, доносился ярый шум города, как рев водопада. Никогда еще Ольга не слышала так близко голоса города. Прижатый холмами к Влтаве, город рокотал, как водопад. Шум реки, голоса, вопли автомобилей – все сливалось в единый рокот.
Вскоре за Чопом начались Высокие Татры. Поезд мчался по широкой, редко населенной долине между гор. Слева они были невысоки и шли в два и три ряда, а справа, упираясь в долину рядком холмов, круто и мощно вставал хребет Татр. Ледники глядели на нас. Дымились ущелья. Так едешь вблизи Дзауджикау перед лицом Кавказского хребта.
Огромные, как деревья, кусты сирени как бы облиты фиолетовым кремом.
Готвальдов лежит в широком лесном ущелье, на его склонах. Десятиэтажный отель. Высокое здание Управления. Появились новые жилые дома, стадион. Но в основном все еще старое, батевское.
В 6 утра рев сирены над всем городом. Зовет завод. Спешат рабочие. И затем тишина, какой не бывает в обычных городах, улицы пустеют. Теперь все население города на заводе.
Директор завода, бывший плотник, когда-то работал у Бати. Прекрасная государственная школа прикладных искусств, где учат живописи, керамике, где молодые студенты изучают анатомию человеческого тела и изготовляют образцы новой обуви. Учеников восемьсот шестьдесят. Чистый интернат. Замечательные ясли. Хороший детский дом. Дом пионеров – в вилле Томаша Бати – небольшой и тесный, но задуман хорошо, ведется заботливо.
Работают кружки.
Томаш Батя не узнал бы своей «столицы», хотя дух его еще витает в этих местах. Шестьдесят процентов рабочих и служащих обувной фабрики – его кадры.
Библиотека при Доме молодежи – двадцать восемь тысяч книг, а при Бате была из двухсот пятидесяти книг, преимущественно детективов.
Заводской театр вырос в профессиональный и первый во всей Чехословакии получил национальную премию.
Он знал ее, как город, в котором бываешь часто, но где проводишь время в одних и тех же кварталах, не заглядывая в отдаленные, малоинтересные, завокзальные, прифабричные. Он знал ее, как знаешь центр красивого города, как турист, который, ознакомившись с музеями, театрами, стариной, даже не догадывается о том, что ничего подобного нет на окраинах.
Холл с колоннами сизо-серого мрамора, напоминающего турецкую халву, с низкими круглыми столиками, с верхним светом, покрытый огромным персидским ковром. В стенах витрины с выставленными в них образцами богемского стекла, обуви, текстиля, игрушек и украшений. За холлом два или три банкетных зала и уютный ресторан. Здесь всегда очень тихо, пахнет кофе и сигарами. Разговаривают вполголоса, попивая апельсиновый джус и лишь изредка раздается в громкоговорителе голос портье, вызывающий к телефону кого-нибудь из гостей.
– Мсье Леньен, – раздается в тишине холла. – Херр Гартман. – Мистер Лауренс. – Совдруг Иванов. – И вдруг Ольга слышит: – Доктор Вавта.
Неужто он? Она невольно ищет глазами фигуру, идущую к телефону, и узнает в толстом обрюзгшем старичке в распахнутом пиджаке – старого знакомого по Фергане. Двенадцать лет жизни сделали свое дело: доктор Вавта раздался вширь, обрюзг и потерял четкость движений. В его торопливой походке больше суетливости, чем быстроты.
– Вы знаете старика Вавту?
– Встречались когда-то. Что он теперь?
– Все тот же. Все принимает и всем недоволен. Хотите с ним поговорить? Я подзову его к нашему столику.
– Будьте добры.
В этом холле назначаются деловые свидания, и часто можно видеть, как входит одинокая дама с хозяйственной сумкой в руке и, не стесняясь внимательных иностранцев, вынимает из сумки по ягодке клубники и задумчиво жует ее. Чешки поразительно лишены чувства стеснительности. Чешка верна своему демократизму, даже идучи на свидание (в богатый отель), она может еще забежать за хлебцами или в зеленную.
