Текст книги "Каждое мгновение!"
Автор книги: Павел Халов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 30 страниц)
Но теперь Степанову сделалось легче, и скорее вроде бы пошел он на поправку: впереди была не то что цель, а стояла конкретная задача. Степанов никогда не был стратегом, да и тактиком он был постольку, поскольку знал и любил свою технику. Все свои тактические решения: на локальный прорыв, на оборону, на встречный танковый бой – страшнее чего он в жизни не переживал – он принимал из своего почти сверхъестественного ощущения машин. Машин своих и машин противника. Он словно бы чуял, что вот здесь, вот сейчас они должны свернуть и ударить во фланг; или понимал как-то странно, по звуку танковых моторов, по тому, как поддают газу двигателям механики немецких «панцеров», на каких передачах они прут на него в атаку. А вне этой техники, в сфере сугубо военно-технической жизни он себя специалистом не считал. Так и относился к самому себе, когда командовал батальоном, словно был завгаром или начальником автоколонны.
Его назначили бригадиром третьей бригады. Двумя другими командовали женщины. Одна старая и рыхлая, известная в тридцатых годах трактористка, вторая – молоденькая, здешняя, работящая, прикладистая на язык.
Каких только машин не было в этих трех бригадах: сорок тракторов, а двух одинаковых среди них не имелось. Даже односистемные, одного года выпуска – довоенные еще – и те за годы совершенно невозможной работы оснастились деталями и агрегатами всемирного происхождения. Здесь были универсалы – «натики», похожие на жуков-плавунцов, с тою лишь разницей, что плавунцы стригали по воде с невероятной для их невесомых игольчатых тел скоростью, а эти едва передвигались, словно от длительного недоедания. Были внушительные снаружи, но слабенькие, страдающие внесенной еще в чертежах одышкой, шарокальные, на сырой нефти работающие двухцилиндровые «коломенец» и «путиловец», были дремучие американские «фордзоны», были горевшие когда-то на войне и восстановленные «комсомольцы», был единственный и бездействующий, словно гора черного металла, «ЧТЗ».
В общем, у Степанова в бригаде оказалось двенадцать машин, из которых самостоятельно двигаться могли только три. Приближалась посевная. А восстанавливать машины было не из чего. В магнето ни одного контакта подлинного – все из гривенников переделанные, ни куска баббита, чтобы залить коренные, не было поршневых колец, чтобы в цилиндрах, наконец, появилась хоть небольшая сила, и не было втулок и бронзы, чтобы выточить их, – пять сверл на всю МТС, один токарный станок, грохотавший во время работы, как товарный порожняк на мосту. Даже перечислить было невозможно, чего не хватало. И все это мертвое железо стояло под открытым небом, заметенное снегом и землей. Но Степанов почему-то верил, что железо это пойдет, оживет, согреется. Война приучила. «Война», – как-то медленно подумал он. А потом снова это слово пришло ему на память, и он не мог от него отделаться. И вдруг понял, почему он думает о войне. Здесь, перед Волгой, в сорок втором и зимой сорок третьего сошлись танковые армии противника…
И поехал Степанов в свою первую штатскую командировку – нацепил на грудь все награды, взял бумагу, скорее похожую на воззвание, чем на командировочное удостоверение, запряг ту самую лошадку, на которой к нему в госпиталь приезжал директор, в легкие саночки. Выдали ему из неприкосновенного запаса мешок овса, шесть буханок мороженого хлеба, драный полушубок, малахай на голову. Он бросил сена в сани – и лежать на нем удобно, и лошади харч – привалился боком, подогнув под себя ноги в кирзовых сапогах – валенок не было, – и поехал.
