Текст книги "Собрание сочинений. Том 6"
Автор книги: Петр Павленко
сообщить о нарушении
Текущая страница: 32 (всего у книги 38 страниц)
Он был беспокойный квартирант. Свыше тридцати квартир Вены хранят память о нем. Летом 1804 года он снимал одновременно четыре квартиры – две в городе, из них одну в театре, одну в Деблине и одну в Бадене.
В Деблине сохранился дом, где писалась «Героическая симфония».
Годы Отечественной войны не забудутся никогда. Чем далее, тем все живей и величественней развернуты они в нашей памяти, и не раз сердце наше захочет вновь пережить священный, тяжкий и героический эпос дней, когда страна воевала от мала до велика, когда все в нашей жизни было жестокой войной, когда и во сне нам снились бои и сражения, и будущая победа незримо накапливалась в наших мышцах, натруженных титаническим трудом.
Чем далее, тем все величественней и чище встанут в нашей памяти дни, современниками которых избрала нас история. Мы захотим увидеть изображение тех дней в искусстве. Нас привлекут и романтическая повесть, и героический рассказ, и веселая комедия, в которых мы узнаем себя представленными каждый раз по-иному, с разных точек зрения.
Мы долго не расстанемся с теми сухими и торопливыми записями событий, которые оставит нам пресса военных дней, находя в них острую правду непосредственных впечатлений и скрытый жар боевого вдохновения, целительный и мощный. Мы долго будем читать и запоминать наизусть отдельные места из сводок Совинформбюро, находя меж быстрых строк волнующие нас, но не упомянутые в тексте, воспоминания.
1946–1951Воропаев с завистью читал письма друзей с фронта о Вене и других местах. Ему было завидно, что его там не было, что он не видел этого.
Советская власть раскрывает человека не только смолоду. Советская власть владеет секретом раскрыть человеческие таланты в любой момент жизни его – хотя бы за час до заката.
Спор Воропаева с Скороб[огатовым]
– Что такое идея? Это представление о деле, воображение дела – только и всего. Одних идей мало. Голое воображение и получится. Нет, та лишь идея хороша, которая реально конструируется, которую можно исполнить, как музыкант исполняет по нотам произведение. Ноты, черточки – и вдруг гармония, звуки, волнение.
Я уважаю идеи, которые пахнут кирпичом, гвоздями, краской. Я хочу, чтобы материальное стояло на уровне идейного. Вы помните, как Сталин назвал наших писателей – инженеры человеческих душ? Он не назвал их ни поэтами души, ни ее художниками. Он назвал их строителями, работниками, исполнителями, а не сочинителями, не выдумщиками. Бросьте идею в жизнь, как семя в почву, – и если она не даст ростка, значит, это не идея. Идея, которая не может, не в состоянии стать делом, лжива по сути своей. Это мираж идеи…
Если писатель – инженер души, то его книга – выкройка, проект, расчет новой души, которой время появиться. И если книга никого не создала по своему образу и подобию, то она – ничто.
Николай Островский, который писал гораздо хуже Леонова или Бахметьева, тем не менее – великий писатель, он создал Корчагиных, так же как Фадеев – Левинсонов, а Шолохов – Мелеховых.
Кто сильнее из трех – Корчагин, Левинсон или Мелехов? Я считаю, что Павел Корчагин.
Творить – это не значит воображать или представлять, а означает строить, создавать, сооружать. Это нечто материальное, это нечто, гораздо более важное, чем так называемые идеи.
Заря едва прорезывалась сквозь низкие тучи. В нолях бил перепел, а в небе, еще мокром, но уже манящем смутной голубизной, слышался веселый крик журавлей, тот светлый, далеко слышный крик, которого в старину желали запорожцы своим избранникам, вручая им атаманскую булаву:
«Дай тобi боже, – говорили они, – лебедйний вiк, а журавлйний крик». Крик вечной вольности стоял в небе…
А на востоке, за морем, уже грузно засинело, как перед бурей, и небо стало опускаться к воде, почти касаться ее своим провисшим дряблым брюхом.
Должно быть, там уже грохотало.
Слон, покрытый древесиною кожи.
Тело, как и лицо, бывает умным, глупым, нахальным и деликатным.
Звук пронесся, ныряя, как стриж.
Звуки шли стаей, как птицы.
Звук вырвался вверх, как цветной резиновый шар, и бесследно исчез в небе.
Змея сначала лежала, свернувшись в клубок, потом, потягиваясь, подняла голову и на мгновение замерла, нервно шелестя тонким жалом.