Домики словацких деревень ярко окрашены. Розовые стены и зеленый кант по низу стены. Розовые стены – коричневый кант по низу. Переплеты оконных рам тоже цветные. Дома – как игрушки.
– Сколько людей, умирая под пытками, вспоминали тебя, Москва, как родину своей души.
– Мы теперь все как большой кооператив, правда ли? У всех нас одна валюта – люди. У кого больше новых людей, талантов, характеров, тот богаче. Правда ли?
И если правда, то мы – Китай – самые богачи после СССР. Мы учим ваши языки и берем ваш опыт. А вы? А я думаю, пожалуйста, что через пять-десять лет без знания нашего опыта вы не сможете итти вперед.
– Все вы, славяне, долго жили лицом к Риму, Парижу, Лондону. Ах, какой парламент! Какие революции! Какой вкус!
Но позади вас, за вашей спиной, за это время выросли культуры Китая, Индии и другие. Вы говорите – революция? Изучите наши. Вкус? Познакомьтесь с нашим. Было время, и Европа жила, не нуждаясь ни в нашем вкусе, ни в наших революциях, ни в наших открытиях. Пожалуйста, теперь все по-другому.
Однажды ночью мне приснилось, что я в глубине Африки, в самой страшной глуши французских владений, где-то возле шоссейных дорог, среди океана почти безлюдных песков. Я там родился в оазисе, который назывался колодец Сиди-Абдалла. Наша вода всегда пахла овечьим навозом. Но однажды шофер бросил здесь бидончик, в котором осталось немного европейской воды.
Она была блестящая, яркая, бесцветная. Мы лили ее на руки, и она почти бесследно исчезала с рук.
– Удивительно, что она не оставляет никаких следов и делает руки чище, чем они есть, – сказала мне мать. Она не могла представить себе воду без ила и запаха. Потом, после долгих мытарств, лишений, попал на службу в автомобильную компанию и вместе с пришедшим в негодность грузовиком, автомобильными покрышками и бензиновыми бачками, в качестве живого хлама, сопровождающего хлам мертвый, оказался я в…, затем в…, наконец – но не сразу, а спустя несколько лет, в самом Алжире.
Простому негру проделать тысячи и тысячи километров от оазиса в глубине материка, где автомобиль образца 1938 года – последний крик моды, а европеец образца 1914 года – совсем неплохой человек, до берегов Средиземного моря – все равно, что закончить среднее образование.
Я подвигался к Алжиру годами, и, хотя я за это время не стал лучше есть и мягче спать, знакомство с богатым городом как бы и самого меня приблизило к сытости и цивилизации. Уже одно то, что я спал в алжирском порту, а не в шалаше у колодца Абдалла, возвышало меня над всеми жителями далекого оазиса.
Меня сунули в трюм большого парохода и повезли. Море. На глаза мои надели как бы голубые очки, и сквозь их неправдоподобно нежный свет виделось мне теперь решительно все: и люди, и небо, и предметы. А потом, когда шли по Красному морю, цвет жизни снова стал мне знакомым. Рыжие горы… (и т. д.).
Пароход бросил якорь в небольшом индийском порту, и нас спустили на берег (тут сцена с умирающими детьми).
Наконец мы достигли цели. Как-то ночью, очень сырой и от этого более свежей, чем она была на самом деле, перегрузили нас с большого парохода на несколько более мелких и повезли к берегу. Гул близкого сражения доносился грозными взрывами, которые, клокоча и ухая, продолжались без перерыва по многу минут… Не видно было, что творится на берегу, но растерянный вид матросов, говоривших на каком-то неизвестном мне языке, обилие раненых и необъяснимо тревожная, пугливая суета говорили уму моему, что дело плохо.