В тех селах, куда война не докатилась, он не задерживался, только ночевал однажды, а то все в дороге. Он ехал, и в голове его, не торопясь, проходили мысли, сменяя одна другую, о жизни вообще, и о прошлом, и о том, что надо ему было сделать в этой поездке…
Скоро должны были начаться места, где велись танковые бои. Не могло же исчезнуть все. Где-то базировались мастерские по ремонту артиллерийских тягачей и танков, где-то были пункты сбора трофейной разбитой техники – на станциях и разъездах, у переправ, где-то в балках, в березовых рощах, а то и в степи должны были остаться еще танки. О немецких он не думал, потому как двигатели их карбюраторные работали на бензине, да не просто на бензине, а на бензине авиационном. Такой движок – попадись он хоть самый наиновейший – не по зубам, сожрет всю МТС с потрохами. Он думал о тех отечественных дизелях, которые были ему знакомы. И чем ближе он подбирался к тем местам, где, по его предположениям, уже должны были помнить о танковых соединениях и о танковых боях, тем все чаще останавливался, заходил в хаты. Не говорил до конца никому, решил, что, когда поедет назад – с удачей или без удачи, – расскажет, пусть и люди попользуются, пусть попытаются сами, но пока не говорил, чтобы не опередили.
Только один догадался – председатель колхоза, последнего на его пути. Старик уже, а может и не старик, но побитый жизнью худющий человек. Степанов у него отогревался, нарочно полушубочек распахнул, чтобы ордена были видны и чтоб подозрений у старика не возникло. Хозяин глянул на Степанова, тряхнул лысой головой, ушел из горницы, а вернулся – нафталином запахло. На нем поверх солдатской гимнастерки был надет пиджак старомодный, с подватиненными плечами – молодецкий такой, а на пиджаке – орден Красного Знамени, еще без ленточки, с гражданской войны орден, и четыре Георгиевских креста – полный бант. А еще старик принес бутылку коричневого самогона и два огурца. Степанов удивился: не в спальне ли держит старичина бочку с огурцами! А они просто в чашке на подоконнике стояли – так в чашке и принес. И Степанов скинул полушубок и бумагу свою уже сам думал показать. Но старик опередил его – только спросил, из какой МТС гость его, и когда Степанов ответил, старик сказал:
– Ты мне, старому солдату, не темни. Я знаю, что ты тут шастаешь: технику разбитую, которую починить можно, ищешь. Без меня не найдешь, а найдешь – взять не сможешь. Что ты один-то сделаешь с кобыленкой своей, майорская твоя голова? Давай таким макаром: я те людей дам и сам пойду, я здешние места во как знаю – война вот тут остановилась, на землях наших, у хутора Красного…
На степановской лошаденке, но уже вдвоем отправились они в сторону Волги. Самогон, настоянный стариком на каком-то пронзительном бронебойном зелье, еще грел их обоих изнутри, и то взаимопонимание, и та согласность, что осенила их обоих, позволяла им молчать по-братски и думать потихоньку о своем. Постукивала старыми копытами лошадь, скрипел под изъезженными полозьями сухой от добрых морозов снег, стелилась по сторонам степь, то вздымаясь невысоким, но долгим холмом, то некоторое время маяча горсткой деревьев, черных на белом снегу, но уже с потяжелевшими и заметными на светлом небе ветвями. А впереди подкатывала Волга – белая и неподвижная, с проблесками голого, без снега, льда, с торосами и с одинокой колеей, где изредка чернели видимые издалека лошадиные катышки.
Посередине Волги остановились, сошли с саней на лед. Вокруг стояла такая морозная благодать, такая тут царствовала тишина, словно никогда и людей здесь не было, а только они двое и остались на белом свете.
Председатель знал округу, как свою ладонь. И нашли они в балке – мобилизовал он пацанов из двух окрестных сел на это – и брошенные разоруженные танки, и мордой в воронке грузовик. Видимо, ударил снаряд или бомба перед самым радиатором – в снегу-то и не разберешь, что это было, но Степанов представил себе, как встала машина, поднятая огненным смерчем на дыбы, уже с мертвым водителем, и как рухнула она в еще горящую ямину перед собой, и груз ее, не свалившись назад, потому что еще держали крепления, пошел вперед, раздавил смятую взрывом кабину, калеча окончательно тех, кто уже умер в ней, и вломился в воронку.