Детали его лица были смонтированы вокруг носа и как бы всецело подчинены ему.
Главной чертой ее лица были губы. Она играла ими неутомимо, как глазами.
Закованный в гипс Воропаев напоминал разбитую статую.
Инстинктом опытного фронтовика Воропаев почувствовал, что люди сильно устали.
Ветры, как ночные воры, прыгали с гор на крышу дома, оголтело грохотали на ней, а потом разбегались по нижележащим садам, сталкивая между собой сонные деревья.
Путешествие – один из видов бессмертия. Путешествуя, живешь временами до себя и временами после себя.
– Воздух у нас здесь как музыка, живо так дает о себе знать, разнообразно, – то пахнет хвоей, то мимозой, то просто теплой влажной землей или вдруг таким горячим парным укропом повеет, как на огороде, а потом, будто припев повторит опять какой-нибудь запах – сосны или там моря, что к данному случаю больше подходит. Ну вот, сиди только, и вдыхай, и догадывайся, что откуда. Ну, я вам говорю, чистая музыка, еще даже лучше.
Прошлое меняется под влиянием настоящего.
Новые события окрашивают прошлое каждый раз в новые цвета, то удаляя, стушевывая его, то, наоборот – решительно приближая даже наперекор логике.
Я читал «Киевскую Русь» акад[емика] Грекова, книгу яркого темперамента и отличной исторической зоркости, но сюжетно неровную, как бы второпях скомканную, без плановой величавости широкого эпического полотна, к чему нас приучили русские историки от Карамзина до Ключевского, – и недописанные, но возбужденные к жизни догадками историка, картины давно прошедших дней вдруг явственно встали перед глазами.
В ее произношении русская речь поражала обилием свистящих звуков. Самой популярной буквой была «с».
Жгуты дождя свисали с крыш.
У него были пестрые фазаньи глаза.
Леса клубились на холмах.
Слепому и свет – темнота (из письма Горевой).
Не каждая мина в бок, не каждый осколок в лоб.
Из письма Горевой: В ответственные моменты своей жизни, неважно, будут ли они радостными или печальными, – большие люди выигрывают даже во внешности. Они становятся значительнее, выше, дороднее, даже красивее. А мелкие становятся даже ниже ростом. Ответственное событие как бы вбивает их в землю.
Недоверие заменяет NN наблюдательность.
– Петухи с мальчишескими голосами и апоплексическими гребнями.
Моя душа как будто сделана из бумаги – ее сожмешь в кулак, и она больше не разжимается.
Ночное темное море с бесчисленными огоньками рыбачьих лодок напоминало звездное небо.
Сердце человека пускает корни всюду, где бы оно ни отдохнуло. Всюду, где ни живет человек, он оставляет самого себя. Поэтому много ездить – это все равно, что часто менять привязанности. Человек может разменяться в путешествиях, истаскаться, как истаскиваются ловеласы.
Пропадающий след крохотных облаков.
В рисунке гор ни одной цельной линии, все в движении.
Она глядела на него, прищурясь, точно слова его были освещены солнцем и резали ей глаза.
Никогда не требуется строгой законченности, если она не ведет к высокой цели.
Скорее отдаю предпочтение работе грубой, чем гладкой.
– Нельзя, бабушка, нельзя.
– Чего нельзя, милый, того и на свете нету.
Белые чайки с голодным детским плачем кувыркались вдогонку за пароходом, с трудом одолевая привычными крыльями относящий их назад встречный ветер.
– А земля такая, что дите в ней выросло бы, только посади.
Такими «виртуозами» расписал комнату, что любо-дорого.
Ночь с ее теменью, с холодной пересыпкой мелкого дождя.
– Налей стервецу, авось подавится, – сказала она.
– Приходит домой пьяней вина…
– Подошел и хлоп его по физиономии лица.
– Лодырь ты с головы до ног.
Собирается, как медведь на пляску.
– Я на острие момента.
– Смотри, Ваня, не выходи за рамки.
– Сердце может быть близоруким, как глаза. У тебя близорукое сердце.
– Не то денежки, что у бабушки, а то, что за пазушкой.
– Постепенная женщина.
Одно из самых печальных недоразумений жизни заключается в том, что человеку очень редко удается жить подле близких и родных ему по духу людей.
Серебристо-сиреневая пена глициний. Светло-малиновые сучья иудина дерева. Пепельно-сиреневые горы.
Серебристо-пыльные оливы. Волнистый синий силуэт далекого мыса.
Соловые ослики.
Сумрак, изрезанный полосками света из-за ставень.
Пепельно-сизая равнина моря.
Голубой пламень неба.
Золотисто-темный мрамор.
Желтые цветы отбрасывают на землю синюю тень.
Голубой цвет прохладен. Голубые и синие тона внутри султанских дворцов создают впечатление утра или вечера, прохлады и тишины.
Вдруг за степью что-то ярко и остро вспыхнуло, точно крикнуло.
– Цистерна взорвалась, – сказал кто-то шопотом.
– Иду и чувствую – ослаб. Ребро за ребро западает, цепляется.
Что-то есть грустное в близко придвинутом прошлом.
Новый край надо изучать с глазу на глаз.
Я умею думать, только исходя из своей России. Пока новые впечатления остаются еще только впечатлениями, пока только собирается материал для размышлений, мне кажется, что я человек «вообще».
Но стоит впечатлениям улечься, уясниться, стоит мысли начать своей синтез, как я немедленно чувствую, что я не отвлеченный человек, но я человек русский и не просто русский, а советский русский. Я не могу осознать за границей чего-либо хорошего без того, чтобы не подумать: «Вот этому следовало бы поучиться». Я не могу осознать чего-либо дурного без того, чтобы у меня сейчас же не мелькнуло в голове: «Ну, слава богу, у нас этого нет».
Воображение – это преображение опыта.
– Посуда чистоту любит, – говорит хозяйка гостю, заставляя его выпить.
Недостаток привычного – существенная черта любого новаторства.
Размышление подготовляет, переживание двигает.
Его всегда так небрежно слушали, что он привык к этому и в разговоре всегда настойчиво повторял:
– Иду я набережной, – ты слышишь? – и вижу девушку, – ты слышишь?
Походка – немая музыка тела. Мадам Кипиани производила бы смешное впечатление своей грузностью, если бы не ее походка. Она шла стремительной поступью атакующего, и в этой экспрессии все смешное в ее фигуре стушевывалось.
В вышине, в черно-синем небе, белеют пухлые облака, снизу освещенные городом.
– У него память хорошая – где пообедал, туда и ужинать идет.
По комнате, как туман, расползлось молчание.
Бездарному человеку всюду открыта дорога. Бездарные люди пользуются особенным успехом даже у красивых женщин. Бездарный человек дает другим тащить себя, и все, кому выпадет эта честь – тащить за уши бездарную тупицу, питают к нему, как к своему выдвиженцу, нежнейшие чувства. А талантливый человек сам тащит других. Он никому не дает возможности похвастаться за свой счет.
О плохих трактористах: «Без ума гоняются за га».
Девочка с огромным белым бантом на голове похожа на ветряную мельницу.
Выпили – и начался многоголосый разговор, как в бане.
– Разочаровалась я, глядя на него.
– Авария произошла в порядке, – радостно произнес милиционер, видя, что машина перевернулась, а люди целы.
Люди, взявшие Берлин в течение считанных дней, могут взять все, что угодно.
В дни Отечественной войны приехал в Москву народный поэт Дагестана аварец Гамзат Цадасса. Встретились и разговорились, как жили эти годы, что делали.
Николай Тихонов рассказал о Ленинграде, Гамзат задумчиво слушал, качая головой. Потом зашла беседа о Дагестане, о самом Гамзате.
– Работаю много, – сказал он, – иной раз по неделям с коня не слезаю. Тут нужна песня о смельчаках – детях аула, там – приветствие молодым, уходящим на фронт, или стихи о женщинах-труженицах, и все зовут, все торопят, и нельзя отказать, и надо ездить и читать, и слушать и видеть.
Занятость Гамзата, на коне объезжающего горные аулы, стосковавшиеся по песне, была сродни нашей московской занятости, а его заботы родственны нашим, а запросы его аулов ничем по духу не отличались от запросов наших читателей, да, наконец, сами мысли о творчестве были теми же, что в горах, что и в Москве.
Сулейман Стальский, поэт романтического, возвышенного склада, и Гамзат, сатирик и юморист, – совсем разные люди. И жизнь каждого из них складывалась по-своему. А путь один. И оба они одинаково родные всем, кто их знает.
Представишь себе зимнюю ночь в горных трущобах Дагестана, ветер, как терку, и скользкие дороги, и всю декабрьскую неуютность один на один с осатанелой природой, и старого Гамзата, укутанного в бурку и башлык, шопотом пробующего новую, еще не разошедшуюся песню, и радостно станет на сердце, точно увидел родного отца или старшего брата на боевом посту.
О чем он думает, слагая песню? Наверно о том, кто из героев приедет к праздникам домой и расскажет о замечательных битвах, о девушках-пахарях и пастухах, делам которых удивляются лучшие храбрецы…
А может быть, укрыв башлыком лицо от ветра, вспоминает он рассказы о Ленинграде или комнату в Москве, увешанную коврами, саблями, картинами Дагестана, и видит, как по холодным улицам Москвы куда-то спешат его друзья.
Холодно и одиноко зимой в горах Дагестана. От этого и версты кажутся длинней, а аулы – негостеприимнее, и слово человеческое – скучнее.
Но вот вспыхнет очаг в дружеской сакле и осветит кунацкую, битком набитую старыми и молодыми.
– Что в Москве? – наперебой станут спрашивать они. – Какие новости?
И, грея над огнем озябшие руки, прочтет Гамзат о Кремле, о Сталине, о том, как мы живем в Москве.
X. любил доводить до какого-то щегольства свое бесстрашие.
– На кой чорт нам были бы мозги, если б все в жизни было легко и понятно?
Бабочка, как цветок, оторвавшийся от стебля, косо неслась по ветру.
– Ну, будь человеком, выздоравливай.
Поступок накопляется.
Искусство нельзя принимать слишком буквально, говорят. А по-моему, искусство необходимо принимать только буквально, и никак иначе.
Живой темперамент – это живое воображение.
Запахи надоедливо носились над предметами, как мошкара.
Солнечный свет, процеженный сквозь плотные тучи, лился реденькими космами, вразброс кое-что освещая.
Ее лицо всем доставляло невыразимое удовольствие, как трогательная мелодия, как маленькое деревцо в цвету, как плод, вкусный даже на глаз, как растеньице, ароматное еще издали, как птица необычайной раскраски, как освещенный солнцем ландшафт, проникнутый покоем и тишиной.
Никогда не случается, чтобы какое-нибудь место произведения тронуло чье-либо сердце, если оно не волновало автора в пять раз сильнее.
Зажигает только тот, кто сам горит.
Страшный ливень кончался отвесными столбами.
Огнистая зелень молний.
Любить – это знать, что человек желает и делает тебе только хорошее.
Если всюду торопиться, так ни на что времени не хватит.
Довольно вон выходящий случай.
Я же вам черным по белому говорю.
Хороший поэт тот, кто вызывает у нас много желаний.
Легко быть остроумным, когда ни к чему не чувствуешь никакого уважения.
Иногда нужно отступать от правила, чтобы не впасть в ошибку.
Общаясь с ним, ничему не научишься, но чем-то становишься.
– Я отлично могу жить, ничего не делая, я получил английское образование.
Он всегда говорил так, будто ему противоречили.
– Прохудилась, кажется, – сказал он, рассматривая портянку.
– Что-то с подачей, – сказал он, икая.
В пении существует прелесть, ощущаемая раньше, чем прелесть содержания.
Золотые зубы его блестели, как газыри.
Походка ее была легка и уверенна, точно она шла босиком.
Лицо его нисколько не постарело. Оно только подернулось какой-то заметной плесенью. Оно заржавело, если так можно сказать. Два передние зуба торчали у него изо рта, как восклицательные знаки.
В воздухе стоял запах, манящий, как чужие страны.
Белая кайма низкого тумана отделяла от земли дома и деревья, и казалось, что они плывут в воздухе, как видения.
Глаза, сморщенные, как сушеные ягоды, казалось, ничего не видели.
В ее лице, как в городе, быстро выстроенном за короткий срок, законченное и незавершенное чередовались в удивительном беспорядке. Законченнее всего были глаза. Вокруг них, как вокруг центра, из которого исходит главная воля, группировались губы, подкрашенные неумелой рукой, небрежно розовеющие щеки, уши подростка, маловыразительный, как бы временный, нос и, наконец, волосы, которых еще не касалась мода.
Уменье двигаться важнее уменья улыбаться. Походка важнее улыбки.
Мужчина ведет свое тело, женщина несет его.
Есть имена, затаившие в себе движения. «Анна» напоминает звук колокола.
Когда человек кричит, ему кажется, что его легче понять.
Если бы у человека не было рук, речь сделалась бы более выразительной. Жест отнял у слова его пространственность. Поэтому южане красноречивее северян. Они разговаривают звучащими движениями.
– Такое ты, брат, скажешь, хоть стой, хоть падай.
Он произносил слова, едва притрагиваясь, губами к буквам.
Большая душа, как большой костер, издалека видна.
Талант – это тот, кто проявился, когда следовало. Гений – это тот, кто проявился раньше, чем ожидали.
Хороший человек – это тот, вблизи которого мне легче дышится.
Дух, озаряющий такие глаза, требует для себя высокой и ясной цели.
Он знал одну температуру для воздуха и души – раскаленный зной.
Кипарис создал архитектуру минарета, финиковая пальма – колонну с капителью, вершины сосен – резьбу и стрельчатый свод готических соборов.
Перламутровый рисунок дальнего хребта.
Поэзия – ночная птица.
Птицы никогда не поют в море.
Стволы ясеней в мохнатом седом лишае. Он придает деревьям старческий вид.
Воздух напоен каким-то необыкновенным вкусом, вкусом неизвестного плода. На ветвях сосен лежали хлопья темно-зеленого и зелено-золотистого света.
Ветер-листодер.
– Поработать бы над собой часиков восемь.
– Отсутствующие всегда виноваты.
Любимый человек никогда не бывает отсутствующим.
Сидя возле рояля, она старательно изображает на своем лице то, что N разыгрывает на клавишах.
Дождь порозовел и заискрился от бокового солнечного света.
Настоящий русский вздернутый и смятый нос.
Рябина, загорелая и яркая, как цыганка.
Почему так живописны ветряные мельницы – понять трудно, но редко какая деталь бывает так удачна в пейзаже.
Поразительно, до какой степени хорошо в природе то, что вызвано ею.
Другие птицы дают воздуху движение, жаворонок дает ему голос.
Ее тело было так же бесхитростно откровенно, как и лицо.
В любом открытии больше воображения, чем соображения.
Прочесть книгу и понять ее, как нужно, – значит, стать на уровень автора.
В ее лице ничто не было создано для кокетства. Она улыбалась, когда ей того хотелось, и прожигала взглядом, когда была увлечена, и оттого лицо ее поражало искренностью, даже несколько пугающей.
Звуки впились в тишину, как москиты.
То, что я с удовольствием вспоминаю, то – мое и сегодня.
Виноградно-серный вкус шампанского.
Заалевшие вершины гор, уже увидевшие солнце.
Смольно-синий кипарис.
Кирпично-золотой загар ее ног.
Мутно-зеленый, как морская вода, диорит.
Что такое верблюд, как не живое неутомимое седло на четырех ногах.
Верблюд с головой змеи, с египетской мордой.
Мы шли, как бы по воздушному кипятку.
Земля Польши с ее мелкими полосками напоминает желто-зеленый, в беспорядке уложенный паркет.
Лицо старика было блестяще коричневым, как медовый пряник.
Его рябое лицо напоминало портфель из змеиной кожи.
Память, как всякую кладовую, надо регулярно очищать от ненужной завали.
Дома, рябые от пулеметных выбоин.
Железобетонные колонны напоминали обглоданные мышами свечи.
Канареечные круги подсолнухов, признаки первых гор на горизонте.
Безнадежно-счастливый вопль девичьей песни.
Как чудесно дробился, кипел ее (реки) блеск.
Девки, закрывая лица, выгибая спины, кидались в горячо-блестевшую воду.
Телеграфные столбы с белыми фарфоровыми чашечками в виде ландышей.
Мягко виляя юбкой.
Голые пятки, похожие на белую репу.
Оранжевый ветер хлестал из пустыни.
«Когда музыкальная душа любит красивое тело, то видит его, как музыку».
Глаза ее старались казаться как можно ярче и больше.
Поля горчицы сверкали среди пшеничных полос такой ослепительной желтизной, будто их одних, обходя все остальное, освещал невидимый луч солнца.
Ее лицо было не столько красиво, сколько нарядно.
Она была хороша той удивительной красотой, которая, как пламя, освещает женщину тогда, когда это нужно, и в той именно мере, в какой необходимо. Ее могло быть больше или меньше в зависимости от случая. Это живая, творческая красота.
Огненно-желтый лес подсолнухов.
Был я там, дорогой, в предсмертных пределах.
Несу трудный период жизни.
Склад дерева, железа и извести не образует дома. Сборище людей еще не составляет общества.
К славе ведет один путь – труд. Кто хочет попасть к ней другим путем, тот контрабандист.
Кто не дает больше, чем получил, тот – нуль.
В живописи все дело в последних ударах кисти. Опытный мастер приберегает вдохновение для последних часов работы.
Клубы едкого дыма, едва выскочив из паровозной трубы, на глазах превращались в очень красивые розовые, белые, сиреневые облака.
Штабеля шпал, пропитанных чем-то темно-смолистым, снегозадержатели и голые сады за ними были одного темно-коричневого земляного тона. В этот сумеречный час (26. XI.5 ч.) все казалось вылепленным из земли.
Луна, как тусклая белесая клякса, едва проглядывалась на отвлеченно-голубом, но, м[ожет] б[ыть], и отвлеченно-сиреневом, а скорее всего желто-оранжевом степном небе, таком же ровном, чистом, необыкновенном, какой ровной, чистой и необыкновенной была земля под этим небом (степь между Лозовой и Харьковом).
Стройное женское тело, изогнутое, как ятаган, мелькнув в воздухе, пронзило реку.
Высокие, стройные, нервно вздрагивающие тополя, напоминали бойцов, готовых броситься в схватку. Каждая ветвь их, каждый мускул их ветви трепетал и жил в богатырском теле.
Багрянец заката лег на головы мраморных статуй, и кажется, лица статуй побагровели от опьянения.
Гора, синяя и тучная, как облако, чреватое дождем.
Дом был как бы ископаемым скелетом жизни, продолжавшейся несколько столетий.
Как взбесившиеся звери, бежали по небу тучи. Громада неба то и дело рушилась на дома и сад, деревья трещали и выли. Они сгорбились, наклонились и, прижав ветви к стволам, трясли верхушками.
Всю ночь ветер стучался в дом, обходя его со всех углов.
– Где же у вас концы справедливости?
Его мозг напоминал развалины города. Одни улицы разрушены, и движение по ним невозможно, другие целы, но изолированы от соседних кварталов и представляют ловушку, а третьи стоят, точно ничего не произошло.
Пустынная площадь, убеленная луной, походила на песчаную отмель у моря.
Дубы в рыжих грязных лохмотьях.
«Есть дни, когда попадешь на какую-нибудь мысль, которая стелется прямо, как большая дорога, и другие дни, когда блуждаешь по проселкам».
– Тьма черна не потому, что она черного цвета, а потому, что в ней нет света.
Сад еще полугол, неодет, точно в легком просвечивающем белье, сквозь которое видны контуры его стволов и крон.
Горячо шумящие хлеба.
Сгнивший, серо-голубой от времени балкон.
За сутки сердце делает сто тысяч ударов, за год – сорок миллионов ударов, за пятьдесят лет – ты понимаешь, сколько?
В минуту сердце перекачивает семь литров крови, в час – четыреста литров, в сутки – десять тысяч литров.
– Считали, что каждый новый день раньше всего начинается в «Стране восходящего солнца», ан нет, – у нас. Каждые новые сутки и, следовательно, даже новый год начинается в СССР, у берегов Берингова пролива, часа, брат, на два раньше, чем в Японии.
Французские молодые крестьяне сообща разрабатывали один огород, чтобы на вырученные деньги послать делегата на конгресс. Показать, как он беден, как ему трудно с деньгами.
Жесткая сырость росы.
Мягкая морская мгла.
– Весь как будто сыт, бабушка, а глаза голодные.
Тени, как черные птицы, прыгали по усыпанным ярко-желтым песком дорожкам сада.
Мое единственное профессиональное оружие – любопытство.
Личное никогда не остается только личным, а всегда переходит в общественное. Даже ненависть не остается личной, даже любовь.
Воздух был так звонок, так певуч, что его можно было слушать, как звук.
Понатуристей.
Смутно зарозовело на востоке.
Открой окно. Впусти утро – свежесть, соловьиный вскрик, запах сирени, бормотанье сонного пса, дымок соседской печи и отдаленный, почти не угадываемый слухом гудок на станции в десяти километрах – зов первого рабочего поезда.
Хороши чужие города с их шумной, но для меня покойной, как на экране, куда не вскочишь, жизнью.
Все торопится, суетится, а ты один спокоен, тебя ничто не тревожит, ты в потоке, но не принадлежишь ему, ты сам по себе, как пловец: хочешь – отдашься течению, хочешь – выгребешь против него. Тебе все равно, ты не вода этих мест.
Можно ли пересказать песню? Нет.
Песня то, что не пересказывается, а только поется.
Ее и смысл-то в том, что она не может быть не чем иным, кроме самой себя.