Нам не объяснили, зачем мы привезены сюда и что обязаны делать, только офицер-француз то и дело повторял, нервно покашливая: «Ну, теперь, ребята, смотри в оба!» – да чесал мизинцем короткие усики.
Помню, было так сыро, точно прошел невидимый дождь и нас обдал своими потоками. Железные лодки с плоскими днищами выбросили нас на берег.
«Вперед!» – закричал наш офицер, и мы побежали, не зная, куда, и зачем, и что потом будет, и что мы должны делать в этой чужой всем нам стране. Многие из нас упали на берегу, другие, хотя и были ранены, продолжали бежать вперед, потому что боялись отстать от своих и затеряться среди посторонних людей. Я тоже бежал. Иногда, спотыкаясь о тела убитых, я видел их лица. То это были европейцы, то, пожалуй, турки, то, наконец, китайцы или корейцы, я плохо еще различал их, и, кто из всех этих людей был враг и кто друг, понять было нельзя.
Меня ранило в обе ноги этой же ночью, еще наши лодки не успели отойти от берега, и старый матрос, помню, даже выругался:
– Этот и проезда не оправдал.
Я попал опять на свой пароход и на свою койку, и даже сухари, что я забыл под одеялом, еще лежали на своем месте. Раненых было много, но к каким народам они принадлежали, сказать не могу, а когда люди кричат от боли, язык их трудно понять.
В круглое окно перед койкой каждый день видел я, как человек в белом халате выбрасывал за борт чьи-то руки, ноги, куски мяса, белые, желтые, черные, как очистки из ресторана, когда уже обед готов и убирают кухню. Однажды выбросили за борт и обе мои ноги, но я не узнал их со своей койки.
В Алжире отпустили меня на все четыре стороны и дали бумагу, что я следую к колодцу Сиди-Абдалла, где моя родина. Но ни один автобус и грузовик не брал меня с собой, потому что далекий путь дорог, а я не мог оплатить его.
И я остался в Алжире среди его нищих. Они не прогнали меня, узнав, откуда я. Один из них даже написал на дощечке: «Я из Кореи» – и повесил мне на шею. Как хорошо бросали мне деньги, как жалели меня.
И тогда я решил итти домой на своей тележке, подталкивая себя руками. Год ли, два – все ближе к дому, и я двинулся в путь.
Надпись была, наверное, священна. Кто бы ни прочел ее, всегда останавливался передо мной и подавал, что мог, а кто не мог ничего подать, предлагал ночлег, и все просили, чтобы я рассказывал им о той далекой стране, где я лишился ног.
Но что мог я рассказать? Ничего. Одно я мог рассказать, что ранило меня так замечательно, пока лодки наши еще были у берега и я еще, помню, не докурил даже сигарету, которую мне дал один парень.
Так, куря ее, я и вернулся на наших лодках к пароходу и, слава богу, не так было больно с сигаретой.
– А корейцев ты видел? – спрашивали меня.
– Пули их я видел, а больше что я мог видеть? Правда, лежало много убитых, но все почему-то разных народов, и какие из них корейцы, узнать мне не пришлось.
Люди качали головами и расходились. Видел я, что им было тревожно. Женщины плакали.
И вот так иду я уже второй месяц к своему колодцу. И дощечка на моей груди ведет меня, как поводырь.
– Чтобы чувствовать себя испанцем, мне нужно все человечество. Народы формируются, соревнуясь между собой.
(Хозе Мираль)
– Помощь – это совсем не то, что мне дают, а то, что практически пригодилось.
– Едва ли народы стареют. Скорее всего, они идут впереди или отстают совсем по другим причинам. Казалось бы, кто старше китайцев? А смотрите, что у них делается.
Одна Вена дала больше гениев, чем вся Португалия и Турция вместе взятые.
Ум действует сокрушительнее красоты. Красавице никогда не удастся сделать того, чего добивается умница.
Красота – это ум наружу, ум – красота, обращенная внутрь.