412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Халов » Каждое мгновение! » Текст книги (страница 12)
Каждое мгновение!
  • Текст добавлен: 8 июля 2025, 16:42

Текст книги "Каждое мгновение!"


Автор книги: Павел Халов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 30 страниц)

Бронниковы

«Ворошиловск» почти не гасил своих якорных огней, световой день иссякал. Но и тех коротких мгновений солнца и света хватило на то, чтобы увидеть и почувствовать, как древен этот поселок, как много лет, может быть, столетие простоял он тут, и время это еще живо в архитектуре деревянных, бревенчатых, похожих на остроги домов бывшей Русско-Американской торговой компании. Теперь в одном из них – склад готовой продукции, в другом – с неким подобием колоколенки над высокой сизой, крытой уже современным шифером крышей, – засольный цех поселкового рыбозавода, в третьем жили всего неделю назад сезонники, а теперь дом смотрит на море и на устье Очёны желтоватыми бельмами щитов, которыми закрыли до будущего сезона окна. И поселок весь на гальке, и основной звук тут – перестук камешков: шел ли человек, проезжал ли автобусик, возились ли собаки, выбирались ли из пропахшей нагретыми приборами, ионизированной электронным излучением избы метеостанции девчата, чтобы запустить шар-зонд. Стук камешков. И даже когда на улицах ни души, камешки сами собой изредка позвякивают, похрустывают, улегаясь под тяжестью времени.

В столовой, где в узкой и высокой, словно в поставленной на попа нормальной комнате, помещалось всего четыре стола и еду подавали в раздаточное окошко, похожее на бойницу, и где очень вкусно кормили рыбой – жареной, вареной, маринованной, струженой – и олениной во всех видах, запасались сытостью двое мужчин. Утирая ручьи пота с медных своих лиц, ели они удивительно плотные щи с олениной и закусывали не хлебом, а вяленой олениной, нарезанной вместо хлеба. Потом они ели второе – тоже мясо, но с вермишелью, потом пили чай. И вдруг к чаю, который был с пылу, с жару – слышалось, как клокочет за бойницей на плите кипяток – они обсохли. Перестали потеть. И невероятная по обильности и силе еда вроде бы и не разморила их, хотя они обедали не сняв, а только расстегнув свои брезентовые на меху куртки. Они словно даже подобрались как-то, и глаза их – пронзительные сине-серые, как у потомственных поморов глаза озлели.

Коршак обедал тоже.

Родной дух почуял он в них обоих. Шоферы. Шоферы или мотористы. Нет, наверное, все же шоферы. Мотористу что так одеваться – километра два, тут больше расстояния и не наберешь. И не судовые они механики – не было в них того морского, что Коршак мог отгадать издали. Уж очень истово, именно про запас, они ели, и одежда не та, и манера сидеть за столом.

Ему доставляло удовольствие, неожиданное после всего пережитого, после разговора со штурманом Арнольдом, после самой истории с капитаном Колесниковым видеть этих людей, наблюдать за ними так, чтобы они не замечали этого его внимания к себе; и доставляло удовольствие гадать, кто они, думать о них, о их неизвестном пока Коршаку, но безусловно близком ему деле – точно к родной земле прикасался, обретая прочность в ногах и спокойствие в душе. Но все же своего внимания скрыть от обедающих он не смог. Встретился раз-другой с глазами того, что сидел напротив. Мужчина чуть улыбнулся одними глазами, собрав в уголках глаз морщинки, сказал что-то негромко своему товарищу. И тот тоже посмотрел с интересом на Коршака.

Когда они закончили есть, Коршак тоже вышел следом. Мужчины закурили из одной пачки и прикурили от одной спички.

– Не здешний ты, – протягивая Коршаку пачку «Севера», сказал тот, что в столовой сидел напротив. – Пшеничные…

И Коршак сказал им, что он моряк – второй механик (для рулевого матроса, каким плавал с Феликсом, возраст его уже мог смешным показаться, а механиком он тоже плавал когда-то, но самое главное – это работа с дизелем на силовом заводе, когда жил у Большой реки в доме Хозяйки). Сказал так, и сделалось ему легко и просто. И еще, помолчав, добавил, что в рейсе заболел, лечился, отстал в связи с этим от своей посудины и теперь ждет, когда за ним зайдут по пути домой – так договорился с капитаном. Он рассказал им историю Феликса, и не чувствовал, что врет, что не имеет права так говорить, потому что (и он это понял теперь) Феликс – это его собственная жизнь в ином, но тоже истинном измерении. И понял еще, как смертельно ему нужен Феликс, как важно, чтобы он зашел сюда в этот рыбный порт.

Но здесь, оказывается, все знали всё, и мужчина сказал, что вряд ли он дождется своего траулера, – ледовая обстановка в этом году очень серьезная. Лед прихватил в Беринговом море и в море Лаптевых много судов. Теперь они пробиваются с помощью ледоколов сюда, на траверз Усть-Очёнской губы. И когда они пробьются, то вот этот дурила, «Ворошиловск» этот пойдет с ними, потому что лед подпирает и здесь. Вот даже последних сезонников – студентов ДВГМИ, их семь человек осталось на Сомовском заводе, вывозить будут они, двое этих шоферов. Идут на одном фантомасе – ЗИЛ-сто пятьдесят первый. Катерами – все: лед нагнало, а Сомовский еще севернее. Шестьдесят километров – шутка ли!

– Так что самый раз тебе – на «Ворошиловск». Там как-нибудь, когда в караван собьются, переберешься. Я ж понимаю – машину никому оставлять нельзя – как бабу. Верно я грю?

– Верно, – машинально проговорил Коршак.

– Студенты – тоже на «Ворошиловске» пойдут. Радист при мне марконил с лайнером этим. Студентов возьмут и – до лучших дней…

– Значит, – скорее всего завтра, – все еще думая о своем, сказал Коршак. – К утру вы наверное уже вернетесь…

– Ха, какой ты, механик, быстрый! Завтра?.. Завтра мы дай бывший бог до Куринского доползем. Полпути. Ты что думаешь – асфальт здесь? Здесь обычной дороги нет. Обычной. Понял? По снежку только. А то айда с нами – все веселее будет! Мы тебе побережье покажем, а ты нам про заморские страны потравишь, механик? Идея, Степан? – Говоривший радостно обернулся к своему товарищу.

– Идея! Едем, корефан. Один хрен загорать тут. Некуда тебе податься. И с киром – хана. Кончился кирный сезон. Сухо. С тоски сдохнешь!

Вдоль всего побережья в устьях речек расположились рыбозаводы. Активный лов вели только из этого порта, но порт уже вытащил на берег свои «реэсы» и «эрбушки» – рыболовные сейнера и рыболовные боты. И они стояли на некоем подобии стапелей, светя своими крашенными суриком, обжатыми о шпангоуты боками. Громоздились перевернутые вверх смолеными днищами кунгасы – издали они походили на лежащих у воды тюленей, но вблизи напоминало это лежбище закрытую на зиму станцию проката лодок – если бы не льды, если бы не черные, измочаленные о камни плоские их днища.

Самый южный-из заводов на побережье – в сотне километров, самый северный – в шестидесяти. Из южного уже все уехали, остались только те, кто жил там всегда для того, чтобы хоть чуть-чуть, хоть едва ощутимо теплилась на заводах этих жизнь, кто гонял движок для света – от 21 до 23, кто фельдшерил понемногу, ибо здешние привыкли не болеть, не простужаться, не рожать зимой; кто сторожил оборудование и пустующие помещения – сторожить-то не от людей, от медведей – и охотился помалу в округе, для собственной нужды. На каждом заводе – человек десять не более оставалось – сами и хлеб пекли. С таким образом жизни Коршаку еще сталкиваться не приходилось. Это были какие-то загадочные, странные люди, если могли смиренно жить здесь. Но не столько интерес к ним и к их жизни заставил его согласиться с предложением шоферов, хотя и это было важно – дорога, следовательно, не кончалась. Главное оставалось в плавании. И только сейчас он нашел то, чем можно определить все, что с ним происходит теперь – от гибели Колесникова до последнего мгновения – он лечился. Не хотелось произносить даже мысленно этих пышных слов, но других не находилось и нужно было назвать это как-то, чтобы опомниться наконец, собрать себя в кучу.

