Текст книги "Каждое мгновение!"
Автор книги: Павел Халов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 30 страниц)
– Да, он сказал, чтобы я его обязательно дождался.
– А он больше ничего тебе не говорил?
– Он сказал, – ответил, видя перед мысленным взором лицо Сергеича, – что у него плохое предчувствие…
– Ты его настоящий друг? – спросила после некоторого молчания Сибилла.
И, не дожидаясь его ответа, сказала:
– А-а, все равно. Он не может ошибиться. И я тебе скажу: сейчас ему, твоему большому другу, предлагают спокойную работу, от которой ничего нэ зависит и никто нэ зависит…
Все поплыло перед глазами Коршака, размылось лицо Сибиллы. Он никогда не связывал имени Сергеича, его самого с должностью – когда-то в самом начале, когда еще получал от него пару официальных писем на бланках. А все остальное время должность Сергеича как-то не касалась души Коршака. И сейчас он задохнулся просто от боли не из-за того, что Сергеича станут называть как-то иначе – он представить себе не мог, что кто-то, пусть хоть кто угодно – может распоряжаться судьбой этого человека, смеет говорить ему такие вещи. Как-то в кабаке на острове трое чужих морячин «оттянули» Феликса в присутствии и Коршака и еще кого-то с «Памяти Крыма». Крымовцы уже уходили. Феликс замешкался, и когда Коршак оглянулся на суматоху позади себя – он увидел и понял все. Он повернулся, медленно подошел к тем, кто обступил Феликса посредине питейного зала. Повернул одного из них за плечо лицом к себе и отправил в угол. Затем второго, а третий закрыл лицо руками, отступая к столикам. Коршак это сделал не потому, что Феликс был его капитаном, а потому, что Феликс был Феликсом и потому, что Феликс был капитаном вообще. А сейчас некуда было идти Коршаку и некого поворачивать лицом к себе. Долгий и странный путь Коршака сюда еще продолжался, еще какое-то ошаление плавило душу, он не мог еще определить себя здесь – так недавно было и море, и Березовая, и так недавно он говорил с Феликсом, что, думая о Сергеиче, ушедшем только что куда-то по здешним переходам, он чуть-чуть путал его с Феликсом, как путал или вернее сравнивал эту даму с радистом. Он, пока говорила Сибилла, словно бы всплывал из глубины ошеломленности и из нежности к Сергеичу и к Феликсу, и к «деду», у которого вдруг посреди моря потек топливный танк.
А Сибилла еще больше показалась ему похожей на радиста, хотя была полной противоположностью тому: когда «отваливала» от буфета и были видны со спины ее пышные формы, ее розовые могучие локти и отчетливо просматривалось сквозь плотную ткань верхней одежды все хитрое женское снаряжение, он, невольно следя за ней из-за ее необычности среди изящных женщин и уверенных в себе мужчин, предполагал ее лицо таким же грубым и тяжелым. А она сейчас, когда сидела в метре от него, оказалась красивой. И глаза ее пылали не искусственным «белладонным» огнем, а живым мягким и в жесткости своей пламенем. И требовательность в ее взгляде была умной, мужской, пытливой. И все лицо ее воспринималось целиком – и рот, и нос, и шелковые черные разлетающиеся брови – работало, жило тем, что она испытывала, видимо, сейчас: ее интерес к собеседнику был цельным, она видела его и ничто в ней не реагировало на окружающее. Это было какое-то чудо: даже полные губы рта, чуть раскрытые – тоже выражали внимание и интерес.
– Нет, ты мена нэ знаешь, – со вздохом заключала она. – Откуда тебе знать. Я Сибилла – я тэкстовик. Я здесь очень давно, потому что я старая уже женщина. Я делаю подстрочные переводы англоязычных и испанских текстов. Но это бы меня нэ прокормило, я знаю все наши восточные языки и письменности. Если когда-нибудь будешь переводить тубо-саранский роман на русский, я сделаю тебе тэкст.
– А если я знаю тубо-саранский язык? – улыбнувшись, спросил Коршак.
Сибилла даже прикрыла глаза.
– Дурачок, я знаю все синонимы и антонимы. Понял? Ты новенький. Ты нэ здешний. Ты откуда? Подожди, не говори. Я попробую вычислить, а ты мэна поправишь.
Она почти отгадала, внимательно, словно врач, разглядев его. В ее беззастенчивости и бесцеремонности было столько дружеского, что это не вызывало отрицательных реакций у Коршака. Он только удивился, почему второй раз его таким образом удачно «вычисляют». А все было очень просто – о том, что он новичок, можно было догадаться издали. И даже о его профессии. Он сам потом научился делать такие «исчисления», особенно здесь, вернее, именно здесь, в этом доме, среди этих людей. Но Сибилла не сказала ему этого, не сказала, как она исчислила. Ощущение бессилия, пустоты, провала какого-то, точно внутри от горла в грудь, в легкие образовалась широкая горячая труба – дышал через эту трубу огненным воздухом.
И вдруг увидел перед собой добрые встревоженные глаза Сибиллы. Она почти переехала по эту сторону стола со своим стулом, и теперь, положив на плечи Коршаку теплую мягкую руку, заглядывала ему в лицо.
– Э-э, мальчик… Ты добрый мальчик… Так нельзя, дорогой. Се ля ви. Вырастешь – разберешься, не нашего ума дело это. Ты, наверное, очень издалека появился здесь? Да? Сибилла права?
– Да, издалека, Сибилла, вы правы…
– О, дарагой. Зови меня на «ты». Говори: – ты, Сибилла. У нас так не принято – называть друг друга во множественном числе. Друг один, это он. Понимаешь? Ты – друг, он – друг или брат.
Коршак смутно слышал, что она говорила, понимал только, что говорит она что-то хорошее, для него.
Но все-таки что-то нужно было делать – он не умел не делать ничего, просто ждать, чем все кончится. Так еще не бывало с ним ни на «Памяти Крыма», ни на тралении, ни на берегу, ни в питье, ни в ссоре. Коршак стал подниматься. И Сибилла придержала его за запястье.
– Возьми себя в руки, мальчик. Ты ведь даже не найдешь, где все это происходит. Я многое знаю здесь, но и я не смогу сейчас найти твоего друга… Много комнат… Много телефонов… Садись, дурачок. Будем ждать. Это не долго. Просто ему скажут несколько фраз, улыбнутся, и он уйдет.
Она вдруг замолчала и стала смотреть в сторону буфетной стойки. Там что-то изменилось в обстановке – изменился микроклимат очереди.
– Теперь спокойно и внимательно гляди туда, – сказала Сибилла. – Автор проекта здесь. Видишь взрослую даму в черном?
Оживленная, вальяжная очередь вдруг словно потускнела. Слева в группе строгих подтянутых мужчин стояла женщина в черном. На ней было черное в меру декольтированное платье, с кружевами по вороту, длинные рукава платья обтягивали тонкие красивые руки до самых узких запястий, и туфли на ней были строгие и изящные, но тоже черные. В высоко зачесанных седеющих волосах – серебряный гребень. Это было единственным в ее облике неожиданным, оно придавало всей ее фигуре какую-то обдуманную законченную полуофициальность. Как расстегнутый воротничок на сержанте, как сдвинутая на затылок и немного набекрень фуражка на Феликсе – в такие минуты с ним можно было говорить о любом предмете, и можно было осторожно пошутить.
Несмотря на свое состояние, Коршак видел эти подробности и думал о них – это уже сделалось его второй натурой: видеть, видеть все…
Женщина в черном что-то негромко, с полуулыбкой на бледном сухощавом лице говорила мужчинам и было такое впечатление, словно все они сейчас по знаку женщины в черном двинутся куда-то процессией… Прислушивались к словам женщины в черном остальные, в очереди, и только одна очень хорошенькая, очень холеная девица в джинсах, не доходящих гачами до щиколоток, в вязаной кофте с нашитыми на локти кожаными заплатами, щебетала с буфетчицей. Коршак видел их всех так, словно на всю эту группу был направлен свет юпитеров, а остальное – зал, буфет с кофеварочной машиной, с полками, заставленными разномастными бутылками, блоками заграничных сигарет, коробками с жевательной резинкой, в зеркалах и потолок мореного дуба – все это было погружено во мглу, хотя на самом деле горели на стенах бра и светились в несколько огней мягким светом люстры.
– Вот все и произошло, малыш, – тихо проговорила Сибилла. – Видишь, как быстро! Теперь будем ждать его. Он сейчас должен появиться. Влево, влево смотри, если он не забыл про тебя…
– Что я должен делать, Сибилла?
– Ничего… Вот он. Иди встречай…
Коршак поднялся и пошел на бледное, осунувшееся, еще более отекшее, но спокойное лицо Сергеича. Сергеич медленно двигался по проходу, оглядывая зал. Наконец, он увидел Коршака, увидел за ним женщину в черном: Коршак догадался об этом по направлению взгляда Сергеича. Потом Сергеич снова стал смотреть Коршаку в лицо.
– Вы, Коршак, действительно попались мне навстречу с полными ведрами, – сказал он. – Идемте, показывайте вашу якорную стоянку, я хочу выпить с вами коньяку.
Они миновали при их приближении замолчавшую женщину в черном и ее молчаливых спутников. И о том, что выразили их лица, какое движение прошло по ним – по каждому свое, – сколько выказалось на них, Коршак написал потом целую главу, и мог писать еще, все черпая и черпая отсюда – из этого своего наблюдения. Он помнил, как напряглась мягкая теплая рука Сергеича на его предплечье, где она лежала…
Сибиллы за столиком не было. Остался только прибор ее – пустая чашечка для кофе, порожняя рюмка, сахарная обертка и тарелочка с недоеденным бутербродом.
– Так о чем мы с вами говорили, Коршак?
– Вы говорили о земле, которая есть у каждого, – тихо сказал Коршак.
– Да… Да… О земле… Мы говорили о земле. Никогда не предавайте ее, Коршак. Никогда… Это значит – предать самого себя. Она не простит.
Неожиданно Сергеич поднялся. Он сделал это так резко, что качнул столик, и шагнул было в сторону, но остановился, обернувшись к Коршаку.
– Простите, Коршак… Я должен… Мне крайне нужно сейчас…
Он махнул рукой и пошел, не договорив.
Изо всех трудно прожитых в жизни минут минуты ожидания в аэропорту вылета оказались для Коршака самыми трудными. Самолет, на котором он должен был лететь и на который взял билет сразу же по прилету, еще не позвонив Сергеичу, уходил в пять тридцать утра. Регистрация, посадка – все это могло начаться не раньше трех часов ночи, а из такси Коршак вылез без пяти минут двенадцать.
Несколько раз он подходил к телефону-автомату, опускал монетку, набирал несколько цифр знакомого номера, и – вешал трубку: поздно. Было очень поздно. Но и не позвонить было нельзя – Сергеич мог подумать, что и Коршак исчез «со смыслом»: что, мол, теперь ждать от старика? Бо́льшую муку, чем сознание этого, трудно было бы придумать.
Коршак маялся в прокисшем, отсыревшем, переполненном спящими и дремлющими людьми здании, выходил в мокрую московскую – нет, уже не московскую, уже на пути к бухте Березовская – ночь. Москва осталась позади с ее бесстрастными огнями, с женщиною в черном у буфета, с растворившейся в небытие, словно ее и не было никогда, Сибиллой. Только Сергеич не отдалялся – тут он был, рядом, только словно за стеклянной стенкой – кричи не кричи – не услышит и не поймет ни слова.
И неожиданно нашелся выход. Еще оставались деньги, которые брал у Феликса. Коршак сунул руку в задний карман брюк и выгреб их оттуда горстью. Рублей полтораста – не меньше. Теперь они нужны были только на одно дело, а едва пересечет самолет прибрежную полосу – можно жить совсем без них.
Водители такси группкой стояли возле головной в очереди машины. Коршак пошел вдоль строя автомобилей с яркими зелеными огоньками. В одной из них дремал пожилой водитель, надвинув форменную шестиклинку на глаза, Коршак постучал пальцем по стеклу.
– Отец, есть просьба… – сказал он громко.
– Очередь, – ответил таксист, вновь откидывая голову и закрывая глаза. – Иди вперед, хозяин. Очередь у нас.
– У меня особенная просьба. Отвезите письмо. Я буду ждать здесь. Письмо по адресу…
Водитель проснулся окончательно.
Все киоски Союзпечати были закрыты. Коршак взял в почтовом отделении конверт и несколько телеграфных бланков и написал на них:
«Дорогой Сергеич! Я прилетал всего на несколько часов. И когда я звонил Вам вчера вечером – я никого не провожал, я только что тогда прилетел. «Память Крыма» клеит прохудившиеся топливные танки в бухте, Березовская она называется, на восточном побережье. Я должен теперь успеть к отходу. Я рад, что увидел Вас, Сергеич. Берегите, берегите себя. А расстояние – вздор. Ваш Коршак».
Надписал адрес и вернулся к таксисту, тот ждал, готовый в путь.
– Вы сами что – не поедете?
– Нет. Я буду ждать вас здесь, у этого входа. Вот деньги. Просто опустите в почтовый ящик в подъезде. Он есть там – один на всех, но разделен по каждой квартире.
Несколько десятков машин пришло, высадив поздних седоков, и ушло, увозя других людей. Объявили, регистрацию. Потом снова объявили регистрацию и оформление багажа. Потом радио сообщило, что регистрация заканчивается. И в тот момент, когда хриплые динамики позвали к стойке регистрации пассажира Коршака, улетающего на побережье, вернулся посланец.
Свердловск… Новосибирск… Что-то еще – проспал и очнулся уже на посадке. Омск… Стоянка, смена самолета… Могочи… Магдагачи… Посадки и взлеты, толчея в буфетах, ветер на летном поле. И накатывало вместе с ветром и нарастающим светом родное небо и родное пространство. Не расстояние, пространство, запах родного простора, и оставляла нервная напряженность: почувствовал, как ноют мышцы и болят челюсти от испытанного напряжения. Появилась обыкновенная человеческая усталость. А за час до последней посадки уснул так глубоко, так полно, что стюардессе пришлось его будить в пустом и остывшем уже фюзеляже самолета.
– Мы только взошли, и пошел пароход.
О милая, бедная мама.
А он надсмея-а-ался, увы-ы-ы, надо мной…
О сколько позо-о-ра и срам-а-аа, —
нарочито фальшиво пропел Феликс несколько строчек из старой нэпмановской песни при виде Коршака и без паузы перешел на серьезное:
– Отдать носовой, боцман. Машина, малый назад… Дед, самый малый. Пусть отожмет от пирса. Лево на борт.
И когда от изъеденного бортами траулеров, водорослями, морской солью и прибоем бревенчатого пирса отделила ржавый борт «Памяти Крыма» полоса грязной, пополам с опилками, нефтью, обрывками сетей вода бухты, он сказал:
– Ты опоздал на семь с половиной минут… Как там погодка в столице? Штормит?
– Трудная погода там, – ответил Коршак. – С непривычки трудная…
* * *
По очень пологой параболе подкатывал поезд к станции. Необычно он устроен был, этот город. Слева по ходу поезда за десятками широких и узких улиц и улочек, за жилыми кварталами, за высокими зданиями трестов и управлений существовала другая широкая дорога в него и из него – там текла Большая река. Как раз напротив вокзала река эта вдавалась в берег на большую, чем в любом другом месте, глубину. И здесь как раз был центр города. От времени, от перестроек и перепланировок центр уплотнился, полез вверх, в высоту, нагромождая этажи, выставляя здания на высоком скалистом берегу над Большой рекой. Три равновысоких холма центра связывались строго параллельными улицами и только одна из них – средняя – не имела ни начала, ни конца. Здесь она шла с севера на юг. Но за городом, пересекая реку по дну, она устремилась строго на запад. И бежала и бежала, вливаясь в попутные города и поселки, становясь их центральной улицей, залезала под тяжесть асфальта и бетона, потом снова вырывалась на простор, подкатывалась к горным хребтам и огибала озера, вилась вдоль Байкала, прерываясь время от времени реками, но, возобновляясь снова как раз напротив того места, где остановилась, но уже на другом берегу, точно переходя реки эти по дну. Она прошивала Урал, разрезала надвое крупные уральские города, пробивала Садовое кольцо столицы навылет и снова устремлялась на запад, и растворялась уже где-то за границей государства. Может быть, и там она не разбивалась на множество различных дорог, а все так же самостоятельным своим существом пересекала всю Европу до последнего метра. Но этого никто не знал и никто не задавался целью узнать.
А на востоке эта улица останавливала свой бег в Заливе Петра Великого, упершись в высокий борт тридцатитысячетонного пассажирского лайнера (когда Коршак с Марией садились в поезд – лайнер только что ошвартовался).
– Ну, вот мы с тобой и дома. Это наш с тобой город, и здесь будет наш дом.
– У нас был свой дом, – негромко отозвалась Мария. – Но ты не захотел жить там. На острове.
– Ты должна понять меня, – Коршак обнял жену за плечи и прижал ее к себе. – Я обязан создать своими руками свой дом. Построить его по бревнышку. Такой же дом, как был у Хозяйки. У нас будут дети. И они тоже станут жить в этом доме. А на острове мы были в гостях. И ты, и я.
Они оставили вещи в камере хранения. И совсем налегке отправились в город. Коршак показал Марии улицу, идущую вдоль всей страны. Они остановились на сыром асфальте, на углу возле обшарпанной афишной тумбы.
– Вот эта улица идет в Москву? – спросила Мария. – Но тут же река, а мост только железнодорожный. Для поезда.
Мертвое, каменное спокойствие земли под асфальтом. Точно многое помнила она, эта дорога, и многое знала наперед, и позволяла человеку самому думать о пройденном, о том, что ему предстоит пройти. Ничто человеческое уже не могло ее удивить – ни горе, ни радость, ни встречи, ни разлуки. Она могла соединить людей и государства, и могла так же окончательно развести их в разные стороны. И то и другое зависело только от них самих.
Город изменился. И только клочок набережной, где стоял дом Хозяйки, – несколько десятков квадратных метров – остался нетронутым, точно застрахованным от времени. И дом еще был крепок и хорошо обжит. Во дворе под лоскутками толя горбился изношенный зеленый «Москвичонок», в сараюшке хрюкали свиньи, а через весь двор были протянуты веревки и на них сушились, чуть закоробев на утреннем морозце, пеленки и детская одежда. Наверное, в доме было много пацанов – штаны их сушились здесь, наволочки и простыни, и дом посверкивал окнами на зарю и отливал стальным глубинным цветом стекол со стороны Большой реки. А дверь в угловую комнату, где он жил когда-то – сначала с матерью, а потом один, через которую ходил к реке и на завод – была забита, крылечко разобрано – здесь жили одной семьей, не выделяя никого, и пользовались общим ходом через веранду, застекленную тоже, заставленную бочками и ломаной мебелью – это виделось сквозь незакрытую наружную дверь. Этой веранды раньше не было. Ее построили новые хозяева.
– Вот здесь жила Хозяйка, а это окно мое. Оттуда хорошо видно всю Большую реку и косогор, и левый берег…
– Здесь все занято, – отозвалась Мария. – Надо искать в другом месте…
Коршак сначала не понял, что она говорит. Но потом до него дошло: Мария воспринимает этот дом просто как прошлое, оставленное жилье. И, наверное, она была права…
Комнату они сняли к вечеру уже – в рабочем городке у вокзала.
Спустя три года Коршак с Марией снова поехали на побережье. На старое место. Место это нашли, нашли почерневшие колышки от палатки и жерди на косогоре, иссушенные солнцем. Жерди еще годились. Но вещей не было. Никто ничего не разграбил. Просто был еще один тайфун. И все размыло. Коршак нашел помятую канистру. Она проржавела, и керосин вытек. Снасти превратились в моток перепутавшихся капроновых нитей. И «Беда» дотлевала на песке. Торчал наружу ее поседевший от соли и песка когда-то смоленый борт. Но все такими же были солнце, и море, и тишина вокруг, и сопки, словцо летящие куда-то.
И Коршак упрямо поставил палатку на то же место и упрямо пытался восстановить все, как было прежде – в тот раз. И все же «по-прежнему» не получалось. Может, нужно было повторить все с самого начала – начать с порта, с поисков. Ловить машину, потом перетаскивать груз сюда? Но это смешно. И приехали они теперь на такси, и палатка была польская, двойная, с прихожей и крыльцом, и посуды, и одежды было достаточно, и даже была резиновая лодка с баллоном сжатого воздуха. Он уже мог все это приобрести.
Все вроде бы повторялось, кроме одного – кроме Марии. Ему показалось тогда, что она грустит о прошлом. Но он приехал сюда и работать. И работал, вставая на заре. Они выбрали хорошее место – здесь солнце всходило во впадине, меж горбами далекого мощного хребта. И оно раньше, чем на всем видимом побережье, появлялось здесь. И потом солнце медленно, набирая яростную силу, перекатывалось через все небо, испепеляя его, обесцвечивая воду, когда было в зените, и делая ее нестерпимо зеленой и вязкой, когда скатывалось к горизонту по ту сторону пролива. И до самой последней секунды своей над землею оно жило здесь, у них. В палатке все плавилось от оранжевого пламени, а теплый вечерний ветер ласкал кожу, уставшую от света за двенадцать часов чистого дня.

…Утопая по щиколотку в песке, Коршак подошел к Марии. Она сидела, подогнув колени и опершись на одну руку. Коршак сел рядом, обнимая ее за плечи и дивясь тому, что, несмотря на такое солнце, плечи ее прохладны и свежи. Она как-то нехотя отозвалась на его движение.
– Тебе скучно здесь? – тихо спросил он, трогая губами ее ухо.
– Нет, – проговорила Мария. – Почему я должна скучать?
– Я понимаю. Нельзя повторить пройденное. И я напрасно это затеял. Надо было приехать сюда просто так, не за повторением. А просто так. Верно?
– Не знаю.
– Еще немного я поработаю, и мы с тобой поедем в Находку. Я там много раз бывал. Это очень красивый город. И самый красивый порт. Я не знаю другого такого. Там сотни кораблей из разных стран. Они стоят на рейде, и дымка так лежит на заливе, что обычные лесовозы кажутся кораблями капитана Кука. А на самом верху перевала, на самом горбе его, стоит шхуна. Настоящая шхуна – со всем такелажем и якорями. Там сделан ресторан. Но не в этом дело, а дело в том, что в хороший бинокль с мостика видно ее всю. Некоторое время, пока идешь малым ходом, и только с одного места, с одного курса. Если видишь всю «Надежду» – шхуну «Надеждой» назвали, – идешь правильно…
– Подожди, – сказала Мария. – Видишь?
Она подняла вытянутую хрупкую руку, сложив ладонь лодочкой. В ее руке был песок, и песок этот медленно сыпался сквозь пальцы, стекая тоненькой струйкой, как в песочных часах.
– Видишь?
Когда песок вытек весь, она показала ему открытую ладонь.
– Нет его – все…
– Я не понимаю тебя, Мария, – тихо проговорил он.
– Смотри.
Мария снова зачерпнула песку и снова вытянула руку. Но на этот раз она не стала ждать, пока песок вытечет весь, а расслабила пальцы и медленно опустила руку.
– Вот так и ты от меня уходишь, и я ничего не могу. Как ни стараюсь, я не могу тебя удержать…
И уже в палатке Мария как бы продолжила свою мысль:
– Я ничего не понимаю в твоей жизни. Какие-то Сергеичи, Степановы, Феликсы, какие-то исчезновения. И неизвестно, когда ты вернешься. И зачем ты исчезаешь, что тебя мучает. Может быть, и женщины?
– Нет, – перебил Коршак, – женщин нет.
– Тогда скажи, зачем тебе все эти странные люди-привидения? Их нет, но они есть. Иногда мне кажется – ты болен. А я не знаю, как тебя вылечить. Что делать. Пойми же, ведь я женщина. Я до тебя и не была женщиной. Ты сотворил меня женщиной. Но я прихожу домой – и боюсь войти: я заболеваю тоже, порой в подъезде, мне кажется, стоят они – эти твои люди, и я начинаю бояться темноты.
– Но что же поделать с этим, Мария! Это моя жизнь.
– Это болезнь, болезнь это, пойми ты, ради бога! Ты мне нужен земной, здоровый, рядом. Ну, чего тебе не хватает? У тебя – я, Сережка! Хочешь – рожу дочку. Пусть не будет ничего – ни денег, ни книг, пусть нечего будет есть, но пусть уйдут эти люди твои. Господи, если бы я могла, я бы взяла тебя и спрятала. Ну, научи ты меня, как это сделать! Я ведь понимаю, я понимаю: это побережье, эти поездки – подачка… И страшные вещи, которые мы собираем с тобой по утрам на берегу. Мокрые, склизкие. Кто-то умер. Маска – на ней еще следы от человеческого лица. Она мне даже снилась во сне…
Коршак думал, что Мария заплачет. Но она не заплакала, только судорожно и прерывисто вздохнула.
Из всего, что она говорила, запомнились Сережка и маска. Он уже забыл о той маске – ее также унесло тайфуном или замыло песком теперь уже навсегда. Сережка и маска. Маска с чужого лица, с чужого истребителя. Однажды такое было – в южной части Японского моря.
…Стоял полный штиль, а «Память Крыма» только что выбрала свои дрифтерные сети, стрясли скумбрию в трюмы и потихоньку пошли на север. Стояла такая жара, что казалось, начинает тлеть палуба. И ребята – кто в чем, а чаще ни в чем – задыхались от жары, переползая вслед за крошечными тенями у надстройки, у тамбучины. Внизу и в кубриках вообще дышать было нечем. Феликс осторожно вел траулер, так, чтобы тени меньше перемещались, – измотались ребята, почти ничего не заработав за месяц. Пусть хоть отдышатся.
И откуда он взялся, проклятый! Он свалился с неба, сзади, и прошел чуть левее над морем далеко вперед. От рева сумасшедших турбин, от скорости истребителя, от того, что его серые, косые крылья почти зримо рассекали воздух на два пласта, море под ним вспенилось и задымилось, словно его вспороли изнутри каким-то гигантским ножом. И в то мгновение, когда кабина истребителя поравнялась с рубкой траулера, когда грохот и ударная волна качнули траулер, Коршак успел увидеть пилота – в шлеме и кислородной маске.
Истребитель еще уходил вперед строго по прямой, а Феликс жестяным голосом позвал:
– Маркони! Открытым текстом. Портофлоту. СРТ «Память Крыма». Атакован военным самолетом неизвестной принадлежности в море, свободном для судоходства. И наши координаты. Все время наши координаты…
Истребитель впереди развернулся и, набирая высоту, пошел на «ост».
– Не рыскать, рулевой! Не рыскать… Маркони, передал?
– Есть, мастер.
– Повторяй все время текст на аварийной волне. Открытым… Я же сказал, рулевой – не рыскать! Вправо не ходить… От него не уйдешь.
А истребитель снова возвращался, доворачивая прямо на траулер. Забегали, замелькали огоньки на крыльях и под копченым брюхом его, и вдоль обоих бортов траулера хлестнули пушечные очереди. Истребитель бил мимо – по воде – специально бил мимо. Теперь Коршак знал точно, что промазать с такого расстояния эта чертовина не могла. Так ее сделали, такими вещами ее напичкали, так научили того, в маске и в шлеме с солнцезащитным экраном. Пошучивал парень.
На палубу в деревянных сабо, в длиннющих «семейных» трусах, патлатый выскочил дед Дмитрич. И в руках у него было ружьецо – пукалка двадцать восьмого калибра. И дед прицелился с палубы влет истребителю – тюк.
И не страшно тогда было, и не завидно ни силе чужой машины, ни тому, что через десять минут пилот окажется дома, а им еще бухать и бухать, и еще черт знает что по пути произойдет. Даже запело в душе, что тебе впереди еще несчетное число миль и долго еще пыхтеть двигателям, тебе стоять на руле и шутить над отважным дедом на камбузе и в кают-компании.
Подумалось тогда, что вот прилетит летчик домой, стащит с себя всю эту мерзость, что делала его похожим на животное, и, наверное, парнем окажется. В бар пойдет «кальвадос» пить. Странно…
А тут сделалось жутко. Сережка, Мария – с ее непоправимым горем – и эта маска. Маска, делающая, из человека животное. И другая маска – из моря. Так все же и гробанулся.