Пацаны, бабы, фронтовики, уцелевшие на фронте, разошлись по балкам и руслам притоков Волги, полезли по высокому правому берегу. И еще нашли. Нашли целехонький семитонный «бюсинг» – на спущенных баллонах, с побитыми стеклами и фарами, но целый. Видимо, бросили его оттого, что кончилось горючее, а может быть баллоны побило осколками или пулеметами посекло, а может все вместе взятое. Бросили машину хозяева. И, вероятно, лежат они где-то неподалеку, высосанные досуха землей, которой очень хотели владеть.
И проснулся в Степанове задремавший было командир. А в председателе – хозяин. Собрали в самой большой хате – контора колхоза тесной показалась, – всех, кто мог прийти, и пацанов тоже, и учительницу позвали…
Развели костры возле брошенной и порушенной техники. Нашлись бывшие солдаты, имевшие когда-то дело с машинами, умеющие держать ключи – грели ключи на листах железа на углях: сняли с «зиса» задние колеса, и задний мост, и коробку, и кардан с крестовинами, и рессоры, вырыли ломами из воронки двигатель, выволокли все это наверх под «Дубинушку». Двое суток работали на тридцатиградусном морозе, отогреваясь в полупалатке-полушалаше с жаровней из старой железной бочки посередине, меняясь. То, что осталось от водителя и сопровождающего, собрали на мешковину и укрыли до поры чуть поодаль. Степанов нашел в кармане полуистлевшей гимнастерки среди лохмотьев прелой овчины – солдат был в полушубке – медальон. Открывать не стал: в военкомате откроют. У второго ничего не было, взрывная волна ему досталась в большей степени – только кости в сапогах да позвонки серой горкой под снегом на сиденье недогоревшем. Нашел Степанов ключи и поршень – приспособление, чтобы камеры клеить, и шмат сырой, задубелой на морозе резины. У немцев на «бюсинге» этого не было. Зато ключи были – полный набор из отличной стали, ими и работали, иначе нипочем не снять бы моста со стремянок.
Все смогли они сделать, одного только не могли – перегнать снег на бензин и аккумулятор «бюсинга» оживить. Надо было ехать в район. Но Степанов боялся оставить все это богатство.
– Давай так, – сказал председатель. – Похороним ребят. Звездочку им фанерную поставим. И напишем: «Могила пока неизвестных солдат». Так и напишем давай, чтобы «пока» было. А потом, раз ты такой уж предусмотрительный, оставайся здесь. Пару мужиков уговорим с тобой переночевать. А я на лошаденке в район. Да и пора домой позвонить…
На другой день, к полудню, пригнал председатель трактор, за трактором – тяжелые сани и сам следом в степановских санях приехал: аккумулятор привез и бензин, и паяльную лампу. В кабине трактора приехал еще и второй секретарь райкома – не танкист в прошлом и не механик, до войны учителем истории был.
– Неужели пустите этого мастодонта? – недоверчиво спросил.
– Пущу. Умру здесь, а пущу. Он же целый, черт бы его побрал, товарищ секретарь, только к здешним условиям не привык.
– А окна? Поморозитесь же!
– Я в открытом люке зимой ходил… Фанеры, жаль, нету. Была бы фанера да кусок оконного стекла…
– Ну, а если найдем фанеру? Председатель, неужели у тебя в хозяйстве фанеры куска не найдется?
– Если бы фанера – половину законопатить, во второй прорезать квадратик, вставить туда стекло, болтиками, даже гвоздями скрепить – вот и лобовое, обзора хватит.
– А у меня в хозяйстве, товарищ секретарь, всего полно, как у коробейника…
– Тогда кусок брезента – то же самое можно сделать – стекло туда вшить. А нет так нет. Здесь километров шестьдесят будет. Не более того.
– Сорок. Сорок километров, танкист. Или тебя сейчас лучше бригадиром называть?
– Это как удобно вам. Мне все равно. Я пущу этого – как вы его назвали?.. Этого самого мастодонта, пущу его. В нем сил двести, никак не меньше. Удобрения на поле вывозить. Колесища у него видели? И еще у него блокируется задний мост. Он лучше трактора пойдет по пашне.
– Вам его не прокормить.
– А он у нас один за трех «зисов» на довольствии стоять будет, а работать – за целую колонну. Да там посмотрим – неужто же бросить здесь! Я его сначала прогрею, потом камеры поклею. Машину эту я на расклев воронам степным не оставлю.
– Ваше дело. Смотрите. Тракторист вам дров привезет и кизяка. С дровами у нас у самих пока туго.
До последней буквально минуты Степанов и не предполагал, несмотря на весь свой опыт, какое множество предметов требуется еще к готовой машине, чтобы вдохнуть в нее жизнь. Казалось, все у него было: аккумулятор и бензин, и масло в картере было, даже светлое – отстоялось, а до осадка на дне щуп не доставал, все в ней, кроме стекол, было цело, да к тому же, приглядевшись, он понял, что в дверках стекла тоже были, только кто-то опустил их, а стеклоподъемники не работали, и тем не менее оказалось, что нужно ведро и воронка или шланг, иначе машину не заправишь. Трактор уже тронулся, а следом за ним – сани с председателем, когда он вспомнил об этом и побежал по снегу за ними, крича и размахивая руками. У тракториста ведро было. Он оставил его Степанову. Теперь нужно как-то налить бензин из бочки в ведро. В армии у него под рукой было почти пятьсот человек, тысяча рук – пятьсот правых и пятьсот левых, а здесь их только две – собственные, утратившие половину своей силы от полиартрита и мороза, и он соорудил хитрое приспособление – требовалось лишь небольшое усилие, чтобы бочка наклонилась.
От костра разжег паяльную лампу – теперь жить стало веселее. В голой и тихой степи ее ревущее пламя было предвестником того, что все будет как надо. И он полез под «бюсинг». Время от времени, утвердив лампу в снег и так направив и уменьшив пламя, чтобы ничего ею не спалить, он вылезал на свет божий к костру и обогревал ноги и кисти рук. И снова лез под иностранную машину. Он до того привык к одиночеству и собственному молчанию, что, когда услышал человеческие голоса, напугался: пришли двое фронтовиков. Во-первых, принесли они еще теплой картошки в котелке, держа его за пазухой; во-вторых, огромного размера подшитые и снова порвавшиеся валенки.
И теперь Степанов был не один. Ребята соображали, что к чему, и это, пожалуй, было самым главным.
Сначала иней покрыл весь двигатель, потом потек ручейками, затем он обсох, и когда вдвоем они попробовали повернуть ручку, она повернулась. Степанов вывернул свечи и прокалил их, очистил контакты прерывателя. Потом они снова по очереди грели поддон, пока в нем не закипело масло. Становилось темно, а бросать начатое было нельзя:, завтра пришлось бы все начинать сначала. А Степанов вдруг подумал, что если сегодня не заведет этот двигатель, то завтра уже его не будет – не доживет. Все было сделано, оставалось проверить, работает ли бензонасос. Пока он искал его, пока искал ручную подкачку, еще можно было осветить головешкой. Но бензонасос сам не закачивал горючее, он пересох, закристаллизовались клапана – и тогда Степанов снял его, обмирая сердцем: выскочит какая-нибудь пружина – и конец. Но обошлось – снял и прочистил, – и заработало это элементарное до удивления и гениальное приспособление. И поставил он его на место. Подвигал рычажок вверх-вниз, сначала пусто, затем захрюкало в бензопроводе, потом в бензонасосе, потом в карбюраторе – потянулся бензин. Усилие на рычажке увеличилось и оборвалось: карбюратор горючее принял.
– Ну что, мужики, перемолчим да с богом?
– Может, подождем? Придет трактор – дернет.
– Его дернешь – тягу такую, да на спущенных баллонах. И приварился он уже к земле-то.
– Слушай, служивый, – сказал тот, что был постарше, – это уже не машина – это памятник самому себе и немецким оккупантам. – Потом он сплюнул. – Эх, в душеньку ее мать! Давай!
Строго пять качков педалью газа, конус выжат ногой до полика, зажигание включилось – и стрелки приборов ожили.
– Ну, славяне, навались!
Трыкнул бюсинговский движок, раз трыкнул, другой, трыкнул сдвоенно – хлопнул через карбюратор…
– Давай, давай, славяне! – Ноги тряслись от волнения и предчувствия. – Давай, ребята, давай!
Двое там, перед кабиной, приопущенной к земле, мотались как два шатуна.
– Давай! Давай! Я ее стартером, курву! Давай! – И рванула техника, плюнув через глушитель огнем и дымом. Сначала пара цилиндров, потом еще один, а Степанов все не отпускал стартера. Работающие цилиндры сами уже крутили коленчатый вал, стартер только не давал им остановиться. Степанов на слух отмечал: вот четвертый включился, вот пятый. Отпустил сцепление, обороты поубавились – шелохнулся «бюсинг». И вдруг под ногой взревело – пошли все шесть цилиндров. Убрал подсос до половины, газок убавил и держал его на половину мощности, и понять не мог, отчего не видит ни черта перед собой, словно затмение плывет перед глазами, а потом понял: плачет…
Как древние египтяне строили пирамиды, так грузил свои находки Степанов в огромный кузов «немца». Теперь уже все казалось ему семечками: привез из деревни четыре бревна от разобранной хаты, сухие были да крепкие – на время попросил, соорудил из них перекладину и лебедкой, что на переднем бампере «немца» была укреплена и ни разу от начала жизни машины не работала еще с пользой, нагрузил – только кабину тросом промял и протер до бумажной толщины. Заделал, как планировал, правую половину ветрового проема фанерными листами – один снаружи, один изнутри. Перед собой заделывать не стал, решив, что и так до дому дотянет. Горячий воздух от двигателя лился под ноги, отсекая леденящий поток встречного ветра, и поехал. Довез солдат до места, кипяточку выпил, в горнице горячей водой умылся и покатил по своим же санным следам. Снегу за эти дни так и не выпало, и ветер ни разу не коснулся белого лица степи…
Лошадь с санями Степанов на время оставил у председателя.
– Этой старушке, батя, – сказал он, – в лучшие времена на собственные сбережения я бронзовый памятник отолью: пусть стоит над степью мордой в ту сторону, куда мы с тобою ездили.
…Его сыновья подросли и окрепли. Ушла из их лица та голубизна и прозрачность, которая так хорошо была знакома Степанову в ребятишках из освобожденных деревень, – они несли эту прозрачность далее под слоем копоти и гари прогромыхавшей над ними воины. И приуспокоилась Дуся. Правда, лишь две пары валенок еще было на всю семью – одна для Степанова с Дусей, другая для сыновей, обе пары одного размера. И мяса еще не нюхали в доме – ели картошку, капусту, ели пшеничную кашу, но уже иногда и с настоящим свиным салом, ели лук и редьку, а для того, чтобы все это было, вели свой участок при хате всей семьей. И не было теплого ничего, кроме телогреек и ватных штанов – из каких-то армейских запасов выдали на всю МТС. И когда Степанов, получив обмундирование это, нес его домой, он вдруг с острой тоскливей нежностью подумал: «Вот она, армия-голубушка, и тут помогла. И тут она, милая».
Но жизнь все-таки налаживалась, И Степанов понимал, что если он сейчас не поедет к Коршакам, он не поедет к ним никогда.
Однажды ночью Степанов осторожно, чтобы не разбудить Дусю, высвободил босые ноги из-под лоскутного одеяла, выполз сам. И пошел на улицу покурить. Он и сам не знал, почему душно становилось, как только вспоминал он о Коршаках, – словно сердцем на остренькое натыкался.
Степанов сел на влажную от росы ступеньку крыльца, чувствуя тощим своим телом сквозь бязь армейских подштанников и эту влажность, и надежность родного порога. Закурить бы! А он не взял с собой из хаты курева. Не возвращаться же!
Понял он теперь, что не только суета и скудность жизни, не только забота да работа без конца и краю держали его здесь, а еще и страх, боязнь вновь оставить их – Дусю и ребят – после стольких лет разлуки.
Сзади открылась дверь, знакомое тепло приблизилось к нему – это он спиной чувствовал. Дуся. Босая. В одной исподней рубахе.
– На-ка, табак забыл…
И села рядом. Степанов молчал, держа в руках поданный ею мешочек.
– Что ты мучаешься, дурень! Езжай уж… Только не заболей там смотри…
Он привел в приличное состояние мундир, начистил ордена, прикупил к тому, что могла выделить Дуся, сала, луку, чесноку и разных круп. Насыпал в полотняный, похожий на солдатский кисет, мешочек пшеницы из прошлого урожая. И поехал.
Россию в эту сторону Степанов не знал. Он и не предполагал, что такая она длинная – длиннее, чем на запад, – вместе с западом, по которому прошли его танки. Как-то под Новосибирском, лежа на верхней полке, обдуваемой ветром из раскрытого окна, Степанов достал карту, где был обозначен весь его военный путь – с поворотами, с остановками, со стрелками назад. Несколько дней он составлял ее по памяти, отмечая, где, когда и что с ним случалось. От самого Ленинграда, от 28 июня 1941 года, от Тихвина он отметил по памяти, по сохранившимся документам весь свой путь – с тяжелыми боями, ранениями, с присвоением званий… Почти до половины войны младший и старший сержант, затем лейтенант, старший лейтенант, капитан, за три месяца до конца войны – майор, командир тяжелого отдельного танкового батальона.
Степанов ни в чем не был виноват ни перед самим Коршаком, ни перед его женой, ни тем более перед сыном. Но чувство неясной тревоги и угнетенности не покидало его. Что-то осталось в нем навсегда от тех довоенных дней. Ни война с ее ранами и орденами, ни МТС, которая приросла теперь к душе, не изгладили этого чувства. Он ехал и вез с собой самодельную карту и пшеницу, выращенную собственными руками. И ему казалось, что это поможет им понять – зачем он их разыскивал…
Но жене Коршака всего этого Степанов не мог сказать: рука не поднялась почему-то. Он увидел ее и понял, что не жилец она на белом свете – не было в ее глазах той силы жизни, жажды, остроты, которые были в глазах его Дуси. И он понял, что своим приездом ничего не изменит в судьбе жены Коршака. Да они словно и не расставались, словно и не было ни войны, ни расстояний – она показалась ему такой же, какой он видел ее в последний раз: она уже тогда погасла.
В первый день он уснул на чердаке, на сене – в слуховое окно смотрели незнакомые звезды и пахло водой от невидимой в темноте большой реки. И вдруг он проснулся – была еще ночь.
Внизу спали: спала хозяйка, приютившая Коршаков, спали Коршаки. А он проснулся – с ощущением чистоты и ясности в голове. «Неужели за все эти года она никого не любила? – подумал он. – Ни разу?» Еще вечером, когда глаза и душа его привыкли к обстановке, он увидел, что пальцы ее рук шершавы и исколоты. Наверное, она шьет. И наверное, она работает где-то в пошивочной, может, на фабрике… Ведь вот как бывает в жизни. Муж-то ее – во-он каким был… И мысли Степанова перешли на Коршака. И неожиданно он понял здесь, на чердаке, в чужом совсем и непонятном ему краю, он понял, что так мучило его все эти годы: то неясное, несправедливое подозрение, которое пало на погибшего уже Коршака-старшего. А ведь он делал такое огромное дело… Ведь если бы не это – совсем иначе сложилась бы судьба семьи инженера Коршака.
Коршак – буквально из студентов – взлетел на такую высоту, которой не могли достичь за всю свою жизнь иные. И что удивительно – на этот счет Степанов не слышал перетолков, обязательных для больших учреждений. Шоферы знают все. Они знают даже больше, чем все, – они знают наперед: кого – куда, где – кто и, главное, – когда.
В дежурке подземного гаража огромного управления о Коршаке не говорили. Применительно к Степанову – его называли «твой». Даже диспетчер, старший сержант госбезопасности, вызывая Степанова, произносил: «Степанов, тебя твой кличет. Заправься, получи оружие и НЗ – едешь далеко». Степанов получал наган, пачку – четырнадцать штук желтых цилиндриков-патронов, пересчитывал их, загонял семь штук по одному в барабан, прятал наган так, чтобы и достать было удобно, и при езде не мешал, и чтобы не было видно. Степанов был убежден, что Коршак не знает, что ему, Степанову, поручена и охрана его.
Удержать неуклюжий массивный ЗИС-101 на обледенелых дорогах или провести его через месиво грязи на стройке и не посадить по брюхо там, где садились грузовики, было легче, чем не выпускать из поля зрения армейского инженера; в его разговорах с людьми занять такую позицию, чтобы не попадаться на глаза и чтобы успеть при случае закрыть собой. Народ, с которым имел дело Коршак, был серьезный. А Коршак много знал и много умел. И начальник управления на другой день, как только Степанова с его «ЗИСом» определили к Коршаку, сказал:
– Ты мне за него головой отвечаешь. Я в тебя верю, потому и отдаю, Степанов. Меня охранять не надо. Его – надо. Я – администратор, он – инженер, военный инженер. Смотри.
И Степанов выполнял приказ: Коршак в каменоломню – и Степанов следом, Коршак в котлован – и Степанов, чуть позади и почему-то всегда слева, может быть оттого, что привык за рулем слева от Коршака сидеть.
– Ты что это за мной ходишь? – спросил Коршак после одной из поездок. – Что это ты везде как из-под земли возникаешь, а, Степанов?
Густо покраснев и радуясь, что в полумраке автомобильного салона этого не видно, Степанов ответил, чуть помедлив, потому что подбирал слова:
– Интересно. Интересно мне, товарищ армейский инженер. Земля была – скала гольная, а вы на ней командный пункт затеяли. Только что пруда в нем нет.
– Ты понимаешь, что такое командный пункт?
– Ну, ясно, понимаю… Откуда командуют.
– Эх ты… Стратег. Командный, пункт – это прежде всего место, где все знают – значит, узел связи такой, чтобы связь не отказывала ни при какой погоде, и где думают. И чтобы думать не мешали. Вот что это такое.
Степанов помолчал, а про себя подумал: «Вот ведь человек. Без году неделю портупею носит, а с виду – словно так в форме и родился».
Они объехали весь театр предполагаемых военных действий – везде, куда могли докатиться колеса, и Степанов настолько привык к своей работе, что и на самом деле стал сознавать себя если не отцом, то старшим братом Коршака, хотя по возрасту они были ровесники.
Коршак мотался по стройкам, и к вечеру его одежда и сапоги седели от цемента и пыли, если было сухо, были тяжелы от грязи и приморской влаги в сырую погоду. И тогда Степанов приводил в порядок его одежду – ночью, белой ночью и обычной темной ночью, зажегши светец какой-нибудь, а то и при слабом свете лампочек в кабине автомобиля. И воротнички подшивал – этого делать Коршак не умел, и постепенно для Степанова сделалось очень важным, как одет, как выглядит Коршак.
Однажды они застряли. Дорога была на стройку, там ходили грузовики, ходили беспрепятственно, а в гиблых местах дежурили «СТЗ» и «челябинцы» – подхватят грузовик и тащат его вброд через разливанное море хляби. Но Коршак решил попасть на стройку укрепрайона с другой стороны. Степанов сердился. Проселок мотал машину из стороны в сторону – руля не удержать.
Не помогали даже цепи, даже в салоне на полу по щиколотку было грязи – скользкой и липкой. Степанов представлял, как выглядит его «ЗИС» со стороны, если длинный и узкий капот перед ним, зовущий обычно в дорогу своим нестерпимым стремительным блеском, сливался цветом с проселком, а «дворники» едва расчищали на стеклах перед глазами узкие щели. Тогда на машины, тем более на такие вот, городские, что ли, омывателей ветрового стекла не ставили. Степанов приспособился сам. Из резиновой трубочки он сделал омыватель. А тепло в салон загнал от коллектора – прорезал в полу машины лючок, который на лето закрывался крышечкой.
Степанов хмурился и молчал, напрягаясь и до ломоты в челюстях стискивал зубы всякий раз, когда машина ползла, не подчиняясь уже ни тормозам, ни рулю, вниз, на брюхе. Было видно, как надвигается камень посередине проселка, идет под днище – трах! Под передним мостом проскребет по днищу внизу тем жутким для всякого шофера скрябом, за которым видятся пробитые картеры, лопнувшие рессоры, сорванные мосты. Потом, громыхнув напоследок где-то под бензобаком, камень уходил дальше, а наползало новое препятствие, но тут надо было поддать газу, Потому что начинался подъем, и если ты потеряешь здесь ту свою смехотворную скорость, то до весны отсюда не вылезешь, а то и не вылезешь вообще, потому что автомобиль затянет, зальет в низине глиной, и его только разорвет трактор, когда попытается тащить. Но то ли умение, то ли цепи на задних Скатах, то ли просто счастье помогало Степанову всякий раз вырывать машину.
И сели они на ровном месте оттого, что у Степанова все же сдали нервы: он притормозил перед какими-то сучьями в колее, которые потом оказались просто остатками гати, не страшными для автомобиля. Дальше машина не пошла, и это Степанов понял сразу: не сможет пойти.
Нужно или не нужно было ехать здесь? Может быть, нужно. Наверное, армейскому инженеру важно узнать все дороги, испытать их прелести в распутицу, но зачем же на «ЗИСе»! Степанов выругался, криво усмехнувшись. Коршак услышал его брань и виновато глянул воспаленными в рыжих ресницах глазами.
– Не сердись, Степанов, – сказал Коршак. – Ты прав. Напрасно я загнал тебя в это болото.
– Мне что, – пряча глаза, ответил Степанов. – Мне-то что. Мое дело шоферское. Куда прикажете…
– Да брось ты. Не прав я, не прав. Но, послушай, мы же строим не крупорушку и не мелькомбинат. Мы же с тобой строим оборонительный рубеж на случай войны. Ты ведь знаешь наших соседей… Весь правый фланг нашей страны почти до самого центра у нас не прикрыт, а здесь должны стоять мощные долговременные узлы обороны, которые могут влиять на стойкость обороняющихся войск на значительном расстоянии от себя. Но прикрыть все эти многие сотни километров открытого фланга мы не можем: нам это не под силу сейчас. Мы ставим самые ключевые. Вот мы с тобой, Степанов, туда сейчас, на один такой узел, и едем. Ну, хорошо. А если его можно обойти? А если нужно будет ему помочь боеприпасом, оружием и войсками? Как мы это сделаем – по дороге, которая уже нанесена на все чужие карты генеральных штабов?
У Коршака была планшетка, такая, как у летчиков, а в ней карта участка – этого и двух примыкающих. И там все было обозначено. И даже эта дорога, где они засели, была обозначена тонко красным карандашом. Она, словно тайная жилка, болела и билась на карте среди зелено-голубых болот.
Никто в мире сейчас не знал, где они застряли. И через час – через полтора, когда будет пора им прибыть на место, если бы они отправились как нормальные люди по жилой дороге, их начнут искать. А до тех пор здесь не пройдет ни конный, ни пеший – даже птиц не было. Только в отдалении на высохшем дереве сидела ворона.
Они забрали шинели с заднего сиденья. Степанов достал из-под сиденья револьвер, и Коршак увидел его.
– А это зачем? – строго спросил он.
– Я же старшина, товарищ армейский инженер. Положено. И по приказу обязан быть при оружии.
Коршак покачал головой и нахмурился. Потом, когда они побрели в сторону укрепрайона по обочине, Коршак вдруг усмехнулся и спросил:







