Текст книги "Каждое мгновение!"
Автор книги: Павел Халов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 20 (всего у книги 30 страниц)
Профессор Дмитриев
Приехал Дмитриев.
– Слушай, если ты не перестанешь, я положу тебя в больницу.
Потом, присмотревшись, словно освобождаясь от своих забот, сказал тихо.
– Надо что-то делать. Иначе ты умрешь…
– Я не умру…
– Тогда пошли со мной. Я тебя оставить не могу.
Дмитриев консультировал больного в военном госпитале перед тем, как приехать к Коршаку. Они долге сидели полумолча, полуразговаривая. Коршак лежал, а Дмитриев то бродил по квартире, то кипятил себе чай и пил его сам, не зовя хозяина, то валялся в кресле. И оба они полновесно ощущали присутствие друг друга. Дмитриев сказал:
– Ну, довольно. Поехали. Набери-ка номер приемного.
Телефон стоял рядом с Коршаком на стуле.
Когда Дмитриев сказал это – Коршак поднялся…
– На черта эта «санитарка»! Пойдем пешком. Да и ехать всего ничего.
Они долго и медленно шли по ночному городу, и когда поравнялись с погибающим уже в темном безмолвии высотным домом Дмитриева, Дмитриев сказал:
– Завтра плановая. И сложная плановая. А такая тоска, словно перед собственной смертью. На тебя насмотрелся.
Коршак не ответил. Дом весь доверху был темен. Ни одно окошко в нем не светилось, только маячили чем-то тускло-тускло желтым то ли из-за пыли на стеклах, то ли из-за скупости управдома, повесившего слепые, чуть сочащиеся лампочки – окна лестничных пролетов.
Дмитриев, беря Коршака за рукав и глядя темным лицом на него снизу, потому что хотя и широк был в плечах, да невысок ростом, сказал:
– Пойдем… Мне взятку дали. Кофе бразильский. Настоящий. Я одного крупного инженера от рака спас. И отказаться было неудобно, такие люди. Взял. Я тебя кофе напою…
И такое было в голосе его, что Коршаку захотелось обнять его и спрятать у себя на груди.
На третьем этаже Дмитриев сказал, переводя дыхание:
– Только он все равно умрет…
– Господи, кто?
– Да инженер этот. Рак. Его, брат, не оперировать пока в наши времена – его предугадать заранее нужно. – Потом он добавил: – А жаль, мужик хороший и инженер умный. Нужный инженер.
– Тебе не страшно вот так, – спросил Коршак. – Ходить, есть, дышать, зная о ком-то такое?
– Страшно, – тихо сказал Дмитриев. – Страшно. Ну и что? Что с того? Се ля ви это пока называется. Но хуже, когда живой человек совсем как мертвый…
Коршак не понял, о ком он говорит. И понял, едва переступив порог дмитриевской квартиры.
Дверь Дмитриев открыл своим ключом. В прихожей горел, яркий свет. Здесь было светло еще и оттого, что стены оклеили ярко, под цвет только что распиленного дерева обоями. Не успел Дмитриев сделать и шага, а только успел пропустить Коршака вперед, как вихрем откуда-то из недр квартиры выскочило что-то молодое, юное, с круглым лицом, глазастое, в халатике. Оно чуть не сбило Коршака, во всяком случае ему пришлось отступить на шаг к стене, и кинулось на Дмитриева:
– Папка! Ну что это такое! Ну как так можно! Я все клиники обзвонила, тебя нигде. С ума можно сойти.
Дмитриев помедлил снимать руки дочери со своей шеи, косо, с плохо скрытой гордостью глянул на Коршака, потом сказал, все же разводя ее руки:
– С ума можно сойти от того, как ты воспитана. Я столько раз говорил тебе – не смей разыскивать меня по больницам и клиникам. И тот, кто тебе ответил, что меня нет, завтра получит фитиль. Познакомься. Это тот самый мирный чудотворец, о котором я тебе рассказывал…
– Очень приятно, – совершенно скромно, чуть присев в книксене, произнесло создание, двумя пальчиками одной руки касаясь халата (она не забыла, что халатик может распахнуться), а другую холодной лодочкой подавая Коршаку. Коршак не успел ничего сказать ей, не успел назвать себя, он только успел застенчиво и радостно улыбнуться ей, как появилась женщина – жена Дмитриева. Она возникла тоже из глубины квартиры, только с другой стороны.
– Как поздно, – сказала бесцветным голосом она. И замолчала. И чтобы избавить ее от раскаяния за то, что своим замечанием она поставила в неловкое положение гостя, Коршак сказал, переделывая свою улыбку в извинительную и отыскивая ее взгляд:
– Простите, это я виноват. Профессор заехал ко мне, мы заговорились, и я решил проводить его…
Он нажал на слово «профессор» – перед тем, кто твоего мужа называет так, неловкости испытывать не станешь, и все еще отыскивал ее взгляд. А взгляда и не было… Полноватая красивая фигура, в таком же темно-синем халатике с серебряными тусклыми цветами, как и у дочери, только халат поплотнее охватывал ее, такой же цвет волос, лишь повыше прическа и потщательнее, у той вообще никакой прически не было… Ладошка-лодочка выскользнула из руки Коршака, и девчонка исчезла так же, как и появилась.
Женщина, проведшая, именно проведшая, а не прожившая с Дмитриевым, так думал сейчас Коршак, многие годы, словно высохла внутри. Холеная, дебелая, сдержанная настолько, что за этой сдержанностью не просматривалось никакого напряжения жизни и души, все гасила одним своим появлением. Она словно вбирала в себя чужой свет, не отдавая ни капли. И ее глаза, голубые с поволокой, были раз и навсегда выключены, и ни горячего блеска, ни презрения, ни нежности в них не было. Коршаку казалось, что Дмитриев ее боится. Он и сейчас был уверен, что боится. Не так, как боятся нашкодившие мужики своих суровых жен. Он боится ее присутствия, потому что и в нем самом гаснет что-то при ней.
Дмитриев провел его в кабинет, заставленный громадными полированными под черный китайский лак стеллажами с книгами, со всякими безделушками, которые разместили очевидно очень давно и не сдвигали с места; масками чукотских и нанайских божков. Здесь была мягкая, очень дорогая мебель, какие-то кресла, гнутые, из старого дерева и с прошитыми пышными подушками. И только стол Дмитриева жил отличной от всего, что его окружало, жизнью, весь в бумагах, с настольной лампой, с карандашами, вкривь и вкось брошенными поверх бумаг, с раскрытыми и просто сложенными неровно книгами и рукописями, очевидно диссертациями, на которые Дмитриев должен дать свои заключения. И стул у стола был обычный, жесткий. И Коршак улыбнулся этому столу и стулу, как своим знакомым.
Дмитриев зажег настольный свет, погасил верхний. И тут опять вошла его жена и таким же мертвенным голосом, словно это говорило что-то механическое в ее молчащем существе, произнесла:
– Кофе подать вам сюда?
В голосе и вопроса не было. Женщина наметила себе, что нужно сделать, и произнесла это вслух лишь для того, чтобы не забыть.
Когда она вышла, Корсак натужно пошутил:
– Ты же сам обещал сварить мне взятковый кофе…
Дмитриев вяло махнул рукой…
Как только кофе посветлел от близкого донышка в чашке, Коршак поднялся. Он и тут помог Дмитриеву, и знал, что помогает. Он сказал:
– Слушай, у тебя же плановая завтра…
…Ранним-ранним утром принесли срочную телеграмму: «Вылетаю семь утра местного Владимир Беленький». «Ну, Вовка-док. Ну, док!» – уже совсем проснувшись и обломком почтальонишного карандаша расписываясь в ведомости, думал он. – «И денег не пожалел и не расточительствовал. Далеко пойдет».
До семи утра оставалось полтора часа, плюс час лету, такое расстояние разделяло два их города, два мира – Коршака и Вовки. Значит, еще два с половиной часа. Спать бы и спать. Не мог дать телеграмму на час позже. Но тут же он догадался – не мог. Писал ее там же, в общежитии или на этом своем отстойнике, куда принесли ему вызов. И, по всей вероятности, Вовка уже лупит по ночному в тумане, он всегда по утрам в тумане и мороси, городу на такси, молча демонстрируя таксисту строгий профиль будущего профессора.
И Коршак более не лег.
Он позвонил в Вовкин аэропорт и больно, сердцем – наткнулся на тонкий далекий голосок женщины – Мария… Замер на этом – только один голос слышал – ни мыслей, ни чувств не было, и время точно споткнулось, остановилось в нем вместе с током крови. «Она!» Позвонить, спросить, кто дежурил. Или нет, встретить Вовку, рассказать, что и как тут делать, куда идти и кому звонить, вернуться в аэропорт и лететь, лететь. Он думал: неужели он мог так ошибиться и рядом с ним – значительно ближе, чем рядом – в нем самом столько лет жила такая женщина, которая смогла теперь так доброжелательно и спокойно говорить с ним. Эту мысль он пытался оторвать от себя: точно камень к ногам привесили и руки связали – на дно тащил. На самое дно отчаяния и бессилия. И в самый последний момент, когда задыхался и сердце бешено и беспорядочно колыхалось в нем, освободился. Но долго потом отдаленным, хотя не страшным уже раскатом, погрохатывала эта мысль, как миновавшая гроза. Нет, не может такого быть…
Вовка-док
По мере того, как такси приближалось к аэропорту в ночи, разбитой дежурными фонарями вдоль шоссе, подфарниками встречных машин, ядовито-зеленым сиянием реклам, Коршак успокаивался. Пока ехали эти десять километров по асфальту, шириной своей и гладкостью напомнившему московские проспекты, два лайнера, припрятав грохот турбин, как большие ночные птицы скатились с неба. Потом, упираясь громом в земную твердь, залетел, весь в огнях зеленых, красных, желтых, словно пассажирский пароход, Ил-шестьдесят второй. И совсем отбило горечь.
– Встанем в сторонку, – сказал Коршак водителю. – Придется подождать.
– И долго?
– Может быть, долго, – сказал Коршак. – Я еще этого не знаю.
А рейсовый из Владивостока уже сел – это был один из тех двух. В жиденьком ручейке пассажиров – остальные летели дальше – Коршак увидел Вовку в куртке, с огромным рюкзаком за плечами, с чемоданом, к которому были приторочены валенки.
Домой они добрались на рассвете.
– Мне дадут общежитие. Абитуриентам положено. И иногородним. Так ведь?
– Вы поживете пока здесь. Мы разделим с вами сферы влияния, Володя. Вот эта комната с телевизором – в вашем распоряжении. Тут, видите, и стол есть, даже два, устанете заниматься за большим столом – можно перейти к журнальному. А я уж оставляю себе кабинет. Осматривайтесь – там ванная комната и кухня. Есть можно все, что найдете. Еды придется купить. Я как-то забыл об этом. На утро чего-нибудь найдем. К ужину купим. А с обедом хуже, правда, тут неподалеку есть столовая. Паршивенькая. Но щи они варят ничего. Иногда бывает что-нибудь другое. Да, наверное, и в институте как-то кормят.
– Не беспокойтесь. Я же флотский.
Он ходил по квартире.
– А это?.. Тут кто-нибудь еще живет?
Коршак ответил не сразу.
– Нет, Володя, – тихо сказал он. – Там сейчас никто не живет. Там жили моя жена и сын. Но они уехали от меня. Уже давно. Я туда не хожу. С тех самых пор.
– Вас понял, – сказал Вовка тоже негромко. – Извините.
– Когда вы сделаете все ваши сегодняшние дела, я приглашаю вас отобедать в ресторане, – сказал Коршак.
– Вы разговариваете, как капитан.
– А я и есть капитан. Капитан вот этого разбитого корабля.
– Но вы еще держитесь на плаву, капитан.
– Кажется. Поплаваем – увидим. А сейчас – мыться. Полотенце, мыло, мочалка, горячая вода – все это здесь имеется. Соскребите водоросли и ракушки с корпуса.
Давно уже здесь никто не мылся с такой яростью: года ревела и свистела о целлофан занавески на весь пятиэтажный дом. Пока Вовка отмывал грязь и запахи прошлой своей жизни, Коршак сварил кофе, открыл сардины, сделал бутерброды.
– Вы обиделись на мое нахальство?
– А разве здесь есть обидное?
– Зло взяло, – честно признался Володька.
– На меня?
– Нет. На всех, на весь ваш мир. Я об него который раз мордой, как о стенку. Отбивает в сторону и все. Ведь я уже был здесь сразу после каравана. И дом ваш видел – мимо проходил. И вас видел, вы с каким-то невысоким, но прочным мужиком стояли.
– Это Дмитриев. Профессор Дмитриев.
– Значит, чин институтский? Да?
– Да. И почему ты не дал знать о себе тогда? Все было бы значительно проще.
– Не хотел. Если честно – я и сейчас не очень хочу. И если бы я сам был виноват, что у меня с институтом все так получается, я бы и сейчас не написал вам. Но тут я не виноват ни грамма. Ну, когда-то было. Я его обидел. Но ведь столько времени прошло! А он все помнит. И тогда я подумал, что он не прав, и подумал еще, что моими слабыми силами его не свалить. И дело тут не только во мне. Хотя и во мне тоже. Я учиться хочу. Хочу хирургом быть. И пошел он! А книжки ваши…
– Все мои книжки, – перебил его Коршак, – в твоем распоряжении. Сейчас не забивай себе голову. Потом. Времени у тебя еще целое море. Скажи лучше, как там ребята наши?..
– Часть подалась в Холмск, в Корсаково. Понанимались на ледоколы, на проводные суда. Часть на материк. Кое-кто по своим портам. Двое механиков на третий день поженились там.
– А как ты, Володя?
– Насчет женитьбы?! Что вы!
– Нет, я спрашиваю, что делал потом ты.
– А я в свой порт, на отстойник, получил расчет приличный.
Когда Володька ушел в институт, позвонил Дмитриев.
– Ну что, прибыл?
– Прибыл.
– И какой?
– Придешь – увидишь. Как дела твои?
– Несмотря на принятые меры, больной жив.
– Шуточки у тебя!
– Пора бы привыкнуть. Нет, правда, ничего. Тяжело идет только. Хоть дыши за него. Он зачетку привез?
– Кажется. Толком не знаю. Парень такой – сильно-то не спросишь.
– Мы решили зачесть ему два курса. Только анатомию будет пересдавать. Предупреди. Сам принимать буду.
Коршак с нетерпением ждал Володькиного возвращения. И волновался. Караван вспоминался, вся флотская жизнь – такая, казалось, далекая теперь. Если бы Мария встретилась на семь лет раньше – Володька мог бы, наверное, быть его сыном. Но когда он думал об этом, когда высчитывал на бумажке свои и Володькины годы, избегая писать что-либо относящееся к Марии, он вдруг понял, что чувства отцовства не испытывает. Тут было что-то иное. Было грустно и тревожно. До обеда он ждал, прислушиваясь к шагам на лестнице, переделал массу домашних дел, которых не делал давно: разобрал свой стол, починил бритву и розетку на кухне, побрился, позвонил и заказал столик, а Володьки все не было. Давно не испытывал Коршак такого беспокойства. Оно не давало работать. Из окна гостиной хорошо было видно тротуар и все подходные пути к дому. Но только самые подходы. Все остальное закрывал огромный состарившийся тополь. Один он был как целый лес, и основные ветви его только начинались от окон гостиной и уходили еще выше – до четвертого этажа, до самой плоской крыши. Этот тополь был, наверное, старше дома. Строители его уберегли, и он один стоял такой на всей улице. И вот то, что он закрывал своей могучей, зрелой листвой дальние подходы, сейчас мешало. Коршак чем ближе к вечеру, тем чаще подходил к окнам, не сознавая этого. «Мог бы и позвонить», – уже с раздражением подумал он. А Володька не звонил.
– Ну? – хмуро спросил с порога Дмитриев. – Где он?
– Сейчас появится.
Дмитриев снял пиджак, ослабил галстук, закатал рукава. Коршак пошел готовить чай. И из кухни услышал звонок. Руки были заняты – он промедлил, и дверь открыл Дмитриев. Коршак из кухни слышал, как Володька представился звонко и четко, и как хмуро ответил Дмитриев.
– Познакомились? – спросил Коршак, выходя с чайником и чашками на подносе. – Как дела у тебя, Володя?
Тот зыркнул в сторону Дмитриева и ответил:
– Даже не ожидал. Я уже все ваши службы обошел. В анатомке был.
– Какая там анатомка – все студенты в колхозе! Там делать нечего, – сказал Дмитриев.
– Так и я, если бы поступающим был, не пошел бы. Я поступивший. На второй курс. Сразу. Нонсенс…
– Что, что? – переспросил Дмитриев.
– Нонсенс, дословно – произошло непроисходимое, – ответил Володька.
Дмитриев опять осторожно посмотрел на Коршака.
– А как же ваш старый знакомый? – спросил Коршак, пряча усмешку.
– Не было его… Мне в приемной сказали – иди в ректорат. Я – туда, а там одни девчата. И т. п. И т. д.
– А вы напрасно говорите, – сказал Володька Дмитриеву несколько мгновений спустя, когда расселись возле маленького столика в гостиной, – вы напрасно говорите, что в анатомке нет никого. Там два диссертанта кого-то на части рвут.
Дмитриев опять осторожно посмотрел на Коршака, Володька не заметил их переглядки. Он густо, по-рыбацки, мазал хлеб маслом.
– Имей в виду, Владимир, – сказал Коршак, – нам предстоит ужин еще.
– Я справлюсь. Я двое суток до сегодняшнего дня ничего в рот не брал. Не лезло. Самолеты не идут и не идут. Туман. Туман и дождь. Люди психуют. У них за десять дней билеты взяты. А тут я на такси подкатываю. Толпа словно китобойную флотилию ждет. Черно. Ребятишки, дамочки, флотский народ. Потеют и мокнут. Злые, как черти. Я к начальству перевозок. А он обалдел уже от всего, как начальник станции на гражданской войне. «Ничем не могу помочь, уверяю вас», – Володька тоном и жестом передразнил незнакомого им начальника отдела перевозок. И, наверное, получилось удачно – Коршак сразу представил себе этого человека. – Я в кассу. Молчание. Тогда я в депутатскую комнату. А у меня случай был в жизни. Как с каравана в отстойник сел – еще нога болела. Натер до флегмоны почти…
Тут Дмитриев посмотрел на Коршака и тотчас отвел глаза – стал смотреть в чашку с чаем.
– Сижу в кафе – он так и произнес «кафе» с ударением на «е», по-матросски. – Приличное место: занавесочки, паркет, медяшки драеные, люстрочка в полтора киловатта, народу – так себе, все больше комсостав. Те фуражек не снимают, чтобы видно было, как много плавали – крабищи зеленые, аж плесень свисает. Ну и вошел один. Рукава – словно в золоте рылся, не снимая клифта. Адмирал цивильный – не менее того… А с ним чудо – узенькая юбочка, шпильки, прическа и пара вперед смотрящих под невозможной черноты бровями. Не женщина – бригантина пиратская. И по настрою видно – не дочь и не внучка. И не жена. Да и он сам еще ничего. Лицо такое – сразу видать – большой биографии человек. А меня черт разбирает. Я перед этим черпанул малость с ребятами в отстойнике. Приход был. А тут, чтобы не подгореть – кафе не из дешевых – взял для отмазки сто пятьдесят пятизвездного. И не пью. Налил в рюмочку, чтобы видно было – не пью пока. Мол, горячее жду. Бригантина раз в мою сторону, два… Он меню занят и разговором с мэтром – к нему сам мэтр подплыл. Пальцем в меню тычет «это и это, а это на ваше усмотрение, Людочка, – это он к ней, – здесь вино неплохое. Я его в Марселе пробовал. Самый для вас напиток…» И называет вино это. Я в меню видел – граммами не продают – бутылка двадцать восемь двадцать. Название, как имя индейского вождя. Только вслух прочесть можно, а вспомнить ни боже мой. А она: «Ах, Володя». Ну, думаю, погоди. Меня тоже Володя зовут. Я тебе это припомню. Во-олодя… «Ах, Володя. Мне все равно. Что хотите…»
Володя этот с адмиральскими нашивками для себя бутылку моего, вождя – для нее. Подали им тотчас – по первому разряду – и оркестр магнитофонный включился. Он меня и не видел. Да он вообще вряд ли кроме нее видел чего. Поднимаюсь. Вышел к швейцарам, постоял. И решился – иду напрямик, и прямо к ним по паркету – сам вижу, как здорово отражаюсь. Подхожу к столику, постоял против него, коротко, точно старший помощник китобойной, кланяюсь. И произношу: «Владимир… аович, – отчество-то не знаю, – вас к телефону по срочному служебному делу». Он уставился своими стальными – у меня лицо внутрь вогнулось. «Благодарю, – медленно говорит. – Людочка, я на мгновение». Поднялся и туда. Я – к ней: «Не волнуйтесь, все будет нормально – телефон далеко и дверь к администратору найти не просто. Мы успеем с вами потанцевать, я обязан сказать вам несколько фраз».
Стою и думаю, пошлет она меня сейчас, пиши пропало, за столик не заплачено, уйти нельзя и оставаться здесь будет стыдно. Жду. А она встает, подает мне рученьку свою и пошлет… Нога у меня разрывается, сердце молотит, а в ушах звон. А она мне на ухо: где же ваши фразы? Что-то я ничего не слышу. – Да что там, – отвечаю – а сам точно оглох. – Все ясно, – говорит, – только я все равно с ним останусь. Мы с ним давние друзья.
А тут и он возник у стола и смотрит. Музыка еще звучала. Потом смолкла. Она меня за руку: «Идем, не бойся. Я помогу». Мы подходим. «Познакомьтесь, – говорит, – Володя. Мой двоюродный. Приехал недавно. При тебе стеснялся подойти».
В депутатской смотрю – она, только в форме и с птичкой над правой грудью.
…Вот и улетел…
– Теперь и я вижу – серьезный вы человек, – проговорил Дмитриев. – Ну, а что же вы в анатомке видели?
– Только Фалло. Дефект межжелудочковой перегородки ушит, а чудак погиб от митральной недостаточности через два года. И вторичные признаки ярко выражены, жидкость в полости, печень увеличена.
– Позвольте, это они вам сказали?
– Кто?
– Аспиранты.
– Зачем? Я сам видел. Мне халат дали. Я сзади подошел и видел.
Дмитриев оставил свой почти нетронутый чай и крепко, точно спросонья, потер лицо.
– Да-а, – протянул он.
Володькой еще правило возбуждение. Он, наверное, и сам не отдавал себе отчета во всем, что говорил и что делал последние дни. Коршак понимал его. И ему жгуче хотелось, чтобы и Дмитриев это понял. Но Володька ничего не замечал. Искренность его не знала границ. Он сорвался с места, приволок из-под вешалки свой чемодан, раскрыл его и принялся выкладывать оттуда книги. Там были одни только книги. Три из них – два тома толстых, похожих на словарь Даля, и одну тоненькую книжку с золотым обрезом он отложил в сторону. Потом подошел с ними в руках.
– Вот, – сказал он. – Вот, смотрите!
Дмитриев взял у него книги обеими руками – «Очерки торакальной хирургии» Амосова, монография Евгения Николаевича Мешалкина и «Этюды желудочной хирургии» Юдина…
– Да… – протянул Дмитриев и тихо спросил: – И вы все здесь прочли и все разобрали?
– Не все, с латынью трудно. Правда, у меня словарь есть, но тщедушный. Мало там слов и не по существу многие…
– Ты на двоих столик заказал? – не отвечая ему, спросил у Коршака Дмитриев.
– На двоих. Но если ты…
– Берите и меня. Только при одном условии – заедем в клинику.
– В какую клинику? – бледнея, раздельно спросил Володька.
– В торакальную, голубчик, в торакальную.
Володька медленно и сломанно опустился на стул: и сразу стало видно, что он не столько строен, сколько худ.
– Ваша фамилия Дмитриев, – глядя прямо перед собой тусклыми умершими глазами, сказал он.
– Дмитриев, Дмитриев… – ответил Дмитриев.
– Простите, так вы…
– Тот самый. Не ожидал? А еще наблюдательный. Триада Фалло. Вторичные признаки…
И Дмитриев захохотал.
– Что же, – сказал потом Дмитриев, застегивая запонки на манжетах. Затем он подтянул галстук, встал и надел пиджак. – Не станем терять время. Шофера я не отпускал, не думал, что выслушаю такую биндюжно-хирургическую исповедь. – И он откровенно гыгыкнул – смех рвался из него, и он не мог его сдержать.
– Простите, – пробормотал Володька.
– Нет, отчего же! – сказал Дмитриев. – Очень было интересно. Главное – поучительно. Прошу вас, милейшие, в машину. А ужинать – потом.
В машине, когда все уселись, когда, наконец, взгромоздился на сидение рядом с Володькой и Коршак, Дмитриев повернулся к Володьке.
– А нонсенс, мой друг, это, если дословно, – чепуха.
Машина двинулась по лабиринту асфальтовых дорожек двора. Володька молчал. И вдруг он сказал:
– Мое определение, товарищ Дмитриев, точнее. Я в морях на вахте долго думал. Чепухи в природе не может быть. И в жизни не может быть. Это люди обозначили так то, чего понять не могут в силу различных причин. И если все же произошло то, что, по нашим понятиям, произойти не должно, значит мы просто не поняли происшедшего.
Дмитриев снова всем корпусом обернулся к Володьке и Коршаку – сразу к обоим. И лицо его было внимательным и серьезным. Володьке явно не хватало слов. Все эти «быть может» и «не может быть», «понять» и «понимание». И голос у него был какой-то угрюмо виноватый и настойчивость отчаянья звучала в нем. Наверное, он ничего не мог поделать с собой, хотя и понимал, что лезет к черту в зубы.
Разговор завис. Коршак осторожно, чтобы не уловил Дмитриев, коснулся Володьки локтем, и когда тот покосился на него исподлобья, одобряюще кивнул головой и прикрыл глаза.
Езды до клиники минут семь. Дмитриев первым вышел из машины, открыл им дверцу. И когда они выбрались один за другим, пошел в клинику.
– Баба Тоня, дайте-ка этим людям халаты. Врачебные. Этому, – он указал на Коршака, – бондаревский. А этому, – он окинул прицельным взглядом унылую фигуру Володьки, помедлил, прикидывая. – А этому – халат доктора Казачкова. Патлы заправить под колпаки – они в карманах, там же маски. Пошли.
На втором этаже у реанимационной палаты Дмитриев остановился и приказал надеть маски. Он сам помог Володьке завязать за ушами ее тесемки. И Коршак перехватил его взгляд, устремленный на Володьку. Началось что-то серьезное.
В реанимационной было жарко, окон здесь не открывали: несмотря на пылающий за окнами закат, здесь горел свет. Шипели кислородные приборы, щелкали вразнобой два электрокардиографа. Хрипло гулькали отсосы. В отдаленном углу, у правого огромного окна на аппарате искусственного дыхания жил, наверное, уже умирая, человек. От порога были видны желтые голые ступни и то, как мерно и высоко подымалась, повинуясь механической воле, широкая грудь. Оттуда шли к аппарату гофрированные шланги. Черная резиновая, похожая на волейбольную, камера ритмично надувалась и опадала. И когда она съеживалась, казалось, что это человеческая душа, и было до испарины страшно, что она вновь не обретет своей безупречной формы, но камера с хрипом, как живая, подрагивая и мотаясь, надувалась, а вслед за этим поднималась грудь человека.
Здесь стояло еще шесть или семь функциональных, каких-то членистых кроватей с оперированными. И никаких звуков, которые сопровождают сознательную человеческую жизнь, здесь не было. И в этой ирреальности, в этом помещении, похожем на какой-то странный фантастический цех, работали так же бесшумно, как лежали больные – две жизнерадостные медсестры. Они сновали от кровати к кровати, поправляя, проверяя, меряя, регулируя целый лес капельниц.
– Как дела, девочки? – спросил Дмитриев.
– Пока нормально. У Ивановой падало давление. Думали – сдают швы. Обошлось. Мальчишка уже спит сам. Козинцевой вывели мочу. Диурез пятьсот. Эта, – девушка кивнула на кровать неподалеку, – как обычно, на шестом часу. Мы ее держим, как вы сказали, на грани пробуждения. Адреналин и камфора.
– Устали?
– Ноги устают. Хорошо бы еще кого-нибудь для подготовки шприцев и капельниц. Сегодня так много – семь человек. И у всех раствор и плазма, и даже кровь. Ноги устают страшно.
Коршак думал, что Дмитриев будет спрашивать про того, что на искусственном дыхании. Но Дмитриев даже не посмотрел в сторону окна.
– Хорошо, – сказал Дмитриев. – Возьмем с дальнего поста. Там Галка сегодня?
– Да, профессор, Галка. Афанасьева Галка.
– Эту можно?
– Галку? Да.
– Скажите – я распорядился. Работайте. Я тут должен с коллегами проконсультироваться.
Дмитриев полудвижением руки поманил за собой Володьку и пошел к ближайшей кровати. И снова таким же полудвижением показал ему встать по другую сторону кровати. Володька встал на указанное ему место – даже от порога, где стоял Коршак, было видно, что его лицо одного цвета с колпаком и маской.
Дмитриев приподнял простыню. Молодая женщина лет двадцати пяти. Прекрасное, может быть от болезни, перламутровое, тело. Левая грудь отжата повязкой. Страшно тел из ее грудной клетки оранжевый шланг дренажа.
– Ну, коллега, что было здесь?
– Плевральный подход слева? – зыбко проговорил Володька.
– Болтовня. Что конкретно?
– На сердце работали… – полувопросительно сказал Володька.
– Так можно и на сердце. Но это нижняя лобэктомия слева. Показания – абсцесс нижней доли левого легкого. Слова понятны?
– Понятны. Нижняя левая доля.
– Не нижняя левая – она всего одна там, эта нижняя. А просто нижняя доля слева.
– Я больше кардиохирургию грыз, – сказал Володька тихо.
Дмитриев зорко взглянул на него, и, не отводя взгляда, произнес раздельно:
– «Сердце на ладони»? Так? Читали? Начитались, голубчик, модненького.
Володька пожал плечами.
Дмитриев больше не звал его за собой. Он обошел всех больных, находящихся в реанимации. И только к тому, что был на аппаратном дыхании, не подошел. Он только постоял у тех босых неподвижных ступней, вздохнул и пошел к двери.
Оба – Коршак и Володька – двинулись за ним.
Дмитриев только по клинике ходил так стремительно. Идти за ним так же быстро было неловко. И они поотстали. Дмитриев подождал их возле операционной. Там горел кварц, он вошел и выключил его.
– Являйте знания, – сказал он, останавливаясь перед стеклянным шкафом с инструментарием.
Володька-док относительно справился с этой задачей.
У лестницы, по которой они полчаса назад поднимались в отделение и по которой им теперь предстояло спуститься во двор к машине, Дмитриев остановился и повернулся к Володьке. Он некоторое время молчал, зорко рассматривая его, потом сказал:
– А сдавать анатомию все равно придется…
Столик ждал. Официанточка, знакомая Коршаку, отбивала натиск желающих. У нее уже не было сил, и она явно сердилась.
– Ну вот! Сколько же можно…
Им подали сразу. Пить не хотелось и никто ничего не пил. Ели молча и много. Вовка не поднимал глаз. А Дмитриев время от времени все так же зорко, как на лестнице клиники, поглядывал на него поверх тарелок. Теперь ему явно хотелось поговорить с Коршаком и Володька мешал этому. Коршаку тоже хотелось разговора. Вовка спросил:
– А почему вы не подошли к тому, что на аппарате, там, в реанимационной?
Неожиданно просто и негромко, с расстановкой, Дмитриев ответил:
– Это ранение правого желудочка. От остановки сердца до того, как его запустили, прошло восемь минут. Можно было и не запускать. Сердце пустили, а подкорка молчит. Все. Там больше не за кого бороться. Это не застольное.
– Ничего, ты не стесняйся. Я уже привык, а Володе это на пользу. Пусть вкусит.
– Может быть, я на бродвее, то есть на улице подожду? – нерешительно предложил Вовка.
– А кофе?
– Да оно мне… То есть я хотел сказать, что не люблю его.
– Ну, хорошо, – сказал Коршак весело. – Пошляйтесь. Мы кофейком оплеснемся.
Он долго и медленно разжигал трубку, пряча усмешку от Дмитриева, и ждал, когда тот заговорит. А Дмитриев все молчал. И потом, затянувшись наконец, Коршак спросил:
– Что скажешь, профессор?
– Это или хирургический гений будет или дерьмо вроде Мошкина. Ты знаешь моего Мошкина? Кандидат медицинских наук. Большой такой, румяный, лихой. Любую беду руками разведу. Зимой в каракулевом манто ходит и в туфлях на высоком каблуке – круглый год.
– Знаю. Почему не гонишь?
– А он не ошибается. Блестит, кружится, работает – рук не видно. И не ошибается, сволочь. Но ему на больного наплевать, его больше шов собственной работы волнует, чем человек со всеми его духовными и буквальными потрохами… Вот и этот… Лихой.







