Текст книги "Каждое мгновение!"
Автор книги: Павел Халов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 30 страниц)
Разговаривать не хотелось ни о чем. Теперь и Коршака не оставляло ощущение того, что те люди где-то здесь, впереди, взбираются по склону – бесшумно, с прозрачными силуэтами, время от времени останавливаясь, чтобы подождать его, Коршака, и потом двигаться дальше.
Домбровский писал в своей тетради, что и он словно ощущал зримое присутствие его предшественников. «Постой, – мысленно проговорил Коршак. – Значит, я не понял тогда – до Домбровского, задолго еще до Домбровского, здесь прошли другие люди, не те, которые пробивали тоннель и с которыми сам он шел. А самые первые».
И на буром хребте тоннеля. – в то мгновение, когда Коршак понял, о ком писал Домбровский, когда ему самому показалось, что те, прошлые люди, которых уже нет, почти зримые идут впереди него, он испытывал такое чувство, словно заглянул в вечность. От этого горло сжимали спазмы и мороз шел по коже. И он лез и лез вверх, забыв о Воскобойникове, забыв обо всем на свете. И где-то на середине высоты Коршак остановился и понял, что плачет. Он обнял деревне, попавшееся ему, чтобы не упасть, и все его крупное тело сотрясалось в рыданиях так, что хвоя и отмершие шишечки сыпались ему на голову, на плечи, за воротник куртки.
…С Воскобойниковым они встретились на самом верху. Они постояли молча на ветру. Ветер остро потягивал над хребтом, гремя сухой травой.
– Что тут скажешь, – глухо проговорил Воскобойников.
– Да-а, – неопределенно произнес Коршак.
– И вот парадокс времени. Вас интересовал их поселок. Смотрите – вот он. – Воскобойников нервно протянул руку, показывая куда-то вниз и наискосок по ходу высоты. – Жить и ходить им было бы значительно удобнее, если бы поселок поставили там, где мы с вами разбили палатку, ну, чуть подальше. А его поставили там. Они ходили вокруг по нескольку километров каждый день – туда и обратно. Водили с собой лошадей. Работали на лошадях. Лошадь через этот бугорочек не погонишь, значит, вокруг. Тысячи человек. Да, тысячи три. Я так подсчитал по остаткам их жилья, конбазе и конторским домикам. Тысячи человек, по четыре часа в сутки ходьбы каждому…
– Я обратил внимание, что и там, откуда мы шли с вами, Владимир Михайлович, есть какие-то признаки бывшего жилья.
– Это я видел: там они оставались ночевать. Некоторые, быть может, те, кто хотел сохранить силы. Наверное, менялись. Не знаю. Одно только сейчас я чувствую – жуть собачья. А этот верил – Домбровский…
– Вы простите меня, Владимир Михайлович, если я оставлю вас одного. Я схожу туда, в поселок. Я должен это сделать.
Воскобойников коротко, оценивающе поглядел на Коршака.
– Сейчас полдень – успеете ли? Я честно признаюсь вам: не в силах туда идти. Я потом работать не смогу. – Последнее он сказал отрывисто, зло.
– Я один. Не беспокойтесь. И к темноте я успею.
– Если вас не будет до темна, я зажгу здесь костер. Его будет хорошо видно.
Коршак признался себе, что ему не хочется, чтобы Воскобойников пошел с ним. Он хотел все увидеть сам и подумать, и прочувствовать.
– Хорошо, – сказал Коршак. – Но я вернусь. Вам не придется беспокоиться.
Под гору было идти легко. Он почти сбежал вниз, но сразу поселка не было видно. Собственно, он и сверху не видел его. Только Воскобойников, зная это место, сразу определил его взглядом. Но сверху Коршак видел какую-то необычную для общей картины прогалину. Там тоже росли деревья и был кустарник. Но прогалина эта цветом – безжизненным каким-то, серым – отличалась от всего окружающего. И тогда он стал оборачиваться, искать приметы. И приметил на склоне, по которому только что спустился, два дерева. Направление себе он избрал так, чтобы два эти дерева – одно, росшее выше другого, – совмещались. Порой, обходя валежину и заболоченное место, он отклонялся, но потом опять находил эту линию – деревья были видны хорошо. А когда он перестал их видеть, он вышел к поселку.
Истлевшие синие бараки лежали ровными грудами проросших грибами и сизой плесенью досок. Еще несколько сооружений, раздавленных временем, провалилось внутрь. Коршак медленно брел вдоль этого кладбища, и лихорадочная дрожь колотила его. Умерло. Умерло дерево, умерло железо. И ушли люди. Они уходили, как отступают на войне, бросая то, что мешает в пути. Они пристреливали слабых лошадей и молодых жеребят, которым бы не под силу оказалось испытание и которые бы сделались обузой. На конбазе – он понял, что это конбаза, – кто-то, возможно Воскобойников или Желдаков со своими солдатами, раскопал тоже синие, как будто были из дерева сделаны и истлели, как деревянные, несколько лошадиных черепов и череп маленькой лошади. Коршак нагнулся над ними и потрогал рукой на маленьком лбу меж глазницами отверстие с расходившимися в разные стороны трещинами. Жеребенка пристрелили. Коршак посидел на корточках перед ним, потом поднялся и пошел дальше. И еще один барак – они были расположены как-то так, что конбаза разделяла их. И на руинах этого второго барака лежала сверху доска, положенная кем-то недавно, на которой в те далекие времена было выжжено – не написано и не вырезано, а выжжено – «женское…»
Значит, здесь были и женщины. Была и любовь, и, понятно, дети.
Все-таки улица была. Она проходила, наверное, там, где брел сейчас Коршак, – ногам было тверже, хотя и проросло все не раз уже травой и мхом. Казалось, не десятки лет прошли с того часа, когда люди оставили свое жилье и свое трудное и горькое дело, а целые столетия – так пусто и мертво было кругом. И ему опять почудилось, что они здесь, только идут теперь следом за ним. Ощущение возникло такое острое, что Коршак остановился и оглянулся. Ему показалось, что здесь, среди них, – тоже с прозрачными, светлее всего окружающего, лицами стоят и грустно улыбаются Степанов и отец, стоят рядом с ним – также почти незримым и прозрачным. Он повернулся и двинулся назад – словно прошел сквозь тени.
Не все можно было разобрать в дневниках Домбровского. Коршак не понимал значения формул и хода исследовательских рассуждений. Он понял, правда, главную мысль Домбровского: строительство трассы продиктовано всем историческим развитием. Дорога рассчитана не только на нынешнее: она была нужна всегда и, может быть, еще нужнее будет потом – не завтра, а потом, когда здесь возникнут города и рудники, и нефтепромыслы. Но вот это «потом» беспокоило Домбровского: это уже будет совсем иная земля, не нынешняя – кладовая воды, которой, как писал Домбровский, никогда не бывает слишком. Здесь станут дуть иные ветры, возникнет иной климат, предугадать все последствия просто невозможно. Но дух этот, вырвавшись на свободу, может стать неуправляемым. И, чтобы обуздать его в будущем, в сущности, не таком уж и далеком, потребуется в сотни раз больше сил и средств, чем построить сейчас дорогу.
Разбирая записки или дневник, Коршак не мог отделаться от постоянного ощущения присутствия его автора, Домбровского. Коршак все время помнил, что вот этих страниц касались руки умирающего человека. И ни в одном месте у Домбровского не дрогнула рука – все было написано ровно, как будто отпечатано на какой-то странной машинке, – буковка к буковке. Он не упустил ни запятой, ни хвостика буквы, ни единого элемента в привычном для себя способе письма: «А может быть, – думал Коршак, – он и умер оттого, что самое главное в своей жизни сделал, и ничего более сделать не мог или уже не хотел, потому что не видел возможности? И все же в сотнях километров от первого человеческого жилья Домбровский писал четко и четко формулировал свои мысли. Неужели он так верил, что у его записей еще будут читатели! А может быть, это – чувство долга, ставшее уже второй натурой, колоссальная добросовестность, гигантская сила духа? Кто он, этот Домбровский? Откуда? Не может быть, чтобы такой человек не оставил следов своих…»
В дверь постучали, вошел Стас:
– Не разделите с нами ужин? Вы работаете?
– Ну, что ж, давайте ужинать, – сказал Коршак, осторожно закрыв дневник Домбровского. Но еще долго он не мог переключиться, рассеянно поддерживая разговор, не понимая его смысла. И голоса Стаса и Федора некоторое время доходили до него неясно.
– Я действительно помешал вам, – сказал Стас.
– Нет, что вы, я просто думал. Есть серьезный повод для раздумий. Я ведь считал, что приеду, осмотрюсь, найду симпатичных ребят, побуду с ними. Что-то, скажем, вроде тяжелой бригады шоферов – тяжелой в том смысле, чтобы тяжелые рейсы, напряженный ритм, работа, тяжелые машины. У меня и адреса были.
– За этим дело не станет, – густым басом проговорил Федор. – На этом здесь все держится.
Он был сердит, а может быть он вообще так вел себя.
Ели разогретые мясные консервы с вермишелью. Но здесь была еще твердокопченая колбаса, сухое вино – ребята привезли с собой из Москвы – и растворимый кофе.
– Помимо всего прочего материала, у нас с коллегой, – сказал Стас, – есть одно общее социологическое открытие.
Федор нахмурился. И тогда Стас положил свою нервную руку поверх тяжелой короткопалой руки Федора.
– Вы, Ной, нам не соперник, – продолжал он, улыбаясь. – У вас своя стезя, у нас – своя. Знаете, что мы открыли? Мы с Федором открыли следующее: возьмите для примера любое крупное строительство прежних лет. На чем держалась стройка? На общем порыве, на общем энтузиазме. Кто тогда шел на большие стройки с целью заработать? Даже в голове не укладывается. Ехали не зарабатывать, а потому, что тогда это было нужно. Тогда почти никто не зарабатывал, и так вопрос не стоял – заработать. Были бригады, звенья. Имена гремели. А главное все же было в общем… Сегодня – иначе. Нынешняя стройка держится на бригадах. Вы в этом убедитесь сами. Вы приходите в бригаду, стоит вам почувствовать, понять бригадира – вы сможете понять каждого в бригаде. У них обязательно много общего. Особенно в экстремальных условиях. Они отстоялись, эти бригады, в них люди приработались друг к другу. Это единый организм со своим нравственным микроклиматом. Знаете, мы дадим вам бригаду. Возьмите вот бригаду Краюхина. Это парень, я вам доложу. У него двадцать водителей. «Магирусы», рейсы по четыре сотни кэмэ в один конец, крупногабаритный груз – и это в любую погоду. И ни один из бригады вот уже около года не ушел. Они работают как звери…
Пока Коршак ходил с Воскобойниковым на старый тоннель, пока был занят Домбровским, Стас, что называется, хлебнул гущи – побывал в рейсе: на машине Краюхина – туда, на машине другого водителя из той же бригады – обратно. В оба конца с грузом. Он договорился с Краюхиным, вернее, сам Краюхин, совершенно белозубо улыбаясь, крепкий парень, мужчина – косая сажень в плечах, с вальяжностью такой, какая бывает у чемпионов – борцов вольного стиля, сказал:
– В шесть ноль-ноль будем проходить вашу «Асторию». Будьте готовы – одежда там, фотоаппараты. Как в дорогу положено. А насчет продовольствия, культурных развлечений, не беспокойтесь. Вы поедете с Краюхиным. Только в шесть ноль-ноль. Я иду последним. Задержусь на минуту-две: больше не могу. Потом мне орлов моих не догнать. Договорились?
Краюхин говорил много, но точно в цель попасть не мог. Словно что-то еще хотел сказать, да не решался. Ему и хотелось, чтобы корреспондент понял это, не высказанное им, и побаивался.
Так подумал об этом Стас. Человек искушенный. Но все симпатии его уже заранее были отданы этому человеку. И Стас был уверен, что узнает в пути многое и о бригаде, и о жизни ее тут, и о работе. И представлял себе, как будет выглядеть материал в газете, как он скажет читателям о главном.
Без двух минут шесть «Астория» содрогнулась от ударной воздушной волны. Одна за другой на крейсерской скорости – семьдесят километров в час – с одинаковыми интервалами, словно какой-то странный, фантастический состав, пошли тяжелые машины Краюхина. Каждая с прицепом. У каждой в кузове и в прицепе груз, плотно укрытый, увязанный – без единого бряка.
Стас уже стоял на пороге, готовый в путь. И машины пошли мимо, унося своих водителей, которых он знал прежде, но теперь не смог узнать. Ни одного знакомого лица в мелькнувших перед ним боковых стеклах грузовиков – скорость, целенаправленность, работа изменили их до неузнаваемости.
Это были уже не те парни, с которыми он знакомился в общежитии, которых уже начал понимать и помнить, – Николай, Василий, Рудольф, Сергей, – это уже были знаменитые и недоступные в чем-то парни из бригады Краюхина.
И когда в клубах пыли, холодной, колючей от взвихренных мельчайших крупинок щебенки, песка и снега, круто тормознула и остановилась машина Краюхина и сам Краюхин, открыв сильной, ловкой рукой правую дверцу для своего пассажира, Стас был, что называется, «готов».
– Теперь держитесь и молчите, – сказал Краюхин. – Догонять будем.
Он явно рисовался, говорить в машине можно и на большой скорости – дорога была прочной, широкой, она уходила на север, туго и полого уводя влево. Стас принял это предложение – молчать. В машине работал хороший приемник, и музыка из него лилась такая дорожная, что молчание было незатруднительным.
А догнать ушедшую колонну было действительно не так просто. И грузовик набрал свои ускоренные восемьдесят не сразу – груз у Краюхина был солидный, И, как потом он сказал Стасу, с прицепом не просто работать: не просто идти на поворотах, не просто разгонять машину – надо слушать прицеп, надо все время представлять, как он там, за кормой, идет. И не каждый – даже опытный шофер – сможет водить автопоезд такой грузоподъемности. Тут особый навык нужен, особый образ профессионального мышления. И у Стаса возникло ощущение, что не машина держит дорогу, а сама дорога держит Краюхина, сама идет под колеса, а Краюхин просто сидит в кабине с дистанционным управлением и владеет дорогой, как, например, операторы, управляя прокатным станом. И место, когда откатились назад сопки, поросшие редколесьем, когда остались позади последние следы человеческой деятельности, – было ровное. Только изредка проскочит куст, рахитичная березка или что-то еще, что напомнит о скорости, и снова ощущение того, что ты находишься в неподвижной кабине. И Стас подумал, что это и есть высшее проявление скорости, высшее чувство движения вперед. Высшее состояние личности.
То, что пережил Стас в этой дороге, позволило ему быть щедрым. Он жалел немного Коршака и даже своего коллегу – Федора. Он охотно говорил о рейсе, понимал, что для него, для его работы, для его будущей книги о Настоящем Человеке, который живет сейчас, сию минуту, а не вчера и не когда-то в прошлом, не опасна его откровенность. Чтобы перебежать ему дорогу, они должны были бы прочувствовать все это сами. И Стас был убежден, что даже побывав в рейсе, они не смогут понять все это так, как понял он, ибо для той глубины понимания, которая была, как он считал, у него, необходима еще та слитность, то единение, та неразрывная взаимосвязь двух интеллектов, которая возникла в пути у него с Краюхиным. Правда, когда он ехал назад, его новый водитель, Рудольф, уже не показался ему интересным так, как интересен и несколько недосягаем был Краюхин.
– Ну, а если что-то случится с машиной и кто-то должен будет остановиться? – спросил Стас у Краюхина, когда впереди показался тонкий намек пыли – догнали наконец.
– Смотря что, – ответил Краюхин, все так же улыбаясь. – Во-первых, самые надежные водители, самые верные машины замыкают колонну. Во-вторых, какая поломка? Если серьезная авария – останется последний. Если мелочь, но надолго, – будет ждать, когда обратно пойдем.
– А зимой? Здесь зимы – ого-го! – изумился Стас.
– Зимы, – хмыкнул Краюхин. – Зимы бояться – сюда не ходить. Оснащение на этот счет имеется. Не пропадет. Слабаков не держим.
– Хорошо, – не унимался Стас. – Ну, а если беда у замыкающей машины?
Краюхин, уже очень серьезно и жестко сказал:
– Пусть неудачник плачет. Вот я и иду последним.
Жуть коснулась затылка Стаса, но ненадолго – настолько уверенно и спокойно сидел на своем рабочем месте этот надежный человек.
Стас рассказал об этом Коршаку так же спокойно и даже вяловато, потому что сам поверил в правоту Краюхина, в закономерность сложившихся на трассе отношений.
Но если вначале, оставаясь еще во власти пережитого в тоннеле, если еще некоторое время после того, как начался этот разговор, Коршак с мучительным трепетом думал о записях Домбровского, то теперь увлекся. И вдруг он начал понимать, как тесно все связано. И какие-то непонятные нити протянулись от тех промелькнувших силуэтов водителей колонны Краюхина к тому силуэту пилота над морем. К Домбровскому. И он хорошо понял Стаса, словно его глазами увидел и дорогу, и Краюхина, и Рудольфа – и это неукротимое движение. Может быть, и надо было начинать с этого движения. Но так случилось, что для Коршака все началось с Домбровского и Воскобойникова. И все-таки было отчетливо ясно, что без осмысления того, что сделал Домбровский, без того, чтобы понять смысл его жизни и его движения, движение нынешнее будет мертво. Только вместе они или продолжают друг друга, или взаимно исключают.
– Они хорошо зарабатывают? – тихо спросил Коршак.
– Да уж будьте любезны! – Стас засмеялся. – Этот народ не обсчитаешь. А обсчитаешь – себе же хуже. Сотен до семи. А вы что, против?
– Вовсе нет, Стас.
– Ах, бросьте вы эти чистоплюйские штучки, Ной! Это новый тип романтика. Они сюда не «за туманом и за запахом тайги» со всей страны съехались. И не ради одной чести быть участниками. Вот ведь штука: приходит кто-то из них в управление – я из бригады Краюхина. И дело сделано – своей фамилии не надо. Солидная «фирма» за спиной.
Коршак разглядывал вино в граненом стакане, согревшемся уже в его руке. И от того, что вино согрелось тоже, быстрые проворные пузырьки текли со дна и со стенок вверх… «А Домбровский ледяными пальцами держал карандаш и писал, предупреждая нас об осторожности, – думал Коршак. – Какая романтика вела его? И он умер здесь – в нескольких километрах от трассы, по которой Краюхин гоняет теперь свои «Магирусы». Фамилии не надо. А он – Домбровский…»
– Я с вами не согласен, Ной, – сказал Стас, медленно поднимая на Коршака свои грустно-иронические глаза. На теперь Коршаку за этим его взглядом виделась уже не меланхолия, а что-то жестокое, упрямое, только спрятанное очень глубоко. Стас помолчал и повторил:
– Я не согласен с вами, Ной. Личность, как и природу, сейчас сохранить в неприкосновенности, со всеми их правами – нельзя. И люди меж собой, а также деятельность человека и природа, и отдельные ее части вступили в такие сложные отношения, что, во-первых, – они необратимы, эти отношения. Нужен всемирный потоп, который бы смыл все к чертям, и чтобы осталось семь пар чистых и семь пар нечистых. И чтобы начать все сначала – с Вавилона, с Египетских пирамид. Сбалансированность в мире – мгновение в истории человечества и земли, а все остальное называется прогрессом… И, во-вторых, чего вы боитесь, Ной? Эти ребята – хозяева жизни. Они строят ее такой, какая им видится она. Ну, деньги! Плохо это? Ей-богу, не фарисействуйте, Ной. И не новое ли в том, что человек отказывается от чего-то эфемерного, ну вот этого, например, – я Петров, я Сидоров – во имя большего, во имя общего. Вы боитесь, что жены их перепутают? Ерунда все это, Ной. Дома они так же будут теми исключительными неповторимыми Петями и Васями, и друг для друга тоже – только в общественной сфере они будут представлять собой не самих себя, а коллектив единомышленников, или, скажем, соратников, возглавляемый кем-то, кому они же доверили. А вы, Ной, лазите по старым отвалам, ищете даже не вчерашний, а позавчерашний день, скорбите над чем-то… Это уже история. О истории нельзя скорбеть – она уже случилась и ничего в ней не поправишь.
Стас уже не скрывал своего небрежения, и все, что он творил, казалось Коршаку не то чтобы странным, а опасным. И он сначала даже не находил слов. Он вспомнил побережье, Степку и Митюшу, Катю. Ему вспомнилось, как стоял у обочины дороги в Сомовском Катеринин дед – с голыми жилистыми руками, в одной косоворотке. Вспомнилось, как Степан шагал впереди машины, и его спина, обтянутая сукном куртки, мерно покачивалась в слепящем свете фар. И в том, что говорил Стас, было что-то отрицающее всю их жизнь. Нигде никто не мог бы представлять Степана – он сам представлял себя всегда. И Митюшкин мятеж против рода своего – тоже совсем иное. Он появится здесь, на стройке – обязательно появится, если уже не появился, хотя за все время своего пребывания здесь Коршак ни разу не слышал этой фамилии – Бронников. Но он появится – не сгибать рулем «Магируса» дорогу перед собой, а дать волю душе. И он не растворится, оставив свое неповторимое, только для внутреннего употребления. В этом Коршак был убежден. И он хотел сказать Стасу, как видится все это ему – через Сергеича, и через Бронниковых, и через Феликса, но почему-то не смог заговорить с этим человеком о дорогих для себя людях.
– Я, конечно же, найду бригаду Краюхина, – сказал Коршак вслух. – Если не в этот приезд, то в следующий обязательно. Я вам только признаюсь в одном: всю жизнь я побаиваюсь людей, которым не нужны, случается, их собственные имена.
Коршак не сказал газетчикам, как Костя Денежкин, катерник из Усть-Очёны, жег на площади газеты со статьей о собственном героизме, о том, как мужественно Денежкин и его маленькая команда вели себя в штормовом море на «жучке» – катере типа «Ж», созданном для неспешной работы в портах, заливах, на реке, на небольших расстояниях от берега – ни локатором, ни гирокомпасом, ни эхолотом, ни другими сложными навигационными устройствами он не располагал, не мог он взять с собою и столько топлива и продовольствия, чтобы отойти на большое расстояние от берега хотя бы и в спокойную погоду. В статье было написано, как скалывали лед, нараставший прямо на глазах на каждой снасти, на каждом леере, на каждой выпуклости, на каждой заклепке; как отдирали от палубы, а потом выбрасывали за борт, едва не оказавшись за бортом сами, скамейку перед рубкой – на ней больше всего намерзало, буквально полуторатонной глыбой, и катерок еще более круто припадал на борт, и как потом жалели, что выбросили ее – скамейка была деревянной, она могла дать тепло, чтобы отогреть распухшие отмороженные, ободранные до мяса руки и ноги, вскипятить чаю, просушить носки и портянки, когда кончилось топливо и замер дизель – и жгли все, что могло гореть, а двигателем катера стал парус, сшитый из четырех одеял.
В этой статье было написано точно, как экономили с самого начала солярку и воду, и каждый грамм жратвы, как собирали по карманам пиджаков и плащей, по рундукам, старым мешкам и ящикам хлебную труху, макаронную и вермишелевую пыль. Все это было правдой, и все это Денежкин действительно пережил, приняв на себя все жизни оказавшихся рядом с ним на одной палубе людей. И тот, кто писал о нем, о Денежкине, угадал то, что угадать можно, лишь испытав что-то похожее.
Автор статьи о Денежкине угадал и еще одно – очень важное – там, на катере, не было лишних, и каждый человек представлял собой какую-то иную, может быть истинную ценность: прежде ощущал кого-то обузой для себя, мог не замечать или стараться не Замечать кого-то, кто-то прежде мог казаться ненужным, вызывал снисходительное или презрительное отношение. На катере все было иначе.
А далее в статье была неправда – вернее, ничего не было, потому что автор не проронил ни слова о кунгасе, ни звука о судьбе людей, двое суток державшихся в этом кунгасе. Они не могли подобраться к борту катера, а катер не мог подойти к ним ни на секунду так, чтобы хоть один из пятерых, хотя бы двое успели перепрыгнуть на борт «жучка».
Коршак понял (сейчас, когда стоял на пороге своей комнаты в «Астории», прощаясь с нею): Бронников-старший мог подвести кунгас под борт «жучка», но лишь однажды, употребив силы всех пятерых. И когда бы несколько из них – один или двое – другим было бы не успеть – перебрались бы на катер – сил оставшихся в кунгасе людей не хватило бы на повторную попытку. И они не стали этого делать вообще.
В статье не было ни звука (если не упомянут кунгас – зачем тогда?) о том, что Костя Денежкин точно знал, когда кунгаса не стало за кормой – словно судорога прошла по катеру, что-то словно дрогнуло в его и без того грохочущем, страждущем, едва выносящем напряжение и боль железном теле, а потом рвануло невпопад с собственным ритмом сердце Денежкина: кунгас! Действительно – за кормой болтался только обрывок буксира, его могло намотать на винт, а кунгас исчез. Не начало шторма, не ту борьбу – другого слова и не подберешь, – которую они вели, чтобы выброситься в устье Усть-Очёны или Сомовки, или какой-либо другой речки на побережье – их много здесь, не тот час, когда пришло ясное сознание, что их прет в море и что теперь все зависит от воли судьбы – не эти периоды жизни сделались точкой отсчета событий и времени, а то мгновение, когда он понял: кунгаса за кормой больше нет! Только взяв памятью этот пеленг, он мог расставить события в их последовательности. От самого начала до того, как жег газеты, как молча ходил но квартирам пропавших в кунгасе рыбаков, как встречали его спокойно, как сидел он там, стиснув коленями свои красные, похожие на лопаты, какими убирают в городах снег с тротуаров, руки; как пил и не напивался, и все понимали, что происходит с ним, потому что на его месте мог оказаться каждый – не велика наука быть старшиной катера!
Инстинкт самосохранения помогал Денежкину быть мужественным на катере, а на берегу потребовалось большее. Когда он шел от дома к дому, где жили когда-то оставшиеся в море рыбаки этого звена, он не думал о них по-стасовски: «звено Бронникова!» Он словно бы оставался всякий раз один на один с каждым. У каждого было свое имя, и он представал перед ними не старшиной катера, а просто Костей Денежкиным от макушки до пят, не прикрытый ни должностью, ни уставом – перед стариками и старухами, перед пацанами и братьями, перед женами и сестрами – и у каждого было свое имя, и он знал это имя, и до конца своих дней он будет знать эти имена, встречаться с этими людьми, жить с ними рядом и рядом с ними работать.
Вот о чем хотел рассказать Стасу и Федору Коршак. Вернее даже не хотел, а должен был рассказать… Но что такое в жизни Коршака был Денежкин – давным-давно прочитанное в газете и несколько слов Степки Бронникова – искорка, и надо было бы много объяснять… А он и сам не понимал, какими сложными путями пришел в его душу Денежкин, когда Стас говорил о бригаде Краюхина. Домбровский и Денежкин… Наверное потому, что Стас разделил историю на нужную и ненужную, на ту, которая для всех, и на ту, которую всем знать не обязательно, чтобы не омрачать душу. А история принадлежит всем и вся – без остатка! То, что произошло и чего поправить уже нельзя. Преступно создавать историю «по интересам»: военным – военную, геологам – геологическую, чекистам – чекистскую, партийным руководителям – партийную. Тогда она перестанет связывать времена и поколения, перестанет быть правдой. И нельзя из нее выковыривать изюмины. «Вы роетесь в отвалах!» Скажите на милость! Тогда наступит час и Краюхина, со всей его бригадой, со всеми «людьми Краюхина» причислят к «отвалам», где ничего намыть живущим будет уже нельзя. Так же, как Стас и Федор отнесли к «отвалам» Домбровского…
…В Москве Коршака не торопили с исполнением задания. «Поезжайте, посмотрите, подумайте… Исследуйте! Считайте себя в научной социально-психологической разведке…» И он не торопился. Но теперь он уже представлял себе, о чем станет писать…
…Коршак остановился на пороге своей комнаты. На столе лежали записки Домбровского. Коршак прикрыл глаза и очень ясно и четко представил себе этого человека. Худой, с длинными озябшими руками, торчащими из рукавов телогрейки, он виделся Коршаку стоящим на самом горбу тоннеля среди ржавой травы, под серым, издерганным непогодой небом, с непокрытой головой – на ветру. Как стоял там Воскобойников. Надо искать архивы, близких и дальних родственников Домбровского, его сослуживцев. Кто-то остался жив. Кто-то из тех, из истлевших бараков. Не может быть, чтобы умерли все. Надо искать книги из того времени и того дела, которому он служил. Одной бригады, даже бригады Краюхина, чтобы понять нынешнее время, – мало.
Впервые жизнь столкнула его с тем, что требовало от него не только личной любви, ненависти, сострадания или симпатии, но решительности и мудрости. Ни забыть этого, ни отложить на потом, ни спешить здесь было нельзя. Пусть Гребенников пока подождет. Пусть ребята Краюхина пока ведут автопоезда по тяжелым здешним дорогам, которые уходят все дальше и дальше…
План сложился сам собой – разузнать, где могут храниться изыскательские, географические и дорожные документы, относящиеся к далеким и не столь уж далеким теперь годам. Затем уже разыскать в архивах – в партийных и советских – все, что касается тех событий и тех людей. И найти, найти хоть какие-нибудь следы Домбровского. Может быть, жив еще кто-то из его родственников. Может быть, у него были дети. Может быть, живы и помнят его друзья, которые почти до последнего часа были с ним… Душа горела.
Рано утром – в «Астории» еще спали – приехал Воскобойников.
– Вот, – сказал он, осторожно кладя на стол тяжелый сверток. – Чтобы вы никогда не забывали – с этим не забудешь. Это кайло, которое Николай нашел. Возьмите. А тетрадь я себе оставлю. Не могу с ней расстаться.
Они помолчали – Коршак на стуле, Воскобойников – на краю так и не постеленной кровати.
– Тут неподалеку полевой аэродром, – сказал Воскобойников, – оттуда часто ходят транспортные машины. Вчера прошел ИЛ-14. Машина со звездами. Назад он не проходил. Можем успеть.
Но все же Коршак чуть не опоздал. Экипаж уже получил «добро» на взлет, уже прогрели и опробовали моторы, уже самолет пополз, покачиваясь, к старту.
С СКП его остановили. Дежурный газик подвез Коршака прямо к самолету: пригодилось-таки удостоверение, выданное Гребенниковым. Ничто другое бы не взяло, а эта бумага с гербами – взяла.
В последний раз увидел Коршак за краем аэродрома на прожилочке дороги коробку «уазика» и одинокую, смешно раздавленную высотой фигурку Воскобойникова. Он поднял руку, точно в свою очередь видел Коршака и точно благословлял его.
Гарью начало пахнуть еще над хребтом. Но это был не тот страшный самолетный запах, когда плавится и горит обмотка, масло и обшивка. Пахло каким-то знакомым, щемящим душу дымом костра. А небо впереди и над самолетом простиралось большое и светлое. И запах точно исходил из-под дюралевого пола самолета, как если бы там кто-то развел костер.