ЗИЛ-сто пятьдесят первый, тяжелый трехосный грузовик со всеми ведущими мостами – или, как его назвал Степан, «фантомас», стоял уже, снаряженный в дорогу. Черный какой-то, закопченный, замшелый – иного названия и не подберешь – без номеров: кто тут и зачем будет регистрировать машины, их всего-то вместе с «фантомасом» этим и с автобусиком пять штук на всем побережье, и никакие дороги здесь никуда не вели, только те шестьдесят километров на север да сто на юг вдоль узкой прибрежной полосы по гальке, через устья рек, да «щебенка» к военному аэродромчику, где приземлялся Степаненков. Вот и вся автомобильная жизнь. И все-таки это была машина, от нее пахло не мягким, плотным запахом солярки, а остро и летуче веяло бензином – ЗИЛ только что заправили. И борта его с ободранной местами до белого дерева краской были крепкими. В кузове выше кабины, укрытые брезентом и обвязанные поверх него капроновыми веревками, громоздились бочки и ящики. И только у самой кабины – спальное место: один ведет машину, другой отдыхает. Видимо, ребята не врали – дорога предстояла серьезная.

Возле грузовика маялась маленькая, худенькая, смятая какая-то и словно выпитая до абсолютной сухости женщина. Она была вся в черном – черном платочке, черных тусклых сапожках, потертом черном пальто. И может, оттого ее лицо показалось неестественно бледным.

– Никак ты, землячка? – удивленно спросил тот, кто первым заговорил с Коршаком у столовой и имени которого он еще не знал.

– Я-яа, Митюша, родной. Я-яа. Домой бы мне…

При первых звуках ее голоса Коршака словно кипятком оплеснуло – столько певучей красоты, столько тайны, столько обещания в нем было и чем-то знакомым-знакомым звучал он – ее невероятный голос. Словно слышал его когда-то, или словно его звал кто-то издали таким голосом, а он не откликнулся. И он внимательно посмотрел в лицо этой, еще молодой, не скрывающей свою усталость женщины. И глаза у нее… Светились глаза каким-то тихим доверием и радостью, а все некрасивое лицо с тонкими в ниточку губами, с узким и длинным слабеньким носом, словно без мышц было оно, а лишь обтянуто белой-белой и тонкой кожей, оставалось это лицо ее грустным.

– Далеко ты забралась, мать! От дома своего…

– Далеко, Митюша… Старших в интернат отвозила. Сюда катером, а тут – лед.

И хотелось, чтобы она говорила еще. А она замолчала, словно догадалась, что посторонний, незнакомый ей мужик слушает ее голос. Она посмотрела на Коршака снизу. Посмотрела внимательно, с интересом.

Митюша подсек ее взгляд.

– Вот, Катюха, знакомьсь. Попутчик твой – до самого твоего дома. Тож, как и ты – от судна своего отстал.

Коршак подержал в ладони ее руку – все косточки пересчитать можно было, и назвал себя.

– Имя чудное какое-то. Еврейское, что ли?

– Нет, – тихо сказал Коршак. – Дед мой коржики делал. А называл их коржики свои – коршак – зубов у него передних смолоду не было.

– Да я это так. И лицо у тебя русское.

Митюша все еще с какой-то невольной нежностью, точно сам не хотел испытывать эту нежность, оглядывал ее.

– Ну, а пацаны-то с кем? Ведь двое их при тебе сейчас.

Она медленно обернула к нему лицо и ответила:

– С дядькой Кириллом, с плотником нашим. Он им как дед родной.

– Тоже нашла, Катюха, деда – да он…

Эти отголоски чужой жизни, чужих взаимоотношений много говорили разуму Коршака. Не простая это была женщина и жизнь ее – не проста, и видно это было по выражению лица Митюши, где перемешались уважение, нежность, жалость и даже любопытство.

Катюха не стала ему отвечать. Она вкось посмотрела на Коршака:

– А вы что же – прокатиться имеете желание?

Тот хотел ответить, что все равно ждать здесь, пока Митюша не привезет сезонников. Но Митюша ответил:

– Имеет, имеет. Гляди, какой бугай.

– Эх, Митюша, Митюша, – только и сказала она.

Напарник Митюши – Степан – явно нервничал: пора было выезжать, но потерпливал. Митюша заставил его посмотреть, взяли ли поршень – нехитрое, но надежное приспособление для вулканизации, масло для двигателя, домкрат, канистру… Пришлось Степану задирать брезент у заднего борта, куда он среди ящиков пристроил необходимое в пути, и показывать Митюше:

– Да вот же, вот же оно все.

Потом Митюша проверял баллоны и крепления веревок, и затяжку гаек. Катюха уже сидела в кабине, расстегнув у горла свое поношенное пальтишко и распустив по плечам платок; у нее оказались каштановые со светлой рыжинкой волосы – и негустые, и прямые, они тоже опали ей на плечи, и она, зажав заколки губами, кое-как укладывала их. Все это Коршак видел, стоя неподалеку – не мог не видеть почему-то.

Наконец Степан взорвался:

– Погоняй. Скоко можно?

Митюша довольно хохотнул:

– А я нарочно, чтоб знал, кто старший.

– Ты старший, ты – старший. Погоняй!

Коршак со Степаном устроились в кузове. Над ними нависала дышащая, поскрипывающая гора груза. На всяком ухабе, куда Митюша вкатывал грузовик осторожно, точно ступал босыми ногами по воде, вся эта махина кренилась и постанывала.

Выехали за самые северные постройки. Из-за стука и грохочущего шороха гальки совсем не было слышно двигателя. Но в кузове этот шорох не мешал говорить. И Степан еще долго не мог успокоиться. Он мстительно смотрел перед собой, матерился порой, стискивая время от времени зубы, и ноздри его короткого крепкого носа раздувались.

Потом он обернулся к Коршаку, который стоял рядом с ним, опершись локтями о горячее уже железо кабины.

– Слыхал?! Старший он! Всего на пять лет старше, а выпендривается, зараза! Катюха его с пути сбила, как увидит ее, так моча в голову. Мать не знает – она б ему показала Катюху. Вот вернемся – покажет, А там и Дуняха с материка прилетит.

– Так вы что – братья? – изумился Коршак.

– Братаны. Он еще чо задается? Он на Колымской трассе «Татру» гонял – в отрубе был. Опять же – из-за Катюхи. У нее тогда всего двое было. Это сейчас уж четверо. И все от разных. Любовью жива. Как любовь – так пацан. К Митьке она как сестра, учились вместях, а он…

Степану хотелось сказать, много. И он говорил, вдоль и поперек пластуя свою и братову жизнь.

– Митька и школу шоферскую кончал. А я все здесь. Мотористом был на «жучке» – кунгасы таскал. Как навигация закрывается – с Митькой езжу. Самоучка я – сам учился. Без него даже. Сам! Я ведь ни разу по асфальту не ездил за рулем – все по гальке, все здесь. Вот еще чо он задается. Учи-иться тебе надо… Учиться. А на хрена – вон она, моя учеба!

И Степан щедро повел рукой вокруг, объединяя этим жестом своим и море справа от него с «Ворошиловском» на рейде (теперь ледокол был виден с носа), и небо над этим морем, и клубящиеся снежные горы облаков, и горный хребет, и дорогу впереди, и льды у берега, мерцающие зелеными изломами на последнем солнце. Столько страстного ощущения пространства и свободы было в его голосе, что действительно подумалось Коршаку: «А зачем? Действительно, а зачем? Когда все у человека есть – и земля, и свобода, и уверенность в себе, и он нашел себя во всем этом!..»

Когда застывали и застаивались ноги, оба они, Коршак и Степан, слезали с машины – сначала на ступеньку кабины, потом на медленно ползущую под колесами гальку – грузовик шел медленно на одной и той же передаче, с одним и тем же ровным гулом двигателя вдавливая в зыбковатую набережную колеса почти до ступиц. Шины надраились о мокрую гальку до черного блеска и медленно вращались, перекатывая этот блеск и роняя впереди себя каменную мелочь.

Митюша был хорошим водителем, вел своего «фантомаса» «внатяг», не пробуксовывая: чуть добавь он газу, и мощь стопятидесятисильного двигателя сорвет баллоны с грунта, и тогда машина сядет, начнет рвать, оседая до тех пор, пока не повиснет на дифере.

И всякий раз, задерживаясь на подножке, Коршак видел сосредоточенное лицо Митюши, а за ним – размытый и неподвижный профиль Катюхи. И жалел немного, что его сторона не та, где сидит Катюха – женщина эта имела какую-то непонятную силу – хотелось видеть ее и хотелось понять ее. Наверное, у них в кабине продолжался тот самый разговор, что длили они уже десять лет: если, как сказал Степан, первенец появился у нее в девятнадцать от старпома с загнанного штормом в устье Сомовки сейнера – сейнерок перекатило через бары и выхлестнуло на отмель вместе со старпомом на целый год, то сейчас ей лет тридцать, а школу заканчивали они вместе. И притихли они в кабине оба: не мог Митька ерничать и трепаться один на один с нею…

И присутствие этой женщины, и то, что в дороге у Коршака не было никакой личной цели (его не мучили ни медленность продвижения, ни расчеты километров, пройденных и предстоящих), и он воспринимал каждый миг жизни как единственный, как окончательный, и мог видеть землю и море, горы и небо, словно впервые, и даже то удивительное обстоятельство, что можно было шагать рядом с мокрыми грузно вращающимися колесами, что можно было отойти в сторону, подняться чуть выше на насыпь, накатанную морем за тысячелетия и из промытой, подобранной, как керамзит, одна к одной гальке, – и не отстать от общего движения, – составляло какое-то необъяснимое наслаждение. Словно и не жил еще никогда, и это первый день от твоего сотворения. И словно мир вокруг возникал сейчас прямо на глазах.

Они со Степаном шагали каждый по своей стороне. И сходились потом в кузове у кабины, и опять ехали, время от времени касаясь плечами друг друга.

– Ты вот, корефан, Катюхе сказал, что дед твой скорее всего не дед, а прадед, коржики делал. Пек их, следовательно. И торговал имя. Оттого ты и Коршак – коли передних зубов нет – Коршак… А мы Бронниковы. Бронниковы мы! Все – от самого корешка. И мать Бронникова. И батя Бронников был. Главный род тут. Бронниковы – броня! Каза-аки. Тут броней стояли. И стоим.

При этом Степан гулко ахнул себя кулаком в квадратную грудь – при ходьбе распахнул куртку и теперь видна была тоже расстегнутая, но и без того в обтяжку серая сатиновая рубаха.

Митюша открыл дверцу.

– Не слушай ты его! Хреновину он порет – бзик у него. Что ты, Степка, побережье все смешишь – броня-я! Маманя – Бронникова, батя… Деду просто не на ком жениться было здесь, вот он на родной племяннице и женился. И вышло черт-те что!

– По тебе и видно… На бабе заклинило – на всех кидаешься!

Степан все не мог простить брату недавней насмешки. Но он перебрал с этим – Митюша долгим прицельным взглядом поглядел на него, потом отвернулся, сплюнул и полез к себе в кабину.

Туман возник внезапно. Он словно поджидал их здесь. Против такого тумана не помогут ни прожекторы, ни фары. И он так был насыщен влагой, что сделались мокрыми лицо и руки, и по выпуклой крыше кабины потекли, смывая копоть и старую грязь, крошечные ручейки, и покрылся дрожащими ртутными каплями, словно испариной, капот двигателя. И даже брезент мгновенно почти потемнел и промок. Коршак знал эти приморские туманы. Он пробивает насквозь и не только закрывает видимость – он обертывает словно ватой самую душу. Любой шторм лучше – виден окружающий, пусть не принимающий, пусть отторгающий тебя мир. Борись! А здесь и бороться не с чем. Туман. А Митюша не останавливался. И Коршак понимал, что останавливаться нельзя: потом не сдвинешься с места, сядешь насмерть. И ехать дальше – тоже невозможно, где он верх, где низ, где горный хребет, а где оно – море? Слепой полет. Шла минута, вторая, рев двигателя не растекался по побережью, не катился по скалам и по-над ледяным логом, он оставался здесь же, где возникал.

Митюша снова высунулся из кабины.

– Степан! Бронников! Иди вперед. Вперед иди. А то я свихнусь! Не видно же ничего!

Наступит пора, и Коршак сам испытает такой вот слепой рейс. В тайге. Но это будет потом, когда он перестанет быть пассажиром, хотя и возьмут его лишь как пассажира. Но тогда впереди будет цель, одна для всех, и для него тоже. А сейчас он был пассажиром и ничто здесь никому не угрожало. И самое худшее, что могло случиться, – потеряют направление, отклонятся от прямой вправо или влево на несколько метров, засядут. «Пропасть не дадут, в конце концов, – думал Коршак. – Здесь не так далеко. Там есть и вертолеты и гусеничные транспортеры. Попросить – вытащат. По частям, но вытащат. Здесь напрямую километров десять. Там, наверное, даже слышат Митюшин «фантомас».

Степан тем временем спрыгнул вниз и пошел, утопая по щиколотку в гальке, медленно обгоняя грузовик. Он поравнялся с передними колесами. Потом он закачался шагах в трех перед капотом – живой ориентир. И снова возник на подножке Митюша.

– Степка, да оглядывайся ты – я же ни быстрей, ни тише не могу. Ты дистанцию выбирай, чтоб тебя видно было!

– Ну, земля моя планета, едрена мать! – выругался он потом уже в кабине.

Несколько минут двигались в таком порядке. Потом Коршак тоже вылез на землю, догнал Степана и пошел рядом. Это оказалось не просто – идти, не сбавляя шага и не прибавляя его – идти ровно, чтобы тебя видели.

– На хрена тебе-то! – Степан говорил хрипло – устал уже и в тумане этом трудно дышалось. – Я ж дорогу знаю. Тут рыбацкий стан будет. Там твердо. Остановимся. Пока туман… А тебе-то на хрена?!

И когда уже легкие стали выдыхать огонь, когда показалось, что еще несколько шагов и упадешь, Степан хрипло прорычал:

– Ага – вот…

Он взял левее – к хребту. Идти сделалось легче, под ногами появилась твердь. Ноги еще утопали в гальке, но сквозь подошвы уже ощущалось твердое. Изменился и звук автомобильного мотора: задышал он ровнее. Через сотню шагов выбрались на скальное обнажение. Степан прошел еще немного, чтобы дать место для «фантомаса», и остановился, повернувшись лицом к надвигающемуся грузовику.

– Все! Стой! Хана!..

Он свалился тут же перед парящими колесами ЗИЛа на мокрый, холодный камень навзничь, раскинув руки и ноги. Коршак тоже опустился рядом. Если бы пришлось идти еще – не смог бы. Природа сама рассчитала за них и расстояние, и силы.

– Слушай, Степка, – по-домашнему зазвучал из тумана голос Митюши. – А как ты его угадал?! А? Я и то думал, что топать нам и топать… А то думал, что уж проехали и вот в устье свалимся. А?

Звук его голоса перемещался. Митюша бродил там где-то еще выше на пологом склоне.

– По запаху, – глухо ответил Степан. Но Митюша услышал.

– Нюх же у тебя!

Степан ответил не ему, а Коршаку, потому что сказал тихо:

– По запаху… Пожил бы здесь, как человек – узнал бы. Батин кунгас тут лежит. Теперь Захар Бронников в виде сейнера плавает. Дали имя отцово сейнеру. – Это Степка сказал для Коршака и покосился на него при этом. – Кунгас этот лет семь назад штормом выбросило – одни ребра остались. Галька тут иная. И эхо – горы тут совсем рядом… По запаху… Хмырь.

