Текст книги "Каждое мгновение!"
Автор книги: Павел Халов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 30 страниц)
– Ну и?.. – хмуро и громко спросил он.
– Я вас не понимаю! – ледяным тоном объявила девица.
– Ну где же тебе меня понять! Я же на русском языке говорю…
– Послушайте, вы!
– Доходите, говорю?
Из глубины барака, из правого его слабо освещенного угла появилось укутанное, бледное и застенчивое существо. Оно оживало прямо на глазах.
– Ой, Олечка, это за нами! Правда, вы же за нами приехали? Да?! Мы целую неделю сидим и ждем, и ждем, и ждем. А никто не едет и не едет. И еды никакой уже пятый день нет. Ну никакой…
И создание заплакало. А блондин все писал. Только нервозно повел плечом под теплой японской курткой.
– Агния… – с усталым и привычным раздражением одернула ее Олечка. «Им бы поменяться именами», – подумал Коршак. Ему было жаль эту плачущую девчушку, словно это его дочь. Но он не знал, как ее утешить. Дело вел Степка, и ему не надо было мешать. Степка отвел своими большими руками чумазые тонкие руки Агнии от ее не менее чумазого и худенького лица.
– Э-э, старуха! Да они тебя тут голодом заморили. Голодом и холодом.
А с девчонкой начиналась истерика.
– А ну-ка, – начал Степан тихо и вдруг заорал во все горло: – Па-адъем! Па-адъем! И ты, лысый, – па-адъем! Кому говорю, лысый. Ты! Да вставай же!
– Как вы смеете? Я командир студенческого отряда. Мы ждем транспорта!
– Прибыл транспорт, прибыл, начальник! Вот он – я твой транспорт!
Остальные начали подниматься, сползаясь к месту действия. Студенты второго курса – мальчишки и девчонки. Измученные и дошедшие. И опостылевшие друг другу, они достигли такого состояния, когда уже неважно, что думают о тебе твои товарищи.
Степка обернулся к брату и к Коршаку – он умел так, одним взглядом, одним движением объединять своих собеседников.
– Мужики, – тихо сказал Степка Митюше и попутчику. – Их кормить и согревать надо. Жратвы надо и огня…
Блондина Степка словно не замечал. И Коршаку было почему-то неловко смотреть в настойчивые и бесстрастные светлые глаза блондина. Видимо, тому тоже пришлось нелегко, но он сохранил и выражение достоинства на лице, одутловатом и немного утомленном, и осанку в своей спортивной, но уже полнеющей фигуре.
Блондин некоторое время был растерян натиском Степки, признал его здесь старшим и, улучив мгновение, встал перед Степаном, заслонив тому дорогу к печке, куда Степан направлялся с охапкой дров.
– Я хочу внести ясность, – бархатным, отмодулированным голосом сказал блондин. – Мы благодарны вам за помощь и охотно принимаем ее, но вы почему-то игнорируете меня, а между тем я руководитель всей группы, что здесь работала…
Степан не мог видеть его из-за охапки разнокалиберного топлива, которое он обнимал своими ручищами, и он отодвинул блондина этой охапкой в сторону. И потом, когда с грохотом бросил дрова на пол перед печкой, он сказал негромко:
– Слушай, ты, рука-ва-дитель! Как же это ты умудрился довести их до такого? А? Пятый день жратвы нет – тут же люди живут, дед Кирилл здесь, рация имеется, а? Как же ты это умудрился? У самого вон рожа – наетая. Тайком жрешь? Что они о нас всю жизнь думать будут?! Ну ладно. Я тебе потом объясню…
Митюша исчез на некоторое время и вновь появился в сопровождении Катюхи. Они несли большой эмалированный бак. В баке был свежий хлеб – запахло сразу. Разожгли печь, нагрели чуть не до кипения воды – «буржуйка» охотно отзывалась на затраты топлива – она ревела, как турбина; труба, шедшая от нее в потолок, раскалилась докрасна и бока ее, казалось, просвечивали. А тем временем Катюха с Митькой вновь – так же, как и на прошлой ночевке, открывали консервы, резали хлеб, заваривали чай, мыли посуду. Потом заставили вымыться всех девчонок и парней, которым действительно оказалось по восемнадцать-девятнадцать лет.
У девчонок руки до локтей были изъедены морской водой и солью – от работы у засольных чанов. И пацаны тоже поддошли основательно – позвонки, ребра и лопатки, вот что представляли собой их спины, когда они наклонялись над тазом под струями воды.
Молча и сосредоточенно работали все – и Митюша, и Катерина, и Степан, и Коршак.
Крашеная девица и блондин все это время рядом сидели на нарах и молчали…
– Теперь жрать и спать. На сегодня выезд отменяется. Так, Митюша?
– «Ворошиловск» ждет вообще-то…
– Он столько ждет, что прирос, наверное. Подождет еще малость. Ни хрена с ним не сделается.
Разморенные мытьем и едой студенты разбрелись по нарам. Девчонок Катерина забрала к себе. В бараке сделалось тепло и душно.
– Ну-к, руководитель группы, – произнес Степка, грузно оборачиваясь на скамейке к блондину. – Теперь пойдем ясность вносить. На волю пойдем, к морю поближе…
– Как вам угодно, – пробормотал блондин, несколько помедлив, и встал. – Я к вашим услугам.
Они вышли. Но до моря не добрались. Они не успели уйти даже за угол. Почти сразу за порогом Степка прижал блондина к жиденькой стенке барака. И настолько барак был звукопроницаем, что слышалось даже надсадное дыхание Степана.
– Чтоб ты, курва, не мучился долго в неясности, я тебе сразу все скажу: таких, как ты, сволочей стрелять надо. Понял?! Понял ты, падла?!
Голос Степана сорвался на этой высокой ноте.
– Кто вы такой? Как… Как вы смеете! Я доцент. Я декан факультета. Я буду жаловаться…
– Жалуйся, сука.
Митюша не двинулся за Степаном, он только, скосив глаза на звук голосов, мысленно следил за тем, что там происходит. Дернулась было идти туда, но осталась на месте Олечка. И лицо ее, и без того недоброе и некрасивое, исказила странная усмешка опаски, злорадства и какого-то удовлетворения… «Зрелая женщина эта девица», – мельком подумалось Коршаку. Он тоже опасался, что Степан натворит беды – хотя бы отошли подальше, чтобы свидетелей не было, что ли!
Но за стеной взорвалась спичка – Степка закуривал.
– Мне было так же трудно, как и всем, – тихо, со скорбью, произнес блондин. – Давайте отойдем отсюда…
Он знал, что в бараке все слышно.
– Кругом дрова. Воды – залейся. И пресной и соленой! Дед Кирилл хлебы печет, люди здесь живые есть. Трудно! Сволочь ты – самая настоящая. Сам волк и людей волками представил перед пацанами. Жрал небось один, под одеялом!
– Я предлагал. Они сами отказывались. Взрослые люди. Я не нянька. Я декан факультета…
В стену барака словно что-то бросили – мягкое и грузное. Это Степан сгреб доцента за грудки со всем, что на нем было напялено, со свитером, с добротной, специально для здешних мест – элегантной курткой, пальцами даже тело зацепил; приподнял его от земли на уровень своих глаз и прижмякнул к стене.
– Отпустите, отпусти… Как вы смеете! Кто вы такой! Я все равно дознаюсь, кто вы такой…
По стене что-то сползло. Степан отпустил собеседника. Коршак вышел к ним.
Доцент дрожащими руками запахивал куртку – «молния» на ней распустилась, роскошный – под самый подбородок воротник свитера опал, как переспелый. Степан, тяжело дыша, ковырял пальцами в смятой пачке «Севера». Табак и лохмотья папирос падали на землю.
– Я Бронников. Понял?! Так и дознавайся, Бронников я. Степан Бронников. Я приеду в твой город. И если найду тебя в твоем вонючем институте – хлопот у тебя прибавится…
Доцент воспользовался появлением постороннего человека и, стараясь не спешить, собрав остатки достоинства и самосознания, прошел за спиной Коршака в барак. Степка уставился на Коршака и еще некоторое время не видел его. Потом увидел.
– Идем к морю, Степ, – сказал Коршак. – Идем.
Тут было совсем рядом, льды, и те, еще не спаявшиеся в поля, еще дышащие на редкой пологой, едва заметной волне, и те, что громоздились руинами на берегу, придавили море. И оно молчало. Молчало до самого горизонта. Чуть шевелились под осторожным, словно пробным перед зимними штормами ветром какие-то былинки, проросшие меж старых серых камней.
– Ты думаешь, корефан, что они скисли? Пацаны эти?
– Молодые, из города…
– Не-ет. Молодость – ерунда. Чужое им здесь все. Потерялись. Вернее, их потеряли. Этот вот лысый потерял! На гитарах, на блямбах на куртках долго не проедешь. Ноги промокнут – хана романтике, нет человека! Земля-то не его. Он ведь не ради чего прикатил сюда, а за ради себя самого. Пес он, кореш. Пес! Гнать его надо. В три шеи от пацанов гнать. Моя бы воля… Он им ничего, окромя блямбы да гитары не дал, курва такая! Доц-е-ент…
Слова Бронникова о том, что все им здесь чужое, странным образом обратили мысль Коршака к его собственному дому. И в сердце возник твердый – хоть щупай его – орешек. Мария. Сережка.
В день похорон Колесникова в город вернулись только поздно к вечеру. Садик закрывался в шесть тридцать. В садик едва достучались. Для Сережки поставили на втором этаже раскладушку, он спал на ней одетый – даже в шапочке и в сапожках.
– Не захотел раздеваться, – сказала воспитательница. – Ни в какую. За мной придут – и все. Намучилась я с ним. Вы уж больше не опаздывайте. Разные дети бывают. С вашим-то балованным невмоготу…
Коршак нес своего избалованного, прижимал его за спинку, вдыхая ни с чем не сравнимый запах волос своего сына, чувствуя его спокойное дыхание у себя на шее, и какая-то ниточка протянулась из его собственного прошлого, когда он сам был маленьким. Пережитое дало возможность понимать прошлое. И в том, что он испытывал сегодня, когда сливал теплую воду мальчишкам на худые спины, было схожее со всем этим. И это было мучительно.
Часа в три пополудни повалил снег. Тяжелый, спокойный, тихий, такой, словно не здесь, на краю земли, а где-то посреди России, под Москвой, над Вологдой. Теплый, он таял, ложась на гальку и на камни. И вдруг как-то сразу, в одну минуту, сделалось темно. А предстояло ехать. Опять те же шестьдесят километров, которые представлялись теперь, когда их уже прошли однажды, бесконечными. Откладывать выезд дольше было нельзя – теперь началась зима, вот сейчас, прямо на глазах началась зима, и завтра может ударить штормовой ветер. Ветер со снегом, и даже трехосный ЗИЛ не выберется отсюда. А «Ворошиловск» не станет ждать, и Феликс пройдет мимо и будет думать: оказалась кишка тонка у рулевого.
Одна только мысль об этом породила тревогу: все закончится пшиком. Уйдет «Ворошиловск» и исчезнет из жизни Коршака Феликс. Теперь уже навсегда.
И Бронниковы тоже были встревожены. Митюша несколько раз выходил из барака и подолгу стоял, всматриваясь в серое месиво, прислушиваясь к чему-то. Потом они вдвоем со Степаном сосредоточенно и молча осматривали машину, готовили ее в дорогу, вымокли до нитки. Мальчишки тоже собрались. Они уложили свои тощие рюкзачки, понавертели на себя все, что было у них с собою – свитеры, штурмовки, шарфы и вполголоса, уже ожив, переговаривались, сидя на нарах.
– Ну, Степка, иди к Катюхе за девчатами. Больше ждать нельзя. Все позаметет к едреной фене – потом до апреля загорать здесь.
Все снова становилось на свои места: Митюша вновь сделался старшим.
– Может, ты сам к ней сходишь? – совершенно непоследовательно отозвался Степан.
Митюша дрогнул лицом, но к Степану не обернулся. Была только крохотная пауза. И если бы Коршак ничего не знал о них и о Катюхе, то и он бы не заметил этой паузы.
– Нет, – сказал Митюша. – Сходи. Пора двигать. Только пусть Катюха сюда больше не приходит. Одних девчат приведи, без нее.
И все-таки блондин, доцент и руководитель, группы студентов, улучил момент и оказался один на один с Коршаком. Он вышел следом за ним незадолго до отъезда.
– Простите, не хотелось говорить при этом… – блондин поправился. – При этих… Какое-то безобразие! Как мне кажется, вы человек интеллигентный. И старше всех нас здесь. И вы не вмешались!
Чувство насмешливой жалости вызывал он весь – и его одежда – такая элегантная не к месту и не ко времени, и его плохо скрываемая сытость. Трудно было предположить, что он намучился до встречи с Бронниковым своим положением – он действительно питался – именно питался – отдельно от всех. Это было бы неприлично – есть из одного котла со студентами, могли бы подумать, что он «объедает молодежь». Да, да, он с самого начала питался отдельно. Сам готовил себе. Вернее, не сам… «Это готовила ему, видимо, Олечка». Но последние трое суток и не готовили вообще. Неудобно было, потому что горячего не ели и оставшиеся здесь студенты. Все употребляли сухой паек. И вообще врачи-преподаватели привыкли питаться отдельно – в больнице от больных (хотя в больнице-то можно было бы врачей поставить на довольствие по общему столу, этот вопрос давно назрел), на практике – отдельно от студентов. И вообще, если быть откровенным до конца, он предлагал всем разделить его скромные запасы. Но никто не пожелал.
Презрительную жалость вызывал и тон, с каким он торопливо исповедовался на мокрых от снега ступенях барака: он словно едва сдерживал гнев, не скрывал обиды и в то же время опасался, что его могут услышать Бронниковы. Да и студентов своих он все-таки побаивался.
– А вы врач? – машинально спросил Коршак.
– Семь лет я был практическим врачом, и достиг степеней известных, как говорится, – блондин голосом приосанился. – Последнее время был заместителем министра здравоохранения. В одной небольшой, но все же республике. И сейчас «един в двух лицах» – веду «Историю медицины» и «Устройство советского здравоохранения». Эти две дисциплины в системе подготовки врачей нашли и утвердили себя. Они – демонстрируют коренное отличие советского медицинского образования от любого другого.
Это были его слова, и он произносил их уже с большей уверенностью, точно до этих слов он шел по льду, и лед под ним прогибался, а теперь обрел прочность. И Коршак даже оглянулся, не подошел ли кто-нибудь из его студентов, – таким назидательным и снисходительным сделалось выражение, с которым говорил бывший заместитель министра.
– Вы интеллигентный человек, вы должны понять, что в современном обществе врач обязан обладать гражданским и административным кругозором, не проигрывать перед больными в этом. Потому что врач это не только лекарь, это деятель.
«Он цитирует что-то из своих лекций», – подумал Коршак, пытаясь разглядеть лицо этого человека. Но сумерки все растворили, оставался только голос. И вспомнился Дмитриев – с его муками, с его нервностью, с его неудобной, непримиримой какой-то добротой. И солдат вспомнился, раненный в Отечественную, со свищем в грудной клетке. И другой, что все твердил: «…восьмое августа одна тысяча девятьсот сорок первого…»
Смешно и грустно было понимать, как развешивает все свои занавесочки этот человек. А впереди предстоит такой трудный путь – целая жизнь, шестьдесят километров, а видимость вот она – вытянул руку – и Коршак, думая такое, на самом деле вытянул руку в сторону и точно засунул ее в вату, такой шел снег. И он еще таял, и вокруг жил звук, который может издавать медленно льющаяся вода, – шорох и журчание. Снег вокруг жил, в нем журчала и шелестела вода, и сам он, касаясь земли, падая на строения, на плечи, на лица и на руки людей, шуршал, двигался. Он шуршал еще и в воздухе. И он принес с собой, как ни странно, и тепло – доски крыльца, черные днища трехтонных кунгасов, капот, стекла и брезентовый тент грузовика протаивали сквозь него.
Бывший замминистра снова понизил голос:
– В институте предстоит смена руководства. Новый ректор. Впервые из местных – за всю историю. Хирург, мамонт. Вы понимаете – начинать новые отношения с того, чтобы оправдываться… А этот остолоп может. Человек, в сущности, уязвим. Наговорит, попробуй потом… Доказывай…
– Да, это сложно, – усмехнулся Коршак.
– Вот видите.
– А почему вы назвали мамонтом будущего ректора?
– Большой, редкий и неуклюжий. Он оперирует все. Таких мало осталось. Но лично мое мнение – пусть бы себе оперировал. Руководить институтом должен человек современный, без чудачеств. Дорого может обойтись. Дмитриев…
– Дмитриев?!
– Дмитриев, – машинально подтвердил блондин. – Профессор Дмитриев. – И спохватился: – Вы знакомы?..
– Нет, – не тотчас отозвался Коршак. – Однофамилец врача в траловом флоте… Но тот не профессор…
И все же этого хватило, чтобы блондин замкнулся и насторожился.
Коршак понял его и подумал с грустью: «Не знал замминистра, где настоящая опасность. Степка – тот даже ценой тюрьмы морду набить может. Жаловаться не станет, а морду набьет – и хорош! А, пожалуй, этот человек согласился бы: «набейте морду, но молчите…»
– Послушайте…
– Николай Иванович Салин, – подсказал свое имя доцент.
– Николай Иванович, мне не ясно одно: ведь все вы здесь почти врачи, медики. Как можно было довести себя до такого состояния? – медленно проговорил Коршак.
– Я тоже могу задавать вопросы! Почему, например, вместо того, чтобы производственную практику проходить в лечебных учреждениях, учиться делать инъекции, ухаживать за страждущими, за ту же стипендию, медики солят рыбу? Студенты-химики валят лес, а автомобилисты роют ямы для силоса? Я это хорошо знаю – они наши соседи. Вы можете мне ответить на это?
– Значит, так, публика. Сейчас мы выходим, – Степка не сказал «выезжаем». – Кино «Назад дороги нет» видели? И у нас назад дороги нет. Только вперед. Останавливаться нельзя, хана! Вам понятно? Я, которые женщины, спрашиваю? Ни по большому, ни по малому – идем насквозь! По нужде или прямо с кузова, или только в колеях от колес. В сторону – ни-ни. Опять же – хана! Жратва – в кузове, на ходу. Я говорю – останавливаться нельзя не потому, что спешим, а на минутку-две можно бы притормозить – останавливаться нельзя ни на секунду – колеса должны вертеться до твердой дороги, а твердая дорога далеко отсюда. Главный у нас – Митюша, он за рулем. Все вопросы – ко мне, без меня – ни-ни. Ясно? Думать обо мне можете что угодно! Как поняли? Прием.
Вопросов не было. И сам Коршак не предполагал, насколько серьезная предстояла дорога. Значит, и на стане останавливаться будет нельзя. И значит, кто-то все время должен идти впереди машины – из кабины Митюша ничего не увидит. Дорогу ему надо показывать. Замминистра не заставишь, пацанов нельзя. Остаются они вдвоем: Степка и он, Коршак. Разделить по тридцать километров на брата по мокрому тяжелому снегу. Без права остановки.
– Ну, кореш, – сказал Степка, протягивая Коршаку стиснутый грязный уже от работы с машиной и с тентом кулак, из которого торчали комельки двух спичек. – Тащи. Короткая – идешь первым.
– Решай сам, – сказал Коршак.
– Нет, тащи. У нас равноправие. Понял?
И Коршак пошел. Гул двигателя словно лег ему на плечи. Зыбкий свет подфарников выбеливал впереди сплошную стену снега. И тень от себя Коршак сначала видел в полный рост перед собой, словно второй человек шагал впереди, смешно повторяя длинными вывернутыми руками его движения, и его же движения повторяли неестественно короткие ноги тени. Но постепенно он приучил себя – не видеть своей собственной тени, сместился чуть влево, к морю – теперь море было слева, – и постепенно начал различать силуэты: сначала это были строения поселка – стучал где-то дизелек, гоня слабенькое электричество по тонким проводам в редкие жилища редких людей; в связи со снегопадом движок сегодня запустили намного раньше положенных 21 ноль-ноль. Огни в окошках виделись смутными желтоватыми шарами. Из-за натужного, но уверенного рева двигателя едва пробился человеческий голос:
– Счастлива-а, ребята… Счастлива-а. – У самой колеи – заснеженная фигура деда Кирилла. Он стоял с непокрытой головой и с голыми по-прежнему руками.
Вот и все – отодвинулся Сомовский. Коршак поймал себя на ощущении того, что ступает в неизведанное. И на том, что ему страшно. Сначала попытался думать о хорошем – о Феликсе и о Дмитриеве. Придумывал себе, что идет домой, там его ждут Мария и Сережка, и у них все хорошо. Потом попытался вспомнить голос Катюхи, но оказалось, что такой голос живет, пока звучит. Вспомнить его нельзя и повторить мысленно нельзя. А потом понял, что и думать нельзя ни о чем, кроме как о самой дороге, о самом процессе ходьбы, о шагах. И он начал считать свои шаги…
На первой тысяче после Сомовского его догнал Степка и пошел рядом.
– Живой?
– Живой. Ты чего? Твое впереди.
– Держи постоянные обороты, режим держи. Мощность потеряешь – не наберем. Иди в машину…
Но остановиться было почему-то страшно – ноги не останавливались. И Коршак некоторое время все еще шел рядом с Бронниковым, не видя, как тот усмехается – не впервые Степан идет перед ревущим напряженно на одной ноте грузовиком своего брата.
– Вот ведь – никак не придумает человечество две системы: свет для машины да лючины на сейнерах, чтобы их шторм не срывал. Ходи вот перед евонной мордой. Задавит еще, – Степка говорил молодым, легким голосом.
Коршак не ответил, и смысл сказанного едва дошел до его сознания. Ноги несли его по мокрому глубокому снегу, и собственная голова казалась ему легкой и маленькой. И все тело, кроме ног, ощущалось легким, словно опустошенным.
Наконец он замедлил шаги, отстал от Степана, и из снежной мглы выполз дышащий горячим маслом, содрогающийся от своей трудной целеустремленной работы «фантомас». Проползли с дрожащим светом подфарники, прошло мощное колесо, перемешивая снег с галькой. Коршак взялся за ручку двери, с трудом взгромоздил свое внезапно непослушное тело на подножку. Сквозь приопущенное стекло в двери он видел подсвеченные приборными лампочками недвижные колени Митюши и его руки, тяжело лежащие на баранке руля. В кабину он влез вместе со снегом на шапке и на куртке, и только тут понял, что так делать нельзя, открыл было дверь, но Митюша, не поворачиваясь к нему, проговорил:
– В окошко стряхни, не вылазь.
Потом, когда Коршак затих на сиденье, спросил:
– Ноги промочил?
– Немного есть.
– Разувайся, я сейчас включу отопитель, пристрой ноги под горячий воздух – что там у тебя – портянки, носки?.. Пусть сохнут.
– Носки… – сказал Коршак.
– Значит, носки. За спинкой сиденья у тебя есть резиновые сапоги, и портянки есть. Достань.
Коршак повернулся отодвинуть спинку.
– Ты что – не знаешь? Приподыми ее вверх, так. Теперь словно патефон открываешь. Вот. Нашел?
– Нашел.
– Они на любую лапу. Сорок-последний растянутый. Портянки там. В сапоге ищи. Там портянки?
– Да, есть. Шерстяные, кажется.
– На том стоим – чистая английская шерсть.
Из отопителя на ноги потек горячий воздух, под ступнями вибрировала теплая тонкая сталь полика кабины. Неизъяснимое наслаждение, радость ощущения покоя и тепла медленно заполняли все существо Коршака. Не хотелось думать о том, что скоро снова предстоит вылезать в снег. Время от времени, несмотря на то, что все три моста грузовика были включены, колеса пробуксовывали чуть-чуть, может быть, на пол-оборота, видимо, под снегом оказывался зыбун, а не галька, машину трясло, она зарывалась чуть не до ступиц, двигатель взвывал, а Митюша нервно шевелил пальцами на руле…
– Чистая английская шерсть, – неожиданно произнес он. Только что ЗИЛ трясло несколько секунд и корму его дважды повело в сторону. – Бывшая батина гимнастерка. Он ведь здесь служил. Всю войну. Он, как Степка, всю жизнь свою тут провел. И потонул тут. Прямо где-то тут – в шторм попали всей бригадой. На кунгасе шли за «жучком». Буксир оборвало. Да если ты на самом деле рыбак – должен знать: в газетах о том писали. И в центральной печати. «Жучок» унесло в океан – восемьдесят суток они там лед обкалывали, сапоги свои ели и пили морскую воду, а пришли сами – выбросились в Очёнской губе на камни. До-олжен знать. Катер назывался «Дербент». Он и теперь еще ходит. И старшой на нем – все тот же, Костя. Костя Денежкин. А рыбачки наши – тю-тю, Один кунгас прибило к Сомовскому. Целый кунгас – ты его видел, а плавать на нем никто не хочет…
Митюша помолчал. И с усмешкой добавил:
– Хотя о кунгасе не писали – о Денежкине, когда он сам вернулся, писали. А о кунгасе нет. Я и фамилию «писателя» того запомнил – Альберт Ружейный. Костя по домам ходил, собирал все газеты эти со статьей, потом пьяный напился и жег их на площади перед заводоуправлением. По одной. Да разве все их сожжешь? Их по стране миллион, наверное, было. Письма Костя аж из Кушки получал поначалу. Какой он мужественный, как сумел всех людей на катере сохранить. Тогда такой же снег пер. Только с ветром. Здесь он у нас «гиляк» называется, ветер такой.
А на кунгасе пять душ было. Я – что! Я понимаю – в столичной газете о таком не напечатают. Те, кто печатает их – газеты эти, они ж ни батю нашего, ни рыбачков иже с ним в глаза не видели. А Костя живой – фотография – улыбается. Может, так и надо? Может, я это тебе излагаю в подобном свете оттого, что на, кунгасе наш батя оказался. И коли кто иной – я бы не усомнился?
– Да нет, Митюша, прав ты, и Денежкин прав – страшно подумать, что пережили они там в кунгасе.
– Я тоже считаю – прав я.
Митюша говорил. Около двух часов он уже сидел за рулем, не отрывая глаз сначала от мерно покачивающейся спины Коршака, сейчас вот от спины своего брата. Расстояние, которое пульсировало между силуэтом черной пробки на радиаторе «фантомаса» и покачивающейся спиной идущего впереди человека, его тускло поблескивающих сапог – метров семь. При таких оборотах попались под колеса твердое – секунда, другая – и не успеешь не то что остановить многотонную махину – подумать усталым, потерявшим бдительность мозгом не успеешь, что нужно тормозить. И он говорил, чтобы не дать себе задремать. Бывает такая дрема – глаза видят и ум еще не спит, а живут они отдельно друг от друга. И он говорил.
– Однажды мы со Степкой подзасели тоже. Слякоть, грязь – весна. И я остудил ходики свои. Сейчас как холодная вода – враз синеют и чешутся. И словно бы мокнут сами по себе. Мать старую батину гимнастерку достала – портянки мне сделала. На, мол, отец на том свете рад будет – в дело пошла, для старшего. И примета у нее есть: если вещь погибшего на себе или при себе иметь – однова пронесет.
– Носки высохнут – я их надену, – отозвался Коршак. Он избегал прямого обращения к Митюше: Степку звал на «ты», Митюшу не мог, а «выкать» не хотел. Митюша итак уже засомневался – «если ты действительно рыбак»…
– Ты как не здешний, – криво усмехнулся Митюша. – Дадено – надевай. Такой порядок тут. Понял? Более не пригодятся. Вот оно, это «однова» мое.
– Спасибо тогда!
– Ну, даешь! Спасибо… – Митюша на секунду оторвал взгляд от идущего впереди брата и посмотрел на Коршака коротко, но внимательно. Потом он снова стал смотреть прямо перед собой. – Чистая шерсть. Я ведь почему говорю? Просто вспомнилось. А поговорить мы любим. Все Бронниковы. Окромя матери – та молчунья у нас. И вспомнилось. И потом, чтоб не закемарить. Чистая шерсть. Тебя Васька от вояк вез? Васька. Он тебя в поселке увидел и говорит: «Я этого мужика вез вместе с Федькой – бригадиром и с летуном с самолета АН-2. Тоже летун, наверное». На том аэродроме в войну американцы садились – с грузами для наших. Отец в роте обслуги был. Так он рассказывал: служба была – каторга и та легче… Вот и ЧШ. Так называли тогда – че-ше – чистая шерсть. Еще и штаны были, их Степка в интернате износил…
«Вот откуда на этом аэродроме, должно быть, стальные полосы, – подумал Коршак. – Здесь принимали «летающие крепости» и Си-сорок семь. Си-сорок семь… Зимой сорок второго шесть таких самолетов шли из Ленинграда над Ладогой, над «дорогой жизни» в сопровождении истребителей. И везли эти СИ-47 – тогда их называли «Дугласы» – детей… И ему показалось, что он в лицо знал отца Митюши и Степки – Бронникова-старшего – Захара – голубые глаза под рыжими сдвинутыми бровями, скуластый, с жесткой рыжеватой щетиной на скулах и над верхней губой – таким был стрелок из турельной установки, он умирал на дюралевом полу, с открытыми глазами. Скорее всего он был уже мертв, когда его тело мягко легло возле ног Коршака. И ничего с этим своим ощущением сейчас он поделать не мог. Стрелка́ и Бронникова-старшего объединяло только время – все остальное у них было разным, треть земного шара лежала между ними, и когда стрелок крутился в своем колпаке, огрызаясь огнем, Бронников-старший во тьме полярной ночи лопатой очищал от снега стальную взлетную посадочную полосу.
Впереди потемнело, и Степкина фигура стала более отчетливой, хотя снегопад не уменьшился – просто приблизились к пологому берегу Сомовки. И теперь внизу и впереди снег падал в черную быструю воду реки. Начался уклон, и Митюша выглянул из кабины.
– Степан! Я вижу! Иди в кабину. Река! – прокричал он.
Они хорошо понимали друг друга – река, дно каменистое, прочное. Если вышли точно, не ошиблись метров на десять – глубина известна, для «фантомаса» преодолима, можно остановиться: снегу устья Сомовки не завалить. Степан шагнул с трассы. Когда машина поравнялась с ним, вспрыгнул на подножку и проследил, пока и задние колеса автомобиля войдут в воду.
– Все! Руби!
Митюша, не глуша двигателя, затормозил. Степка шумно ввалился в кабину…
– Перекур, кореша. Митюша, прижги!
Митюша, торопясь без суеты, достал пачку, прикурил, протянул папиросу мундштуком вперед Степке. Тот затянулся раз-другой и откинулся на сиденье, выпрямив ноги.
– Земные радости, – немного погодя сказал Степан. – Много ли надо человеку! Чайку бы еще с устатку…
– А что! – весело вдруг отозвался Митюша. – Это в наших силах! Ты куда паяльную лампу сунул? И котелок. Или чайник у нас?
– Чайник… – хмыкнул Степан. – Чайник на стане был. Там и остался. Котелок здесь. Все в кузове. На них доцент сидит. Вот гад – и тут выше всех устроился.
– Отдыхайте – я сварганю.
Митюша вылез из кабины и, не спускаясь в воду, пробрался вдоль борта к корме грузовика.
– Ну что, живые еще? – раздался оттуда его голос.
– Живые, – ответил девичий голос. – Мы стоим?
Мотор урчал на малых оборотах, и здесь было хорошо слышно все происходящее в кузове – каждый шорох. Там завозились люди, громыхнула посуда, потом послышалось, как Митюша трясет паяльную лампу, проверяя, сколько в ней горючего.
– Пацаны, – потом произнес он там. – Кто самый проворный – зачерпни воды. Ног не мочить. Сними ремень со штанов – дотянешься.
Спустя некоторое время заработала паяльная лампа.
– Могу тебя обрадовать, кореш, – тихо проговорил Степан. – «Гилячок» потягивает…
Он помолчал, опустил стекло и, глядя в черную воду, добавил нараспев:
– Ах ты, реченька, кормилица. Что б тебе вдоль побережья течь! А ты все к морю, к морю… Море ж погибель твоя. Растворишься – и нет Сомовки…
Появился Митюша с парящим котелком и с кружками.
– Пацанов я напоил – ваша очередь.
Чай Митюша заварил такой крепости – челюсти свело. «Зато спать не захочешь».
– А что, Степка, «гилячок», кажись, потянул?
– Потянул, братан.
– А, может, вернемся, пока не поздно? Еще сорок километров впереди.
Степан помолчал, дуя в кружку, которую держал возле губ. И сказал:








