412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Павел Халов » Каждое мгновение! » Текст книги (страница 15)
Каждое мгновение!
  • Текст добавлен: 8 июля 2025, 16:42

Текст книги "Каждое мгновение!"


Автор книги: Павел Халов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 30 страниц)

– То-то…

И опять в рубке стихли разговоры.

– Ну, господь с вами, Итальяныч, – сказал Стоппен штурману. – Спать пойду. Держите так, чтобы тральщики не отставали. Лед густоват, отобьет их – беды не оберешься. Коли что от «Ладоги» будет – не сочтите за труд, поставьте в известность. В общем, последите за ней. Часа через полтора окликните. А то залезут в пак, скажут, Стоппен научил… Уж я надеюсь…

Капитан Стоппен жил на Канале Грибоедова – неподалеку от Александровского собора, построенного на месте покушения на Александра, и неподалеку от Александринки – Александринского театра – в бывшей кавалергардской конюшне: приплюснутое широкое каменное здание, с одним центральным входом, через который вводили кавалергарды своих лошадей, сразу же за дверью фойе-плац, за ним узкая, проношенная кавалергардскими сапогами каменная лестница. Когда-то на втором этаже квартировали конюхи. Две комнатки получил там Стоппен, Окошки, точно бойницы – узкие с широченными, хоть ставь на них мортиры – подоконниками. У Стоппена к его первому и последнему капитану было такое же отношение, которое он уловил в книжке Коршака к тому самому Феликсу, который – Стоппен теперь ни мало не сомневался – и давал свою странную радиограмму.

Судоводительская судьба Стоппена была особенной. Он не плавал помощником капитана ни часу, став сразу же капитаном. Как считать это – счастьем или несчастьем? Стоппен знал множество штурманов, и неплохих штурманов, которые так и не сделались капитанами ни больших, ни маленьких судов. За редким исключением в этом не было ошибки. Вот не представляет же он в роли капитана своего нынешнего старшего штурмана или стивидора. Первого из них не представлял капитаном потому, что уж очень болезненно заботился он о собственном месте на земле, собственном авторитете.

Второй же, стивидор, пересидел в стивидорах, надо было раньше раскрепостить ему душу, передвинуть его повыше, чтобы он снова увидел, что горизонт может быть шире, чем он привык видеть, чтобы заработали в нем его собственные моторы, чтобы не надо было его вечно подталкивать, индуцировать, подзаряжать. А этого не случилось.

Стоппену повезло в том, что он избежал такой вот жизни, размеренной регламентом, а получил сразу все: ответственность и счастье самостоятельности. Волею судьбы, ему, третьему помощнику капитана, во время тяжелого перехода с сухогрузом на буксире – шли южным путем, огибая Африку, через три океана – пришлось принять командование караваном, так как никто – ни второй, ни старпом на это не пошли. И потом, когда окончился рейс, во Владивостоке управление – в назидание всем – утвердило его в должности капитана.

И в книжке Коршака Стоппен увидел свое давнее-давнее, молодое, зеленое, смешное и звонкое. Не романтика там была, но любовь. И от этой любви автора – его лирического героя, его других героев, переживавших трагедию, только условно можно было считать живыми. И все же – открытая обращенность к миру, к морям, которые, разъединяя, всегда оставались средством к сближению, звучала там.

Но было и несчастье в том, что Стоппену так повезло в жизни: его сверстники, которым повезло меньше (мерзкое слово «повезло», но иного он не знал) – жали на него, жаловались, отторгали. Отторгали и капитаны. Он помнил, что «Дмитрия Николаевича» подучил не сразу. «Капитан Стоппен? Желаю здравствовать!» Вот именно – всегда с некоей вопросительной интонацией, словно бы переспрашивая, правильно ли опознали. Или «товарищ Стоппен?» А о деле уже потом, сначала поставят на место, мол, а-а, это вы? Тот самый? Да, едрена вошь, – тот самый! В молодые годы это обстоятельство доставляло ему горькие минуты, а теперь – и странным образом к такому открытию в себе, самом он пришел благодаря последним дням в Усть-Очёнской бухте: истинное несчастье его состояло в том, что ему труднее, чем другим, прошедшим нормальный путь накопления опыта и мудрости, было не ошибаться. Погрузка, разгрузка, ремонт, докование, снабжение, квартиры для членов экипажа, – сколько приходилось затрачивать нервной энергии, чтобы убедить ответственных лиц, что это надо не ему лично, а судну, капитаном которого он является. И если быть предельно честным перед самим собой, Стоппен прошел по краю пропасти, не выработалось в нем ни органической боязни ошибки, а значит и послушания в той степени, когда послушание становится «послушничеством», ни зазнайства «очертя головы» – этакого «старенького мальчика», и не возникло усталости…