Но Степан перестал злиться на Митюшу. Точнее, он злился, но совсем по-иному, и вероятно, злость его была обращена к ним обоим – к Митюше и к Катерине. К Катерине за то, что она вообще существует, что такая она, какая есть; за то, что, видимо, все же оставляет у Митюши какую-то искру надежды – уже в самом ее демонстративном неприятии Митюшиного сердца было что-то необычное, что-то оставляющее эту надежду. И уж безусловно не мог он простить Митюше всего, что знал о его отношении к этой женщине. Она изуродовала, исковеркала жизнь этого поколения Бронниковых – Степан относил к одному поколению своей семьи всю ее на обозримом для него времени, то есть он считал какими-то странными ровесниками всех Бронниковых, которых он знал; и отца, погибшего на рыбалке Семь лет назад, и мать, и тетку Клаву, которая вышла замуж за гурана по прозвищу Чавыча, которое стало их общей фамилией – псевдоним какой-то шпионский, а не фамилия; разве можно спокойно жить, если тебя зовут Иван Иваныч Чавыча; и Дуню – жену Митьки, и пацанов его – двух своих племяшей, – всех их Степан причислял к одному поколению.

Коршак, по мере того как шло время, которое он проводил рядом со Степаном и которое давало ему возможность слышать и понимать этого странного в общем-то парня, проникался чувством, что Степан старше их всех здесь. У него не было возраста, как не было его у Чернявого, у Степанова. Это какая-то особая порода людей, принимающих на себя все мирские дела и заботы.

Рыбацкий стан – бревенчатый домик, притулившийся на небольшом каменистом плато у подножия хребта, полого начинающегося отсюда. По две прорези для света по бокам, одна прорезь – тоже подобие окна – с торца, обращенного к морю.

Когда-то его торцевая часть и северный бок обтянули целлофаном. Теперь целлофан был сорван и только кое-где висели пожелтевшие, тускло блестящие от влаги лохмотья, и от этого казалось, что бревна поросли водорослями. И вход в домик сделали со стороны горного хребта. Дверь, которую сожгли на костре почти рядом со входом, открывалась когда-то прямо на горы. Но почему-то нары вдоль всей южной стены и скамьи – тоже длиной во всю северную стену – не тронули. Не тронули и стол – дощатый, похожий на топчан, длинный и широкий. Наверное потому, что дверь сожгли тогда, когда здесь внутри барака все уже отсырело и проволгло. А дверь, висевшая на одной петле, продувалась ветром и была сухой.

В бараке пахло остывшей баней. На здесь была большая железная печь. Правда, без трубы – труба, изоржавевшая чуть не до дыр, валялась на полу. И все же давнишнее присутствие людей еще чувствовалось: две эмалированные миски, закопченный ведерный чайник и несколько мятых алюминиевых кружек все еще оставались на столе, да тряпье на нарах, да раскисшие заплесневевшие, перемешавшиеся крупы в большом решете на полке, да ржавый умывальник…

Митюша и Степан знали каждый свое дело, а Катерина включилась в их взаимоотношения, точно ездила с ними много раз и много раз их заставал в пути туман.

Степан запасся не только маслами для автомобиля, он взял еще и емкость с пресной водой, паяльную лампу, был хлеб, консервы – времени в дороге, как оказалось, они провели около десяти часов – ровно полпути прошли.

– А воду-то для чего? – спросил Коршак, помогая Степану таскать припасы из кузова в дом.

– Эх ты, механик! А мотор запылит? А пить? Здесь в устьях вода аж до самых гор соленая. Пить не станешь.

Пока они таскали вещи, пока Степан ковырялся в кузове, доставая, куски брезента, что брал с собой в дорогу, а Коршак ждал его внизу, Митюша развел паяльную лампу, ополоснул чайник, оставленный рыбаками, налил в него воды и теперь кипятил чай. Катерина гоношила ужин. Ей было холодно – в таком пальтишке не спасешься от туманной сырости. Митюша отправился за топливом – приволок веток стланика. Остатки двери, несколько обломков старых досок. И наладил печь. Если бы не паяльная лампа – не растопить бы ее. И он растопил ее, пристроив трубу так, чтобы она высовывалась в окно и, хотя сквозь проржавевшие дыры в ней густо шел тяжкий дым, печь заработала, ощутилось тепло от нее и, пусть только рядом с огнем, сделалось сухо.

Наверное, в кабине за дорогу они хорошо поговорили. И теперь оба – Митюша и Катерина – молчали. Митюша избегал смотреть на нее, а она нет-нет да и останавливала на его склоненном хмуром лице взгляд своих голубых грустных глаз, словно договаривала то, что не смогла или не захотела сказать ему в дороге.

Митюша, бросив куртку на нары, в одном свитере, вязанном крупно и плотно, ушел в кабину машины, завел двигатель, нагревая кабину, потом заглушил его. Степан накинул на плечи Катюхи, примостившейся на нарах возле печки, братнину куртку, приволок себе большой камень и сел на него перед раскрытой дверцей печи, где зеленым огнем попыхивали, шипя, остатки барачной двери и стланик. И все стихло.

Коршак и не заметил, как уснул. А проснулся от ощущения легкости – приснилось, будто стоит на вершине горы и ему в лицо веет легкий, не такой, как был на земле, воздух. Он резко сел на нарах. Сквозь щели меж бревнами, сквозь дыры в крыше барака, сквозь незастекленные окна светила луна. Туман исчез. Он осторожно вышел из барака. Сумасшедший капитан был прав – все здесь воспринималось в единственном числе и окончательно – другого такого нет, и кажется – и не надо ничего, и невозможно было ничто. И самое опасное в том, что несмотря на бездонность неба, несмотря на то, что море простирается невообразимо далеко, несмотря на всепоглощающие тишину и спокойствие, – человек, стоящий на краю земли, возле крошечного барака на фоне черного квадратика дверного проема, отбрасывающий длинную узенькую тень, не чувствует себя ничтожным. Не только ты не сможешь больше жить вдалеке от всего этого, если еще постоишь, вбирая в себя так пространство и тишину, наполненную нерукотворными звуками, но кажется – к тебе привыкнет здесь и море, и земля, и горный хребет, и небо…

Когда Коршак возвращался от моря, где долго, пока не продрог, стоял на зеленом боку льдины и слышал, как плещется меж глыбами льда, как шипит, все-таки добираясь до прибрежной гальки, морская вода, – он увидел красный огонек папиросы в окне кабины грузовика – Митюша не спал…

Дед Кирилл, заслышав шум одинокого двигателя, вышел с Катериниными детьми на южную окраину Сомовского. И стоял тут – старший лазил по камням, по перевернутым на берегу кунгасам, а двухлетний, которого он одел тепло и неумело, важно восседал у него на руках, сурово обозревая происходящую вокруг него жизнь и, видимо, безотчетно сознавая важность того, что держат его надежные, еще не стариковские руки. Такими их увидел Коршак из кузова. Дед Кирилл следил за приближающимся медленно грузовиком острыми и требовательными цыганскими глазами, и руки его, держащие чужого ребенка, обнаженные по локоть, были коричневы от загара и от природы, мускулисты и совсем не походили на руки старика.

Машина еще катилась, когда из кабины выскочила Катюха. Она побежала, размахивая черным платком, простоволосая, легкая, потом замедлила бег и пошла шагом, когда оставалось до деда Кирилла несколько метров. И подошла к нему медленно и уткнулась лицом в животик сыну и плечом, обтянутым потертым пальтишком, в жесткую грудь деда Кирилла. Да не был он дедом – что там говорить…

Они – эти семь человек: три девушки и четверо парней – жили в бараке, построенном специально для сезонников и похожем на театральный реквизит: все в нем, в бараке этом, было временным, ненастоящим – и легкие, чуть не фанерные стены, и двери, и плоская крыша, и окошки. И в бараке было холодно и сумрачно.

Встретила их похожая на состарившуюся графиню, резковатая в движениях, высокая, чуть нескладная, крашеная, с каким-то неопрятным, измученным, застарело раздраженным лицом девица. На нарах, не сняв грязных сапог, укутав головы одеялами, спали еще двое. За дощатым столом сидел лысеющий блондин. Он, отодвинув в сторону грязную посуду, что-то писал.

– Та-а-к, – протянул Степан презрительно, оглядывая помещение и его обитателей. Блондин лишь покосился на вошедших и продолжал заниматься своим делом.

Степка помолчал, в упор разглядывая девицу – они оказались одного роста – оба высокие, по Степан был, кроме того, широк в плечах, грузен не по-молодому (и лицо у него стало тяжелым) и разглядывал он крашеную девицу тяжело, трудно, точно читал ее по слогам.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю