Текст книги "Отечественная война 1812 года. Школьная хрестоматия (СИ)"
Автор книги: Петр Кошель
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 8 (всего у книги 31 страниц)
– Я не от слабости, а от стыда, ваше благородие... Прикажите, чтоб лекарь меня не обижал. – Да чем же он, – спрашивает офицер, – тебя обижает?
– А зачем он спину мне щупает, я русский, я грудью шел вперед.
***
Князь Нарышкин, присутствовавший на Венском конгрессе 1814 года, спросил у Талейрана (Талейран приходился Нарышкину дальним родственником через немецкую графиню):
– Дядюшка! Скажите, чего собственно Наполеон искал в России?
Талейран, хладнокровно продолжая играть в карты, ответил:
– Страсть к путешествиям, мой друг, страсть к путешествиям.
В начале войны П. И. Энгельгартд, подполковник в отставке, жил в своем поместье в Смоленской губернии. Когда враг занял Смоленск, он возглавил крестьянский партизанский отряд. Позднее попал в плен. Французы пытались склонить его к измене, но безуспешно. Оккуупанты приговорили Энгельгардта к расстрелу.
***
В то время, когда происходила самая жаркая битва в Смоленске, который переходил на глазах наших несколько раз из рук в руки, и когда город весь был объят пламенем, — я увидел Барклая, подъехавшего к батарее Нилуса и с необыкновенным хладнокровием смотревшего на двигавшиеся неприятельские колонны в обходе Раевского и отдававшего свои приказания...
Но какая злость и негодование были у каждого на него в эту минуту за наши постоянные отступления, за смоленский пожар, за разорение наших родных, за то, что он не русский! Все, накипевшее у нас, выражалось в глазах наших, а он по-прежнему бесстрастно, громко, отчетливо отдавал приказания, не обращая ни малейшего внимания на нас. Тут вдруг увидели, что на мостах переходят войска наши на эту сторону Днепра, за ними толпою тащатся на повозках и пешими бедные смоленские обыватели; резерв наш передвинулся за 5 верст на дорогу, идущую в Поречье, и две батарейные роты наши заняли возвышение, в перерез большой дороги, а позади расположились гвардейские и кавалерийские полки. Толпы несчастных смолян, рассыпавшихся по полю без крова, приюта, понемногу собирались сзади, около нас, чтобы продолжать далее свое тяжелое странствование. Крики детей, рыдания раздирали нашу душу, и у многих из нас просилась невольно слеза и вырвалось не одно проклятие тому, кого мы все считали главным виновником этого бедствия. Здесь я сам слышал, своими ушами, как великий князь Константин Павлович, подъехав к нашей батарее, около которой столпилось много смолян, утешал их сими словами: «Что делать, друзья! Мы не виноваты. Не допустили нас выручать вас. Не русская кровь течет в том, кто нами командует. А мы, — и больно, — но должны слушать его! У меня не менее вашего сердце надрывается!»
Когда такие слова вырвались из груди брата царева, что должны были чувствовать и что могли говорить низшего слоя люди?
Ропот был гласный, но дух Барклая нимало не колебался, и он все хранил одинаковое хладнокровие; только из Дорогобужа он отправил великого князя с депешами к государю, удостоверив его, что этого поручения, по важности, он никому другому доверить не может. Великий князь, как говорят, рвал на себе волосы и сравнивал свое отправление с должностью фельдъегеря. В этом случае Барклая обвинять нельзя. Трудно повелевать над старшими себя и отвечать за них же.
И. Жиркевич
П. И. Багратион – А. А. Аракчееву
М. Г., граф Алексей Андреевич! Истинно и по совести вам скажу, что я никакой претензии не имею, но со мною поступают так неоткровенно и так неприятно, что описать всего невозможно. Воля Государя моего: я никак вместе с министром (Баркалем де Толли) не могу. Ради Бога пошлите меня куда угодно, хотя полком командовать — в Молдавию или на Кавказ, а здесь быть не могу, и вся главная квартира немцами наполнена, так что русскому жить невозможно. И толку никакого нет. Воля ваша. Или увольте меня хоть отдохнуть на месяц: ей Богу, с ума свели меня от ежеминутных перемен. Я же никакой в себе не нахожу. Армия называется только, но около 40 тыс., и то растягивают как нитку и таскают назад и в бок. Армию мою разделить на два корпуса, дать Раевскому и Горчакову, а меня уволить. Я думал, истинно служу Государю и отечеству, а на поверку выходит, что я служу Барклаю: признаюсь — не хочу. С истинным...
29-го июля.
Кн. Багратион
Ф. В. Ростопчин – императору Александру I
Москва, 6 августа 1812 года
Государь! Ваше доверие, занимаемое мною место и моя верность, дают мне право говорить вам правду, которая, может быть, встречает препятствие, чтобы доходить до вас. Армия и Москва доведены до отчаяния слабостью и бездействием военного министра, которым управляет Вольцоген. В главной квартире спят до 10 часов утра; Багратион почтительно держит себя в стороне, с виду повинуется и по-видимому ждет какого-нибудь плохого дела, чтобы предъявить себя командующим обеими армиями. По возбудившей подозрение записке, найденной в бумагах Себастиани, выслали четырех флигель-адъютантов Вашего Величества. Влодек здесь ждет вас; Любомирский — в Петербурге, Браницкий и Потоцкий — в Гжатске. Они не могут быть все четверо изменниками; зачем же наказаны они столь позорным образом? Отчего же не Вольцоген или кто другой сообщал вести неприятелям? Москва желает, чтобы командовал Кутузов и двинул ваши войска; иначе, Государь, не будет единства в действиях, тогда как Наполеон сосредотачивает все в своей голове. Он сам должен быть в большом затруднении; но Барклай и Багратион могут ли проникнуть в его намерения?..
Решитесь, Государь, предупредить великие бедствия. Повелите мне сказать этим людям, чтобы они ехали к себе в деревни до нового приказа. Обязуюсь направить их злобу на меня одного: пусть эта ссылка будет самовластьем с моей стороны. Вы воспрепятствуете им работать на вашу погибель, а публика с удовольствием услышит о справедливой мере, принятой против людей, заслуживших должное презрение.
Я в отчаянии, что должен вам послать это донесение; но его требует от меня моя честь и присяга.
Ф. В. Ростопчин – П. И. Багратиону
6 августа 1812 г. Из матушки каменной Москвы
Ну-ка, мой отец-генерал, по образу и подобию Суворова! Поговорим с глазу на глаз, а поговорить есть о чем! Что сделано, тому так и быть! Да не шалите вы впредь и не выкиньте такой штуки, как в старину князь Трубецкой и Пожарской: один смотрел, как другого били. Подумайте, что здесь дело не в том: бить неприятеля, писать реляции и привешивать кресты! Вам слава бессмертная! Спасение отечества, избавление Европы, гибель злодея рода человеческого. Благодарен зело за письмецо. В Москве говорят: «Дай лишь волю, и Багратион пужнет». Мне кажется, что он вас займет, да и проберется в Полоцк, на Псков пить невскую воду. Милорадович с 31000 славного войска стоит от Калуги к Можайску; у меня здесь до 10000 из рекрут формируется. Силы московской, в семи смежных губерниях – до 120000. И тут прелихая есть конница. У обезьяны Лобанова 26000 свежей пехоты, деньги есть на нужду, и хлеба будет досыта. Неужели и после этого и со всем этим Москву осквернит француз!.. Ваше дело ее сберечь! А наше — держать в чистоте. У меня здесь так смирно, что я и сам дивлюсь. Счастие, что любят и слушаются. Пришаливают французы; сперва я просил, чтобы жили смирно, потом грозил, потом посылал за город гулять в Пермь и в Оренбург. Не унимаются! Ну, а потом — драть! Заговорил мой повар Турне о вольности и что затем идет Наполеон. Люди мои тотчас донесли, на другой день Турне на конной отдули плетьми и в Тобольск. Опять заговорил М-г Мо uton : этого люди в том доме, где он жил, сперва побили, а там привели на съезжую; этого отдуют кнутом. Впрочем, злоба к Бонапарту так велика, что и хитрость его не действует; и эта пружина лопнула, а он наверное шел на бунт... Я, право, в ус не дуо, мне все кажется, что это дурной сон; а страшен сон, но милостив Бог.
За сим обнимаю,
И точно пребываю,
Без слов и без лести,
А просто по чести:
Вам преданный
Граф Ф. Ростопчин
П. И. Багратион – А. А. Аракчееву
М. Г. Граф Алексей Андреевич! Я думаю, что министр уже рапортовал об оставлении неприятелю Смоленска. Больно, грустно, и вся армия в отчаянии. Это самое важное место понапрасну бросили. Я с моей стороны просил лично его убедительнейшим образом, наконец, и писал, но ничто его не согласило. Я клянусь вам моею честью, что Наполеон был в таком мешке, как никогда, и он бы мог потерять половину армии, но не взять Смоленска. Войска наши так дрались и так дерутся, как никогда. Я удержал с 15 тыс. более 35 часов и бил их, но он но хотел остаться и 14 часов. Это стыдно, и пятно армии нашей, а ему самому, мне кажется, и жить на свете не должно. Ежели он доносит, что потеря велика — неправда; может быть около 4000, не более, но и того нет. Хотя бы и десять, как быть — война; но зато неприятель потерял бездну. Наполеон, как ни старался, и как жестоко ни форсировал и даже давал и обещал большие суммы награждения начальникам только ворваться, но везде опрокинуты были. Артиллерия наша, кавалерия моя истинно так действовали, что неприятель стал в пень. Что стоило еще оставаться 2 дня, по крайней мере; они бы сами ушли: ибо не имели воды напоить людей и лошадей. Он дал слово мне, что не отступит, но вдруг прислал диспозицию, что он в ночь уходит. Таким образом воевать не можно, и мы можем неприятеля привести скоро в Москву. В таком случае не надо медлить Государю: где что есть нового войска, тотчас собрать в Москву, как из Калуги, Тулы, Орла, Нижнего, Твери, где они только есть, и быть московским в готовности. Я уверен, что Наполеон не пойдет в Москву скоро: ибо он устал, кавалерия его тоже, и продовольствие его нехорошо. Но на сие и смотреть не должно, а надо спешить непременно готовить людей, по крайней мере, сто тысяч, с тем, что если он приблизится к столице, всем народом на него навалиться, или разбить, или у стен Отечества лечь. Вот как я сужу: иначе нет способу. Слух носится, что вы думаете о мире, чтобы помириться. Боже сохрани; после всех пожертвований и после таких сумасбродных отступлений — мириться. Вы поставите всю Россию против себя, и всякий из нас на стыд поставит носить мундир. Ежели уж так пошло — надо драться, пока Россия может; и пока люди на ногах: ибо война теперь не обыкновенная, а национальная; и надо поддержать честь свою и все слова манифеста и приказов данных; надо командовать одному, а не двум. Ваш министр, может, хороший по министерству, но генерал не то что плохой, но дрянной — и ему отдали судьбу всего нашего отечества... Я, право, с ума схожу от досады, и простите меня, что дерзко пишу. Видно, тот не любит Государя и желает гибели нам всем, кто советует заключить мир и командовать армией министру. Итак, я пишу вам правду. Готовьтесь ополчением: ибо министр самым мастерским образом ведет в столицу за собой гостя. Большое подозрение подает всей армии флигель-адъютант Вольцоген: он, говорят, более Наполеона, нежели наш, и он все советует министру. Министр на меня жаловаться не может: я не токмо учтив против его, но повинуюсь как капрал, хотя и старее его Это больно. Любя моего благодетеля и Государя, повинуюсь. Только жаль Государя, что вверяет таким славную армию. Вообразите, что нашей ретирадой мы потеряли людей от усталости и в гошпиталях более 15 тыс., а ежели бы наступали, того бы не было.
Скажите ради Бога, что наша Россия, мать наша, скажет, что так страшимся, и за что такое доброе и усердное отчество отдавать сволочам, и вселять в каждого подданного ненависть, что министр нерешителен, трус, бестолков, медлителен и все имеет худые качества. Вся армия плачет совершенно, и ругают его насмерть. Бедный Пален от грусти в горести умирает, Кноринг умер кирасирский вчерась. Ей Богу беда, и все от досады и грусти с ума сходят. Спешите присылать нам больше людей на укомплектование; милицию лучше раздать нам в полки; их перемешаем и гораздо лучше, а ежели одних пустить — плохо будет. Давайте и конных — нужна кавалерия. Вот мое чистосердечие. Завтра я буду с армией в Дорогобуже и там остановлюсь. И первая армия за мною тащится. Не смел остаться с 90 тыс. у Смоленска. Ох, грустно, больно: никогда мы так обижены и огорчены не были, как теперь. Вся надежда на Бога. Лучше пойду солдатом в суме воевать, нежели быть главнокомандующим и с Барклаем. Вот, вашему сиятельству всю правду описал, яко старому министру, а ныне дежурному генералу и всегдашнему доброму приятелю. Прочтите и в камин бросьте.
Почти то же самое Багратион писал 14 августа Ростопчину, сделав к своему письму следующую характерную приписку:
Р. 5. От Государя ни слова не имеем; нас совсем бросил. Барклай говорит, что Государь ему запретил давать решительные сражения и все убегает. По-моему, видно, Государю угодно, чтобы вся Россия была занята неприятелем. Я же думаю, что русский и природный царь должен наступательный быть, а не оборонительный — мне так кажется. Простите, что худо писано и во многих местах замарано, спешил, и мочи нет от усталости.
ПОЛКОВОДЕЦ
(Барклай де Толли)
У русского царя в чертогах есть палата:
Она не золотом, не бархатом богата,
Не в ней алмаз венца хранится под стеклом;
Но сверху до низу, во всю длину, кругом,
Своею кистию свободной и широкой
Ее разрисовал художник быстроокий.
Тут нет ни сельских нимф, ни девственных мадонн,
Ни фавнов с чашами, ни полногрудых жен,
Ни плясок, ни охот; а все плащи, да шпаги,
Да лица, полные воинственной отваги.
Толпою тесною художник поместил
Сюда начальников народных наших сил,
Покрытых славою чудесного похода
И вечной памятью двенадцатого года.
Нередко медленно меж ними я брожу,
И на знакомые их образы гляжу.
И, мнится, слышу их воинственные клики.
Из них уж многих нет, другие, коих лики
Еще так молоды на ярком полотне,
Уже состарились и пикнут в тишине
Главою лавровой. Но в сей толпе суровой
Один меня влечет всех больше. С думой новой
Всегда остановлюсь пред ним и не свожу
С него моих очей. Чем долее гляжу,
Тем более томим я грустию тяжелой.
Он писан во весь рост. Чело, как череп голый,
Высоко лоснится, и, мнится, залегла.
Там грусть великая. Кругом — густая мгла;
За ним — военный стан. Спокойный и угрюмый,
Он, кажется, глядит с презрительною думой.
Свою ли точно мысль художник обнажил,
Когда он таковым его изобразил,
Или невольное то было вдохновенье –
Но Доу дал ему такое выраженье.
О, вождь несчастливый! Суров был жребий твой:
Все в жертву ты принес земле тебе чужой.
Непроницаемый для взгляда черни дикой,
В молчаньи шел один ты с мыслию великой;
И в имени твоем звук чуждый не взлюбя;
Своими криками преследуя тебя,
Народ, таинственно спасаемый тобою,
Ругался над твоей священной сединою;
И тот, чей острый ум тебя и постигал,
В угоду им тебя лукаво порицал.
И долго укреплен могущим убежденьем,
Ты был неколебим пред общим заблужденьем:
И на полпути был должен, наконец,
Безмолвно уступить и лавровый венец,
И власть, и замысел, обдуманный глубоко,
И в полковых рядах сокрыться одиноко.
Там, устарелый вождь, как ратник молодой,
Свинца веселый свист заслышавши впервой,
Бросался ты в огонь, ища желанной смерти, –
Вотще! — О, люди! жалкий род, достойный слез и смеха!
Жрецы минутного, поклонники успеха!
Как часто мимо вас проходит человек,
Над кем ругается слепой и буйный век,
Но чей высокий лик в грядущем поколенье
Поэта приведет в восторг и умиленье!
А. С. Пушкин
Заметка А. С. Пушкина по поводу стихотворения «Полководец»
Одно стихотворение, напечатанное в моем журнале, навлекло на меня обвинение, в котором долгом полагаю оправдаться. Это стихотворение заключает в себе несколько грустных размышлений о заслуженном полководце, который в великий 1812 год прошел первую половину поприща и взял на свою долю все невзгоды отступления, всю ответственность за неизбежные уроны, предоставя своему бессмертному преемнику славу отпора, побед и полного торжества. Я не мог подумать, чтобы тут можно было увидеть намерение оскорбить чувство народной гордости и старание унизить священную память Кутузова; однако ж, меня в том обвинили...
Неужели должны мы быть неблагодарны к заслугам Барклая де Толли потому, что Кутузов велик? Ужели, после 25-летнего безмолвия, поэзии не дозволено произнести его имя с участием и умилением? Вы упрекаете стихотворца в несправедливости его жалоб; вы говорите, что заслуги Барклая были признаны, оценены, награждены. Так, но кем и когда?.. Конечно, не народом, и не в 1812 году. Минута, когда Барклай принужден был уступить начальство над войсками, была радостна для России, но, тем не менее, тяжела для его стоического сердца. Его отступление, которое ныне является ясным и необходимым действием, казалось вовсе не таковым: не только роптал народ, ожесточенный и негодующий, но даже опытные воины горько упрекали его и почти в глаза называли изменником. Барклай, не внушающий доверия войску, ему подвластному, окруженный враждой, язвимый злоречием, но убежденный в самом себе, молча идущий к сокровенной цели и уступающий власть, не успев оправдать себя перед глазами России, останется навсегда в истории высокопоэтическим лицом.
Слава Кутузова не имеет нужды в похвале чьей бы то ни было, а мнение стихотворца не может ни возвысить, ни унизить того, кто низложил Наполеона и вознес Россию на ту ступень, на которой она явилась в 1813 году. Но не могу не огорчиться, когда в смиренной хвале моей вождю, забытому Жуковским, соотечественники мои могли подозревать низкую и преступную сатиру на того, кто некогда внушил мне следующие стихи, конечно, недостойные великой тени, но искренние и излиянные из души: «Перед гробницею святой».
***
Захват Смоленска означал громадный успех Наполеона, поскольку других таких укрепленных пунктов на пути к Москве уже не было.
ОСТЕРМАН-ТОЛСТОЙ Александр Иванович (1770—1857) – русский военный деятель, генерал-адъютант, генерал от инфантерии (1817), граф. Сын генерал-поручика И. М. Толстого и правнук графа А. И. Остермана. Участвовал в русско-турецкой войне 1787—1791. Командовал дивизией в войне с Францией 1805—1807. Во время Отечественной войны 1812 командовал пехотным корпусом, под Островной успешно сдерживал наступление противника. Активно участвовал в Бородинском сражении, сменив корпус Раевского в центре позиции. На военном совете в Филях высказывался за оставление Москвы. Участвовал в контрнаступлении, а затем в кампаниях 1813—1814, отличился под Бауценом и особенно под Кульмом, отразив наступление французского корпуса. В этом сражении потерял руку. С 1816 командовал Гренадерским корпусом, с 1817 – в отставке.
Из московских настроений
Двенадцатого августа москвичи с ужасом узнали об оставлении русскими армиями Смоленска. Путь французов к Москве становился облегченным. Толковали о возникшей с начала похода неурядице в русском войске, о раздоре между главными русскими вождями, Багратионом и Барклаем де Толли. Этому раздору молва приписывала и постоянное отступление русских войск перед натиском наполеоновских полчищ. Светские остряки распевали сатирические куплеты, сложенные на этот счет поклонниками недавних кумиров, которых теперь все проклинали.
Осторожного и медлительного Барклая де Толли, своими отступлениями завлекшего Наполеона в глубь раздраженной страны, считали изменником. Некочорые презрительно переиначивали его имя: «Болтай да и только».
В имени соперника Барклая, Багратиона, искали видеть настоящего вождя и спасителя родины: «Бог-рати-он». Но последовало назначение главнокомандующим всех армий опытного старца, недавнего победителя турок, князя Кутузова. Эта мера вызвала общее одобрение. Знающие, впрочем, утверждали, что Государь, не любивший Кутузова, сказал по этому поводу: «Общество желало его назначения, я его назначил; что до меня, я в этом умываю руки».
Когда имя Наполеона стали, по Апокалипсису, объяснять именем Аполлиона, кто-то подыскал в том же Апокалипсисе, будто антихристу предрекалось погибнуть от руки Михаила. Кутузов был также Михаил. Все ждали скорого и полного разгрома Бонапарта.
Москва в это время, встречая раненых, привозимых из Смоленска, более и более пустела. Барыни, для которых, по выражению Ростопчина, «отечеством был Кузнецкий Мост, а царством небесным — Париж», в патриотическом увлечении спрашивали военных: «скоро ли генеральное сражение?» — и путая хронологию и события, восклицали: «Выгнали же когда-то поляков Минин, Пожарский и Дмитрий Донской». — «Сто лет вражья сила не была на русской земле, и вдруг!» – негодовали коренные москвичи-старики. «И какая неожиданность: в половине июня еще редко кто и подозревал войну, а в начале июля уже и вторжение». Часть светской публики, впрочем, еще продолжала ездить в балет и французский театр. Другие усердно посещали церкви и монастыри. Певца Тарквинио и недавних дамских идолов — скрипача Роде и красааца-пианиста Мартини стали понемногу забывать, среди толков об убитых и раненых, в заботах об изготовлении бинтов и корпии, а главное — о мерах к оставлению Москвы. Величием Наполеона уже не восторгались. Декламировали стихи французских роялистов: «О, государь, ты ищешь правосудия!» и русские патриотические ямбы: «О, дерзкий Коленкур, раб корсиканца злого!» ...Государя Александра Павловича, после его решимости не оставлять оружия и не подписывать мира, пока хоть единый французский солдат будет на русской земле, перестали считать только идеалистом и добряком. «Увидите, — радостно говорил о нем Ростопчин, как все знали, бывший в личной, непосредственной переписке с государем: — среди этой бестолочи и общего упадка страны идеальная повязка спадет с его добрых глаз. Он начал Лагарпом, а, помните, кончит Аракчеевым; подберет вожжи распущенной родной таратайки»... Переписывалась чья-то сатира на порабощенную Европу, где говорилось:
А там на карточных престолах
Сидят картонные цари!..
Г. Данилевский
ПОСЛЕ ВЗЯТИЯ СМОЛЕНСКА
Ф. В. Ростопчин – П. И. Багратиону
Я не могу себе представить, чтобы неприятель мог придти в Москву. Когда бы случилось, чтобы вы отступили к Вязьме, тогда я примусь за отправление всех государственных вещей и дам на волю каждого убираться, а народ здешний, по верности к государю и любви к отечеству, решительно умрет у стен московских, а если Бог ему не поможет в его благом предприятии, то, следуя русскому правилу: не доставайся злодею, — обратят город в пепел, и Наполеон получит вместо добычи место, где была столица. О сем не дурно и ему дать знать, чтобы он не считал на миллионы и магазейны хлеба, ибо он найдет уголь и золу. Обнимаю вас дружески и по-русски от души, остаюсь хладнокровно, но с сокрушением от происшествий. Вам преданный граф Ростопчин.
КИВЕР (польск. kiwior) – высокий головной убор с круглым дном, козырьком, подбородочным ремнем и различными украшениями, существовавший в русской и иностранных армиях в 19 – нач. 20 вв.
В Москве
С той минуты, как взятие Смоленска сделалось известным в Москве, многие лица решились уехать оттуда; другие же удовольствовались тем, что держали наготове своих лошадей и экипажи. Благодаря заблаговременно принятым мерам и точному исполнению отданных мною приказаний, я не взял ни одной лошади у частных людей и не говорил, кому бы то ни было, что надо уезжать; но я напустил не мало страху, давая понять, что опасно оставаться еще долее, и указывая на возможность такого стечения обстоятельств и событий, которое заставит меня реквизировать для армии всех лошадей, находящихся в Москве. Иностранцу покажется невероятным, что 9 уездов Московской губернии, которых неприятель не занимал, доставили с 15-го но 30-е августа 52 тыс. лошадей, с таким же количеством подвод, из которых, конечно, и половина не возвратилась их владельцам. Когда зажиточное население стало выезжать через заставы: ярославскую, владимирскую, рязанскую и тульскую, то беспокойство и волнение взбудоражили все головы и наполнили их химерами. На этот раз волнение было гораздо посильнее, чем в 1807 г., когда беспокойство жителей выражалось подобным же образом. Город наполнился слухами о чудесных явлениях и о голосах, слышанных на кладбище, а также пророчествами, которые пускали в ход, сопоставляя некоторые выражения или некоторые слова из священного писания. Отыскали в Апокалипсисе пророчество о падении Наполеона и о том, что северная страна, которую страна южная придет покорять, будет избавлена избранником Божиим, имя коему Михаил. На утешение верующим, и Барклай, и Кутузов, и Милорадович были Михаилы. По этому поводу происходили и споры, так как народ, за несостоятельностью Кутузова, желал видеть избавителя в великом князе Михаиле. Каждый день в часы моего приема являлось несколько человек с библиями под мышкою; они с таинственным видом объясняли мне разные тексты, подносили мне молитвы собственного сочинения, просили об учреждении крестных ходов, и архиерей совершил один такой ход, — что занимало народ в течение целых суток. Подозрения относительно иностранцев внезапно обратились в ненависть к ним, и уже двукратно составлялся план истребления их; но для осуществления этого плана ничего не было сделано, потому что иностранцы проживали по разным частям города, а те, которые злобствовали на них, сдерживались полицией, бывшею днем и ночью на ногах, а следовательно и готовою рассеять малейшие сборища. Иностранцы, особенно французы: коммерсанты, артисты и другие лица, проживавшие в Москве, держали себя очень осторожно, так как я, с самого начала войны, дал им предупреждение, через посредство их священников, которым я, по этому предмету, разослал циркуляр. Но русский народ всегда глядел на них косо, вследствие преимуществ, доставляемых им званием иностранца, и обвинял их в том, что они отнимают у него барыши от торговли и работы. Однажды утром гражданский губернатор Обресков пришел ко мне с заявлением, что имеет сообщить об открытии чрезвычайной важности, п при этом привел ко мне своего русского портного, человека отличного поведения, очень зажиточного и уж довольно старого. Человек этот, после нескольких вопросов г. Обрескова, пораженного, при свидании с ним, его расстроенным лицом, признался, что потерял сон и аппетит, — что многие из рабочих так же больны, как и он, и что они хотят французской крови. Обресков притворился одобряющим такое средство и заставил помянутого человека так разболтаться, что тот открыл ему, что имеет уже наготове 300 человек портных, и что надеется на другой день завербовать еще несколько сотен добровольцев, чтобы ночью перебить всех французов, проживавших на Кузнецком мосту (улица, где находятся иностранные магазины). Этот портной и передо мною повторил то же признание и те же подробности. Тогда я арестовал его, приставил к нему полицейского офицера, который не должен был выпускать его на улицу, и объявил портному, что он будет в ответе за всякое нарушение безопасности иностранцев; затем я послал фельдшера, который пустил ему кровь, — и он успокоился. Люди, завербованные этим портным, видя своего предводителя в заключении, уже не думали предпринимать этой ночной экспедиции, которая кончилась бы страшною резней и мятежом. Получив подобное доказательство тому, до какой степени народ был взволнован, я — для того, чтобы успокоить его и усыпить его ярость — приказал полиции представить мне список тех 40 человек иностранцев, которые были замечены по своим (неуместным) речам и дурному поведению. Я приказал арестовать их, и они среди белого дня были посажены на барку, отвезшую их в Нижний Новгород, под надзор полиции. По Москве я объявил, что то были иностранцы подозрительного свойства, которые удаляются (мною) согласно просьбе их соотечественников — людей честных. Мера эта, вынужденная обстоятельствами, спасла жизнь помянутым 40 пловцам; потому что, вероятно, они ушли бы вслед за армией Наполеона и погибли бы во время ее отступления.
Два купца, беседовавшие ночью у открытого окна нижнего этажа, услышали на улице спор между собою (каких-то) двух людей. Один из спорящих заявлял, что пора поджечь некоторые московские кварталы, ударить в набат и начать грабеж. Другой возражал, что надо обождать известий о сражении, которое должно произойти, и что к тому же теперь полная луна. Купцы, услыхав такие речи, выскочили из окна, бросились за заговорщиками и успели схватить одного из них. Его привели ко мне в полночь; то был мелкий московский мещанин, торговавший по деревням в разнос. Сначала он заперся во всем и даже жаловался на произведенное над ним насилие. Тогда я ввел его в мой кабинет и там без свидетелей, отсчитав 500 руб. ассигнациями, положил их на стол. Потом поклялся я этому человеку перед образом, что ничего дурного ему не сделаю, кроме разве высылки из города, и что он получит эти 500 руб., если откроет мне заговор и откроет соучастников. Арестованный держал меня в недоумении битых два часа. Он хотел сознаться, но не доверял мне, постоянно повторяя: «Хорошо, я-то скажу, да вы мне денег этих не дадите, и я тогда пропал». Наконец, я объявил ему, что если он не хочет быть спасенным и получить обещанную сумму, то я предам его в руки полиции, и что через четыре часа его подвергнут пытке. Он сдался и объявил, что их всех с дюжину человек (всех мерзавцев); что они намеревались сделать поджог, ударить в набат и во время общего переполоха и суматохи, пойти грабить самые богатые магазины. Товарищ, говоривший с ним на улице, был вольноотпущенный дворовый человек. Напали и на его следы, и успели его поймать на некотором расстоянии от города; но он успел предупредить других своих товарищей, которые и убежали. Успели захватить лишь троих. Они были посажены в острог, а затем усланы вместе с (другими) преступниками. Что касается того человека, который открыл заговор, то он получил 500 руб. и уехал в Оренбург, где, однако, был оставлен под наблюдением. Так как в замыслах о поджоге играл роль и набат, то надо было лишить злонамеренных людей такого средства распространять тревогу. Ранним утром отправился я к архиерею для совещания о принятии необходимых мер. Он послал строгое приказание священникам: хранить ключи от колоколен у себя и снять веревки, протянутые к их домам от колокольни, чтобы звонить к утрене и вечерне; но так как двери у многих колоколен были в плохом состоянии, то я и поручил это дело всем моим квартальным надзирателям, и в течение дня 93 такие двери были исправлены и снабжены запорами. Я был доволен, а город остался спокоен, потому что не знал о заговоре поджигателей и не понимал причин моей заботливости о дверях и запорах московских колоколен.