И Коршак, и Бронниковы напрасно предполагали, что «Ворошиловск» ждет их возвращения с Сомовского, чтобы вывезти оставшихся там сезонников. Первоначально предполагалось так – вывезти их на «Ворошиловске», но затем подвернулся совсем неожиданный, случайный самолет, и они улетели. Осталась лишь Ольга. «Ворошиловск» поджидал не сезонников, а время, когда нужно выйти на проводку каравана. Стоппен задержал выборку якоря лишь на час или два – не больше, принимая пассажиров и груз. А теперь «Ворошиловск», огибая крупные еще, правда, не ставшие намертво ледяные поля и чуть прибирая ход в дробленом льду, шел на встречу с караваном, и теперь уже всем проходом к чистой воде на юге, всей стратегией прохода этого и сохранностью каравана ведал капитан «Ворошиловска» – Дмитрий Николаевич Стоппен. По мере того, как караван, который до встречи с «Ворошиловском» вел теплоход «Ленкорань», спускался на зюйд, к нему присоединялись иные суда. Три траулера – крошечная флотилия, совершенно почти не приспособленная для плавания в паковом льду, поджидала караван на пути. И среди этих траулеров был и «Кухтуй». Здесь впервые Стоппен услышал голос капитана «Кухтуя». Стоппен мог бы сказать, что его просьба взять рулевого в Усть-Очёнске выполнена, и что расстояние не всегда вздор. Но Феликс не спросил, испытание предстояло серьезное, а сам Стоппен уже не связывал пребывание Коршака ни с кем.

Двадцать два вымпела – целая флотилия. И флотилия эта состоит из судов с различными мореходными данными. Шеститысячетонная «Ленкорань» и трехсоттонные траулеры с максимальным ходом восемь с половиной узлов! Первой не страшны даже небольшие ледяные поля, а скопление еще подвижного льда замедлит ход траулеров до скорости пешехода. Он представил себе этакого пешехода, идущего от Берингова пролива пешком, словно увидел его с большой высоты – букашка на белой простыне – и у него шевельнулось сердце.

Если не рванет хороший шторм, лед очень быстро станет намертво. И сам «Ворошиловск» не ледокол в полном смысле этого слова, а всего лишь ледокольный теплоход, а значит его только условно можно принять за посудину, способную прокладывать дорогу во льдах. Смотря какой лед. Но если ударит шторм, то в этих широтах он опять же опасен траулерам – тут совсем трудно предвидеть, чем это кончится. Полной уверенности, что он успеет провести караван до чистой воды, у Стоппена уже не было. Он циркулем вымерил, расстояние, принимая в расчет среднюю скорость самого тихоходного судна, а скорость могла оказаться ниже средней.

Потом он позвал к себе в салон стармеха…

– Если вы по поводу этой истории с Коршаком, то поверьте, капитан, я сам сожалею…

– Господи, батенька. Мне бы ваши заботы! Как у нас с топливом?

Стармех пожал своими аккуратными плечами.

– Допиваем… – и он назвал цифру, обозначающую количество израсходованного топлива.

– Солидненько, Вениамин Селиверстыч… Солидненько. Присаживайтесь поближе. Кофейку?

Стоппен сам варил кофе по своему рецепту, оставляя немного гущи от вчерашнего – гуща должна быть влажной и только вчерашней. Не признавал готовой помолки, молол зерна, только что прожаренные, для этого сам возил с собой небольшую ручную мельницу, она работала как детская музыкальная игрушка, была из дуба и представляла собой добротный ящик с выдвижным ящичком внизу. Свежесмолотый кофе он заливал кипятком, добавлял туда чуток соли – с кончика ножа, и – сахару, держал на плитке до появления пены, затем снимал его, добавлял вчерашнюю гущу и вновь дважды, с интервалом в полминуты, доводил до кипения. После этого кофе можно было пить. И когда капитан, сняв форменный френч, под которым носил ввиду начинавшегося остеохондроза свитер, варил свой кофе, стармех сидел молча, прикидывая, для чего все эти расчеты – карты он еще не видел, капитан положил ее в стол, а расчеты лежали сверху, Потом Стоппен принес дымящийся кофе, сразу напомнивший своим запахом дальние страны и кафетерии столичных гостиниц, в которых они бывали оба не раз.

– Вот за кофейком и обсудим. Как у вас со временем? Я не отвлек вас?

– Сейчас вахта второго механика – не фиктивного, а вполне надежного, – все-таки съязвил стармех с невозмутимым видом.

– Ну, ну, батенька, полноте… Вам с сахаром?

Чашечки были миниатюрны, крохотны, китайского фарфора, и ложечки, и сахарница – все от лучших фирм. Больше ничего особенного у капитана не было, только вот этот кофейный сервиз на шесть персон. Теперь оставалось лишь три чашки. Стармех принял чашечку с блюдцем, и они утонули в его огромных лапах металлиста.

– Заранее прошу извинить меня, Вениамин Селиверстыч. Я знаю ваши обстоятельства (у стармеха не все благополучно было дома с женой, и он мучительно переживал эти отношения, особенно в нынешнем рейсе, потому что разлад дошел до красной черты) и знаю, как вам нужно быть на берегу. Рейс наш, Вениамин Селиверстович, затягивается. Он уже затянулся – мы неделю как должны быть дома. Но теперь же он затягивается довольно значительно. Мы проводим караван – вы в курсе. Караван еще не собран весь. А когда-он соберется, то станет похож на толпу беженцев – «Ленкорань», «Тобольск», «Снабженец» и рыболовные траулеры… Мы пойдем мизерным ходом. Но не это самое дерьмовое, стармех. Самое дерьмовое, что лед становится. Когда мы спустимся к архипелагу, он станет намертво. Тяжелый паковый лед.

Стармех отхлебнул кофе и поставил чашечку. Он молчал, глядя прямо в душу капитана своими светлыми медлительными глазами.

Капитан вздохнул и тоже отставил чашечку.

– Вы, Вениамин Селиверстович, не второй механик, прошу прощения, а я не руководитель флота. Отпустить не смогу.

Он опять помолчал. И потом сказал просто и тихо:

– Это мой последний рейс, Вениамин Селиверстович. Я не очень уверен, что мы проведем эти суда, – он поморщился при этом, потому что хотел сказать «караван», но сборище разномастных, разнотоннажных, вообще разных судов, немыслимых вместе, не подходило для этого строгого определения – «караван». – И кто бы ни был виноват, а скорее всего никто не будет виноват – природа! – виноват буду я.

Стармех пожал плечами, но на этот раз он сделал это от несогласия, а не от безразличия.

– Мне, Вениамин Селиверстович, шестьдесят девять и совсем скоро мое «сятилетие». Пора и честь знать. Только с позором уходить не хочется. Не так представлял я свой финиш. Думал, будет последняя швартовка, последняя команда. Думал, положу бинокль в футляр после этой последней швартовки, подожду, пока команду по одному семьи на пирсе растащат, и тихонечко сойду по трапу… Домик себе на 29-м километре присмотрел. Знаете тот склон, откуда Залив видать? И сговорился уже предварительно. Оказывается, у меня прорва денег. Вот что значит бросить курить…

На такое признание следует отвечать страстно – утешать или возражать. Или молчать. И стармех, покашляв от волнения, промолчал.

– Что требуется от меня, Дмитрии Николаевич? – спросил он потом негромко.

– Экономить топливо и воду. Можно ослабить отопление в каютах, дышать же нечем, черт знает что! Бани сократить до минимума. Отпускать воду строго по норме. Вернее, начать снижать расход воды постепенно и довести его до определенной нормы на душу населения…

– Будет исполнено, плавайте на здоровье.

Когда стармех уже почти вышел, капитан вдогонку спросил его:

– А что же с домом вашим?

Стармех повернулся на голос капитана, повел подбородком, украшенным эспаньолкой (в ней точно специально высаживали волосок к волоску).

– Точка, Дмитрий Николаевич, амба! Кранты, едрена мать! Надоело. Не хочу я от нее больше ничего. К чертовой матери! Спасибо, капитан. Доброй ночи.

Стоппен не жалел о том, что сказал стармеху, только вот относительно своего семидесятилетия, которое, по всей вероятности, придется проскочить в рейсе, обмолвился напрасно. Но все было логично. Одно вытекало из другого. Кому нужен именно семидесятилетний капитан? Может быть и нужен, но не настолько, чтобы им не пожертвовать, оберегая более перспективные головы. Не шестидесяти девяти даже, а семидесятилетний… Старость. Но если бы ему дали право оставлять за себя другого человека, он оставил бы стармеха. Никого иного на всем «Ворошиловске». Молодые штурманы не созрели. А у старшего кондиция не та. А стармеха – пройти ему курсы и можно ставить. Но этого не будет, – думал капитан Стоппен. – А жаль…

Потом он поднялся в рубку. Ему нужно было додумать свою прежнюю мысль – мысль о самом себе, о своем пассажире, о том капитане «Кухтуя», который давал эту радиограмму. Так переплелось неожиданно его собственное прошлое, прошлое никогда прежде не встреченного им Коршака, капитана «Кухтуя», переплелось с настоящим и будущим уже многих людей.

Не сразу решился Коршак читать свою давнюю-давнюю вещь. Растрепанный, залистанный томик лежал на столике. Коршак уже переборол возникавшую всегда в молодости в начале плавания морскую болезнь. Он устроился на рундуке, не включая своего автономного плафончика в изголовье, дремал, полузакрыв глаза: Вовка-док на мостике – сейчас его вахта. И это хорошо, что в кубричке никого не было.

Что же Сергеич увидел в этой книжице? Тогда она книжечкой еще не была, а представляла собой стопку страниц около двухсот, откатанную на корабельной «Москве». Машинка умудрялась выдавать строчки горбатыми – начиналась строка ровно, потом поднималась, достигая апогея, к середине, и начинала снижаться, занимая в конце строго нужное место. Укорачивай строку ограничителями, не укорачивай – траектория оставалась прежней. И ни один мастер на полуострове не мог исправить этой ее способности. И однажды в мастерской ему сказали, что машинку надо отправить на ВДНХ – в обмен с восторгом пришлют новую.

Спустя много лет, встретив своего редактора, которого прежде ни разу не видел, он узнал, что рукопись поступила в издательство в двух экземплярах, прекрасно отпечатанная на изумительной с голубизной французской бумаге – в конце каждого листочка фирменные буковки, И гадать, как это получилось, было не нужно – Сергеич. Потом на полуострове Коршак получил письмо. Сергеича уже не было. Писал его секретарь: за несколько дней до гибели Сергеича: «Он поручил мне написать вам следующее: «В газетах вы прочтете, Коршак, что я хвалил Вас. Простите меня за это. Уповаю, всевышний поймет, что я хвалил Вас не для Вас, для дураков ваших и наших. Пусть знают, что не все еще потеряно. Знайте и вы тоже…» Далее секретарь писал: «Я не успел это сделать вовремя. Извините…»

Что же Сергеич нашел здесь? Коршак понимал: чтобы увидеть книжку глазами Сергеича, надо быть им. И все-таки начал читать. Разволновавшись, встал, набил трубку, но отложил ее, сидел долго, глядя в угол каюты. Снова принялся читать, и снова более чем на десять – пятнадцать страниц дыхания не хватило: не похож был флот, который когда-то знал Коршак, на флот, явившийся перед ним теперь в образе «Ворошиловска», его стармеха и капитана. А может быть, и тогда мир «Ворошиловска» существовал сам по себе, отдельно от «Памяти Крыма»? Отдельно от людей тралового рабочего флота? Но ведь время шло и для Феликса, а Феликс просуществовал в этом времени, принял его на себя и, изменившись, не изменился.

Коршак вспомнил их встречу в гостинице. Вдруг ему показалось, что в прошлой своей книжечке он предугадал даже не встречу, а то, что когда-нибудь Феликс опять встанет у него на пути, чтобы он, Коршак, ничего не забыл, чтобы всегда имел в душе точку, от которой можно вести отсчет.

Он снова вернулся к тем страницам, где речь шла о Феликсе – да, по тому, как он видел Феликса в прошлом, можно было предугадать, каким он станет впоследствии: ничто не могло изуродовать, изменить его. И будто услышал голос Сергеича: «Мы не судьи, Коршак! Мы – веды. Упаси вас бог показывать повороты истории на примере человеческих судеб! Тогда и получится версификаторство. Ни великий Лев, ни еще более великий Федор свет Михайлович не пытались это делать: это невозможно, потому что это неверно. Даже Иван Сергеич, почти мой тезка, остро ощущавший конъюнктуру времени, не «показывал», но предвидел… Нынешние наши – те могут. Читали? Вчера в солидной газете интервью. Он так и говорит – хочу, мол, на примере человеческих судеб показать повороты истории! Плакать хочется. Напоказывает… Это ж все равно, что съесть уже съеденное однажды. Что было в одна тысяча девятьсот, например, надцатом году? Ага, коллективизация! Кто в ней, участвовал? Ага – парттысячники, пролетарии, единоличники… Исчисляется среднее, оно вернее, чтобы мы с вами еще раз узнали, как это происходило, он берет наиболее типичного представителя. А это уже стереотип. Человеки, человеки – слово-то какое удивительное, Коршак, а? – поворачивают историю и чем уникальней чело-век, тем больший кусок истории он повернет. Вроде бы одно и то же – «от головы до хвоста» и «от хвоста до головы», а разное! Разное! Несовместимое! Как вдолбить вам, Коршак! Скажите, как?!»

«Да никак и не надо, вы сказали, я запомнил!» «Он запомнил – какой прилежный. Это в вас самом есть. Иначе бы – ни звука. В самом. Берегите это. Ни инструкцию, ни постановление человеческой судьбой иллюстрировать нельзя – преступно!»

С книжкой про капитана Колесникова как раз так и получилось. Отсюда и сопроводиловка – всем ознакомиться (ознакомиться, так, кажется, сказал Арнольд?) и расписаться. М-мм. Стыд-то какой! Главное в их жизни составляла не история с мебелью. И Коршаку тогда от горя, что с Колесниковым и с его экипажем так нелепо и так неожиданно случилось несчастье, что и сам он мог быть с ними в том полете, Коршаку показалось, что он понял их, ибо знал подробности их жизни и быта, знал их привычки и особенности. Невольно, но закономерно получилась правда. Теперь не спрячешься за то, что герои книги с вымышленными именами – автор имеет право на вымысел – от себя не уйдешь, не соврешь сам себе, не отговоришься от собственной совести. Главное составляло в них иное. И оно началось в тот час, когда однажды взлетев, с очень коротеньким – на сорок пять минут полета заданием (надо было отвезти детали прицела к новейшему истребителю на соседний аэродром, чуть севернее их аэродрома, и заодно добросить туда старшего лейтенанта – пилота, прибывшего по замене), а приземлились они только через час после того, как должно было кончиться горючее в баках ИЛ-четырнадцатого, покрыв при этом пространство, немыслимое для этой машины – циклон уволок их туда. Целый час Колесников пилотировал машину, которую все уже считали потерянной. Они прилетели словно с того света и встречали их, как воскресших – и это, пережитое, управляло потом ими, присутствовало в их поступках, в их отношении к работе, к людям, ради которых они летали. Арнольд говорил, что Колесникова знало все побережье, все глухие гарнизоны были рады ему, его ребятам. Видимо, и тут сказалось, что они заглянули в глаза смерти и поняли смысл жизни своей – задолго до полета на ремонт. А он, Коршак, отгрохал такое… Одно утешало сейчас – Сергеич никогда не прочитает этого…

Он и заснул с книгой в руках. А утром, стараясь не разбудить Вовку-дока, сменившегося с вахты, отправился к Стоппену…

Он думал, что ему оставят книжечку, но Стоппен принял ее спокойно и деловито, как библиотекарь.

– Могу вас обрадовать – есть связь с «Кухтуем». Хотите?

– А это возможно?

– Слышимость неважная, вероятно, они обрастают льдом, хандрит антенна «Кухтуя», но разобрать можно. Попробуем…

И спустя полчаса голос Феликса:

– Вот видишь, рулевой, я не сдержал слова…

– Ерунда! Это все ерунда, Феликс! – Коршак надрывался в микрофон, думая, что так его будет лучше слышно. – Ты опять спас меня, как тогда. Помнишь? Прием! Да прием же!

Аппарат молчал. Потом в нем прохрипело:

– Не надрывайся, я тебя хорошо слышу. Тебя понял. Рулевой, тебя понял. В этом месте слышимость резко ослабла – один шорох, в такт произносимым словам.

Голос Феликса пробивался через снег и туман, через полярную ночь, и последние слова его были почти неслышны. И Коршак скорей догадался, чем расслышал, что он дважды повторил какую-то короткую фразу. Он вышел из радиорубки, ничего не видя перед собой.

– Поговорили? – спокойно спросил капитан, хотя слышал все, что говорил Коршак, и странное волнение мешало ему.

– Да, спасибо, Дмитрий Николаевич!

– Ну и добро. А то – рулевой…

Капитан так и не обернулся к Коршаку за время этого коротенького диалога.

Точно таким же образом, как со стармехом, Стоппен обсудил и продовольственный вопрос с ревизором. Теперь оставалось одно нерешенное – женщина. Он видел ее однажды в кают-компании, почувствовал ту особую атмосферу, которая неизбежно складывается вокруг женщины, если она одна и еще молода и даже несколько привлекательна. В Ольге было что-то такое, что останавливало внимание: она отмылась, отмякла, сухая злость ушла из ее черно-пронзительных глаз, а та горечь, что осеняла ее рот и чело, даже придавала ей теперь своеобразную прелесть. К своим женщинам на «Ворошиловске» попривыкли, знали за ними все подробности их нелегкой жизни среди большого числа здоровых, во цвете лет мужчин. Теперь с ней надо было что-то решать. Человек собрался домой. Уж это его дело, почему он двигается туда таким кружным путем, но она добирается домой – там у нее работа, возможно, семья – муж, дети… И как ее пересадить или высадить куда-то, чтобы она могла все-таки продолжить свой путь, он не знал. Но предупредить ее было надо, и Стоппен попросил помполита прийти вместе с ней, и даже время назначил.

Стоппен немножко поигрывал в этакого домашнего старичка – и свитерок, и покашливание для себя самого, наверное. Когда расселись его гости, он сказал:

– Что же мне с вами, голубушка моя, делать? Не скоро мы домой придем, не скоро…

Ольга некоторое время с вызовом смотрела на склоненную седую, но почти не полысевшую голову капитана, словно жалея, что он прячет свой взгляд, и ответила неожиданно звонким, нервным, как вся она сама, голосом:

– Ничего со мной делать не надо. Я счастлива, что нахожусь здесь. – Ольга усмехнулась – некрасиво и зло. – Вы знаете, кем я работаю? Я преподаю эстетику! Вы можете себе это представить? Я преподаю эстетику в медицинском институте, и я даже кандидат наук! Вот так! Там действительно заждались меня!

Вовка, возвращаясь с вахты, натолкнулся на Ольгу. Она драила пол – палубу, как называл теперь Вовка все плоскости, по которым ходят и на которых стоят.

– Вы-ы-ы?

– Я, Владимир…

– Что вы тут делаете?

– Как это по-вашему? – Ольга в это время отжимала своими худыми, но цепкими руками швабру, волосы упали ей на глаза, она убирала их локтем. – Драю, – вспомнила. – Я, Володя, драю палубу… Лечусь я, Володя, от спеси и иных таких же заболеваний…

Вовка помогал ей – не отважился пройти мимо своего бывшего преподавателя.

– Вы знаете, она мировая баба! – с сияющими глазами проговорил он, войдя в каюту. – А в институте такая зануда была!

Вовку выгнали из института из-за Салина. Четырнадцать раз он ходил сдавать историю медицины! И не сдал. Предполагая, что не сдаст и в пятнадцатый раз, Вовка выписал на имя Салина, на его домашний адрес, ежемесячный журнал «Свиноводство», подучил его биографию и пошел в пятнадцатый.

– За вами, – сказал ему Салин, – ответ на прошлый вопрос: когда и где в России открылся первый стекольный завод?

– Вы родились в Дальнегорске? – тихо спросил Володя.

– Да, но какое отношение это…

– Имеет, – перебил Володя. – Самое прямое – как раз к первому стекольному заводу. Вы, должно быть, знакомы с Плясуновским? – Плясуновского Володя выдумал сейчас.

– Послушайте, студент…

– Так ведь прадед Плясуновского, Елпидифор Плясуновский, как раз и работал на том заводе – историю медицины стеклодувам преподавал.

И далее – они были в аудитории одни – Володя высказал все, что думал о Салине…

* * *

Беспрерывно шел снег. Снег с ветром по правому крамболу. На глазах, если смотреть из рубки сквозь стекла, которые не успевали очищать центробежные очистители, надстройки, поручни, планшир, такелаж, любой предмет снаружи на глазах обрастал снеговой коркой, увеличивался в размерах, терял свои очертания, и судно казалось отяжелевшим и неуклюжим, хотя для «Ворошиловска» с его тоннажем этого было мало, чтобы нарушить остойчивость и подвижность, просто это ветер придерживал его в ходу, отбивал ему нос в сторону, и рулевым приходилось тщательнее следить за курсом. На «Ворошиловске» запахло сушившейся одеждой и обувью тех, кто ходил на околку льда – снег, налипший на все возможное, очень быстро становился льдом, рыхлым, слоистым. Стоило ткнуть ломом в ледяное бревно, наискосок идущее к стеньге мачты, и груда льда – влажного, слоистого, белого даже на изломе, обрушивалась на головы работающих, на палубу, валилась за борт тоже на лед, с редкими промоинами чистой воды и почти невидной из-за пурги и вновь возникала на некоторое время тонкая, поющая под ветром снасть. Разваливался неуклюжий сугроб, и это оказывались лебедка или шпиль. И вновь росли сугробы у надстроек, а шлюпки на рострах превращались в огромные белые неровные шары.

«Ленкорань» давала свои координаты, погоду в районе и сообщала, что пока все нормально, траулеры «Кухтуй», «Омуль», «Синус» встали в середину каравана. Сильное обледенение. Лед подвижен.

Лед за бортом шуршал, шумел, ухал тяжело и мокро, и так громок был этот шум, что, разговаривая, даже сгрудившись у подветренной стороны надстройки, надо надсаживать голос. Везде слышался этот шорох, даже в кают-компании. В красном уголке крутили фильмы, которые смотрели пять или шесть человек. Но даже самые настырные по части кино засыпали в конце сеанса – уставали.

Любоваться белым, едва колышущимся морем, звездами было некому: с палубы ушли все – они давние «ледокольцы», уже попривыкли. А Коршак и Ольга остались. Справа и слева скользили до льду, подкрашивая его, зеленый и красный ходовые огни. Они стояли у левого борта и, уже отражаясь ото льда совсем слабым отблеском, красный ложился на их лица. Коршак снял рукавицу и вытянул руку, и она засветилась отраженным летучим светом, словно рука сама была источником этого света.

Ничего подобного Коршак не видел – ему ни разу, даже с Феликсом на «Памяти Крыма» не приходилось попадать в лед – в снежные заряды попадал. Они случались и намного южнее этой нынешней широты, южнее полуострова, случались и при совершенно чистом ото льда море и ясном небе, вот так же возникнув неизвестно откуда, белая пена закрывает палубу, нос судна, и кажется, точно одна рубка сама по себе возвышается над белой кутерьмой.

Как живые, шевелились льды, лезли друг на друга, крошась, скрипя, хлюпая, растирая друг друга в крупу, точно ненавидя, и то в одном, то в другом месте начинала расти гора. Казалось, еще немного и гора эта примет облик чего-то стройного, законченного – может, это будет здание причудливое, но совершенное, может – дерево. Но у строителя не хватало терпения довести дело до конца, – сооружение разламывалось, рассыпалось, опадало с усиленным стеклянным шорохом, и через несколько секунд нельзя было отыскать взглядом место, где оно зарождалось…

– На палубе! – пророкотал металлически динамик. – Всем свободным от вахты отдыхать!

– Вы правда не жалеете, Ольга, что попали сюда? – спросил Коршак.

– А вы? Жалеете?

– Я искал этого. И давно.

– Может быть, я тоже искала. Мне страшно думать, что пройдет много времени, может, десяток-другой лет, и я вдруг пойму, что самое важное в жизни у меня происходило сейчас. А прежде и потом ничего не было. Ужас…

Коршак помолчал.

– На палубе! – вновь загремел громкоговоритель. – Повторяю: всем свободным от вахты – отдыхать!..

Голос в динамике замолк, но его еще не выключили там, откуда говорили в микрофон, и вдруг земной человеческий голос, в котором слышалось дыхание, только мощностью в несколько ватт, добавил:

– Берегите, куме, силы… Пригодятся…

– Теперь вы можете увидеть свой «Кухтуй». С крыла мостика вам лучше будет видно. Первая – «Ленкорань», за нею «Тобольск», потом «Чуриков». Четвертый сухогруз – тот, что подымливает… – и капитан назвал фамилию Сергеича…

– Простите, капитан, как вы назвали четвертое судно?

Стоппен повел биноклем назад:

– Неужели запамятовал… Старость. Четвертым в ордере он должен быть! Ну, конечно же, он! Я его по профилю знаю. Десять лет ему, – молоденький. Только вот дымит что-то… Да что вы мне полощете мозги! Конечно, он! Ваши средние, рыбаки – дальние. Вон те три точечки…

Капитан отдал бинокль Коршаку, и вдруг его осенило:

– Да-а, ведь эту фамилию вы должны знать!..

Все три СРТ шли в струе от винтов этого четвертого, считая от лидера «Ленкорани», сухогруза. Это не было сравнением из литературы. Они шли в струе винтов сухогруза с именем Сергеича на корме и над клюзами.

То, что с трудом, но все-таки давалось «Ворошиловску», – этот лед пока был ему не опасен, – значительно осложняло жизнь «Ленкорани». И совсем трудно приходилось маленьким траулерам. Клотики их мачт едва доставали бы до надписи на высокой могучей корме сухогруза. А приходилось Феликсу держаться в такой близости от этой кормы, что он видел швы стальной его обшивки, потеки ржавчины, вмятины, мог бы потом узнать в лицо тех, кто, облокотись о планшир, стоял там, на корме сухогруза, следя за траулерами. Матросы на «Кухтуе» тоже стояли по оба борта на полубаке, следя за тем, как крупные обломки льда стремятся закрыть узкую щель прохода, проделанного впереди идущим сухогрузом. От напряжения у Феликса подергивалась щека – ни замедлить еще более хода, ни увеличить его он не мог, точно так же, как и сухогруз. Они шли, словно связанные веревочкой. Случись что в машине сухогруза или в главном дизеле «Кухтуя» – ЧП не избежать.

А сухогруз поддымливал. И это тревожило в караване всех так же, как и Стоппена.

– Да что там у него с машиной случилось? Запросите-ка!

Через некоторое время ответили – разрегулирована подача топлива. Тревожно, но не страшно…

Потом опять (прошло больше часа, «Ворошиловск» постепенно обгонял «Ленкорань», чтобы занять месте лидера) капитан сказал:

– Эх, слабая грудь у нас – скоро встанем…

Еще сутки барахтался и елозил «Ворошиловск», пробивая дорогу. И остановился.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю