Текст книги "Ленинград действует. Книга 3"
Автор книги: Павел Лукницкий
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 46 (всего у книги 48 страниц)
Прокурор ходатайствует об оглашении некоторых документов о немецких зверствах. Оглашаются акты, составленные в освобожденных деревнях, о том, что имелось там до оккупации, и акт о сожжении деревни Пикалиха, Карамышевского района. Акт о сожжении деревни Мочково (ее жгли дважды, сожгли полностью. – П. Л.). Акт о содеянном в деревне Малые Пети…
Документы приобщаются к делу. Подсудимым задаются вопросы – есть ли что дополнить к их показаниям? Ни у кого нет, кроме Визе, который заявляет, что он не был штрафником.
Защитник Бема заявляет:
«Он не был штрафником и попал в батальон «особого назначения» случайно».
Судебное следствие объявляется законченным. Перерыв до шести часов вечера следующего дня…
Предпоследний день
3 января. 18 часов. Выборгский Дом культуры. Шестой день процесса
Зал переполнен. Ввиду болезни председательствующего генерал-майора юстиции Исаенкова в заседании по решению суда председательствует подполковник юстиции Комлев. Вводится запасной член суда, майор юстиции Антонюк. Слово для произнесения речи предоставляется государственному обвинителю, генерал-майору юстиции Петровскому.
В начале речи он дает общую характеристику злодеяний гитлеровцев, совершенных ими на территории Ленинградской области, повторяя данные, изложенные в обвинительном заключении в начале процесса.
Подсудимые сидят без жестов, слушают внимательно переводчицу. Герер, Дюре, Энгель, Визе обращают к ней свои физиономии, чтобы лучше слышать. Так же слушают сидящие дальше от переводчицы Скотки, Янике.
Абсолютно неподвижен, не меняя выражения лица, заложив ногу на ногу и держа руки на коленях, отвалившись к спинке стула, сомкнув губы, устремив взгляд вперед, сидит Зоненфельд. Ремлингер сидит вполоборота к переводчице, слушает ее с внешним спокойствием. Сцена освещена прожекторами, «юпитерами»…
Генерал-майор юстиции Петровский вторую часть своей речи посвящает рассмотрению вины каждого подсудимого, начиная с Ремлингера, суммирует данные документов, имеющихся в деле, показания свидетелей, признания подсудимых.
«…ревностно служил Гитлеру…» – продолжает Петровский говорить о Ремлингере, о его изощренной жестокости, о его политике истребления мирного населения и советских военнопленных, об организованных им карательных, под предлогом борьбы с партизанами, операциях против мирного населения, о том, что Ремлингер вдохновитель и организатор многих и многих кровавых злодеяний.
Далее государственный обвинитель характеризует других немецких карателей, особенно подробно излагая их преступления.
…Когда прокурор называет фамилии подсудимых, они напрягаются. Визе слушает опустив голову. Ремлингер нагнулся на стуле, устремив голову вперед.
Зоненфельд, почесав губы, опять сидит столь же «отсутствуя». Переводчица теперь стоит ближе к нему. Ремлингер трет глаз, выпрямляется, опять трет глаз. Речь идет о нем, о тюрьме Торгау, об Опочке, о Пскове и Будапеште.
Немногим отличается от Зоненфельда в своей неподвижности и «отъединенности» Бем.
«…Гитлеровский палач Ремлингер должен понести заслуженную кару за преступления», – заканчивает прокурор о Ремлингере.
Ремлингер, слушавший напряженно, передохнув, скрещивает руки на груди.
Он с напряжением ждал, какую именно кару, а пока это еще не ясно, и его движение отображает то, о чем он думает.
Прокурор говорит о Штрюфинге. Тот сидит, выпрямившись на стуле, расставив ноги, ладони на животе, голову держит прямо, без особого выражения на лице. Речь идет о его зверствах, о расстрелах им детей.
«Подсудимый Бем (тот, услышав свою фамилию, подтягивается, встрепенувшись)… лично Бем расстрелял при этом, как он говорит сам, шесть человек».
Бем сидит опустив глаза, но в позе довольно свободной, нога на ногу, сунув руки в рукава – одну в другой на коленях. Потом вытаскивает из кармана листки, «считывает» их с тем, что говорит прокурор.
«…Энгель…»
Энгель тоже извлекает из кармана какие-то бумажонки.
«…Зоненфельд…»
При этом Зоненфельд не шелохнулся, только чуть ниже опустил голову, глаза опущены; слушая, что прокурор говорит о нем, он внешне ничем не выдает себя: интересуется ли он речью, или нет; слушает, будто речь идет не о нем.
Может быть, и в самом деле, уже все поняв о своей судьбе и примирившись с нею, он ничего о себе и не слушает?
Визе тем временем совсем вкопался в какие-то разложенные на коленях бумажки… О, этому жизнь, видимо, дорога!
«…Подсудимый Янике…»
Янике и сидит, как обезьяна: голову в плечи, ссутулившись, нагнувшись вперед, с выражением, я бы сказал, «наивно-бандитским».
«…Лично Янике расстрелял более трехсот человек…»
В зале шум, а Янике… ни тени не пробежало по лицу Янике!
«…Подсудимый Скотки…»
Я не вижу его физиономии, так как она закрыта от меня Ремлингером.
Переводчица по мере произнесения прокурором речи переходит вдоль барьера от одного подсудимого к другому, чтобы быть ближе к тому, о ком в данную минуту идет речь. Ее фигура, в черном платье, черных туфельках, ее пышная черная шевелюра, мягкостью очертаний как-то не гармонирует с монотонной одноцветной сухостью немецких военных курток, в коих сидят подсудимые.
Пять солдат внутренних войск НКВД, в кителях, с двумя рядами пуговиц, с поясами поверх кителей, в зимних шапках-ушанках, с винтовками, стерегут подсудимых – трое за скамьей, двое по бокам барьера. Вот опять вспыхнули «юпитеры»… Речь идет о Фогеле, о Герере…
«…Дюре… расстрелял двадцать пять человек…»
Дюре – жеманится, пытается гримасой изобразить – «неверно», мол, потом, когда речь пошла о расстреле им женщин, утвердительно кивает головой и… улыбается, смеется!..
Визе слушает, наклонив голову набок, очень сосредоточенно.
«…Пусть эти звери со страхом и трепетом услышат суровый приговор советского суда…»
Гром аплодисментов.
«…Прошу приговорить всех подсудимых к смертной казни через повешение!..»
Рев удовлетворения, неистовый грохот аплодисментов. Подсудимые замерли в неподвижности, но ничем не выдают своими лицами себя. Только Дюре криво усмехается…
Объявляется перерыв на пятнадцать минут. Ремлингер уходит в уборную.
…После перерыва суд дает слово защитникам. Ох, тяжела роль защитника в таком процессе! Даже будь они сами фашистами, им нечего было бы противопоставить чудовищным фактам и оставалось бы только твердить пресловутое слово: «приказ… приказ…» До чего же удалось Гитлеру низвести германскую нацию, если она покорно стала слепым, страшным, кровавым орудием в руках гитлеровцев! Что же говорить сейчас защитникам – нашим, нормальным, гуманным, советским людям?
Выступает защитник Ремлингера Зимин.
«Юпитеры» освещают публику, идет киносъемка. Зал абсолютно переполнен.
Защитник говорит о Германии, о пруссачестве, о том, что сорок три года Ремлингеру вдалбливается: выполнять приказ независимо от его содержания; что Ремлингер просто «автомат в генеральской форме», что германскому солдату «не политикой заниматься запрещено, а рассуждать и думать запрещено».
Зоненфельд косит глаза на Зимина, смотрит на него искоса минуту, две, не поворачивая головы, и – опять принимает прежнюю позу: фигура его металлически неподвижна.
«Я должен возражать товарищу прокурору…» – говорит Зимин.
Зоненфельд опять косит глаза на Зимина.
«…генерал Ремлингер может быть назван только исполнителем преступлений…»
О чем думает сейчас Зоненфельд? В его взгляде мгновенное выражение иронии, даже презрительности. Ведь он, конечно, лучше защитника, лучше всех в этом зале знает, что такое генерал Ремлингер!
2 января – в единственный мой свободный день – я перечитал в моей полевой тетради февраля – марта 1944 года записи о том, что я сам видел и слышал от уцелевших, спасенных нами людей, сделанные мною на пепелищах деревень Милютино, Заполье, Плюссы, Большие и Малые Льзи (где от всей деревни, затянутой саваном снега, остался забор, на котором висели в ряд расстрелянные немцами кошки, – садистам для их развлечения уже, видимо, не хватало людей!), и Карамышево, и Волково, и Пикалиха, и десятки, многие десятки других… Сколько еще не рассказанного, не известного нынешнему суду записано только в моих тетрадях!.. Я мог бы предъявить их суду, если бы и без них перечень преступлений, выявленных судом, не был бы слишком достаточным для вынесения справедливого приговора!.. Ни одного живого местного жителя не встретила наша армия, освободив Пушкин, и Павловск, и Петергоф, и Стрельну, и Красное Село, – я был в этих местах в момент их освобождения. Знаю! После выступления военно-медицинского эксперта можно понять, что с населением этих мест сделано гитлеровцами; куда делись жители Гатчины, – их было до войны там пятьдесят пять тысяч, их осталось там, когда мы пришли туда, немногим более трех тысяч… Так – всюду, по всей Ленинградской области! Жителей не оказалось ни в Пскове, ни в Новгороде, ни в Порхове.
Как и чем защищать сейчас можно Ремлингера и Зоненфельда и прочих?
«.. И третье, – сказал только что Зимину – «1-Ц» не всегда действовало по прямым указаниям Ремлингера, а независимо от него…»
Ремлингер слушает без выражения на лице.
«…И может быть, теперь, после победы, можно не принимать той меры, какую требовал прокурор, и сделать снисхождение…»
Глухой, но громкий гул неодобрения в зале – протеста против этих слов защитника…
Я не стану приводить здесь записи выступлений всех защитников. Один философствовал по поводу ответственности или не полной ответственности тех, кто выполнял приказы, находясь в их тисках, поскольку это была система.
Другой рассуждал о том, что смягчающим обстоятельством нужно считать принуждение к преступлению, что в германской армии, воспитанной на принципах слепого подчинения, всякое преступное действие совершалось по принуждению.
Третий защитник сказал:
«Истина познается в сравнении. Сравните вину подсудимых Нюрнбергского процесса с виной сидящих здесь… Я прошу сохранить жизнь моим четырем подзащитным, как подачку великого могучего русского народа-победителя разбитому, раздавленному врагу – сохранить жизнь Янике, Бему, Визе и Фогелю…»
В зале шум и возглас:
«– Как? И Янике?..»
Четвертый, выступая в защиту Зоненфельда, Герера, Энгеля, говорил о том, что из них только Энгель был обер-фельдфебелем, а остальные были солдатами. И сказал, что его подзащитные «являются жертвой фашистского режима и гитлеровской пропаганды. Они совершали тяжкие преступления… Но сегодня, когда наш Советский Союз могуществен, как никогда, когда Германское государство повергнуто в прах… я хочу верить, что если моим подзащитным сохранить жизнь, то они пойдут яростными агитаторами против фашизма!»
Это выступление вызвало взрыв гневного шума в зале… и общий смех. Не могу удержаться от смеха и я.
Последний защитник говорит о Скотки и Дюре:
«Из германских дебрей вышел первобытный человек и рассказывает начистоту то, что он совершил… Скотки проходит перед нами наиболее яркой фигурой в своей наготе первобытного дикаря. Никто другой не давал показаний с таким стремлением рассказать о своих преступлениях всю правду, и не только о себе, но и о тех, кто с ним вместе действовал…»
Защитник не находит никаких других слов в защиту Скотки и не высказывается по поводу меры наказания, а вот…
«В отношении Дюре, я просил бы сохранить ему жизнь…»
Объявляется перерыв на десять минут.
9 часов 40 минут вечера. Последние слова подсудимых
После десятиминутного перерыва все снова на своих местах.
«Подсудимый Бем! Перед вынесением приговора вам предоставляется последнее слово!»
Бем встает:
«Если я попросил последнее слово, то не для того, чтобы уменьшить свою вину. Все, что делал, – делал по приказу. Знаю, что за все должен поплатиться. Фронтовой солдат был привлечен для выполнения этих преступлений. В тысяча девятьсот двадцать восьмом, двадцать девятом, тридцатом годах в Германии царили большая безработица и нужда. Жертвой их стал и я. Чтобы не быть в тягость родителям, решил сам добиваться куска хлеба. Поступил добровольно в прусскую охранную полицию. С приходом Гитлера к власти роль охранной полиции резко изменилась. Я лично был членом социал-демократической партии, до расформирования ее. С приходом Гитлера помещения охранной полиции были пронизаны молодчиками СС и СА. В тысяча девятьсот тридцать пятом году был приказ Геринга, по которому все солдаты, не отвечавшие требованиям национально-демократического воспитания, должны были быть направлены в военно-воздушные силы. Если б не было приказа Геринга, я никогда не стал бы обер-фельдфебелем и командиром взвода.
Вместо откомандированных, их места заняли молодчики СС и СА, таким образом, Гитлер получил для себя хорошую силу. И с этим в Германии начал царить террор. Все, что не в духе национал-социализма, было отвергнуто. Все люди, которые противились фашистскому режиму, были арестованы и брошены в тюрьмы. Террор был такой, какой только можно себе представить! После этого началась захватническая политика Гитлера – захватил Австрию, Судетскую область, Чехословакию.
Рабочий Германии понял, куда ведет Гитлер, но был беспомощен. И так продолжал маршировать Гитлер до Польши. До этого он заключал пакт о взаимопомощи, чтобы сберечь себе спину. Большинство германского народа приветствовало это предложение, не веря в преднамеренность Гитлера напасть на Россию.
В сорок втором году я прибыл на Восточный фронт, в район Старой Руссы.
Я был фронтовым солдатом до момента пленения – июня сорок четвертого года. Я не принимал участия в отрядах, боровшихся с партизанами, так как все время был на фронте. После неудачи под Сталинградом и другими городами началось отступление в тысяча девятьсот сорок четвертом году. Нам, солдатам, стало ясно, что война с Россией проиграна. Среди нас было много честных солдат, которые хотели бы окончить войну с Россией, если бы могли! Давление, которое оказывала власть на нашей родине, также испытывали и мы. Каждый солдат, не выполнивший приказа, попадал в тюрьму или был расстрелян. В лучшем случае попадал в концлагерь. Военные тюрьмы были переполнены.
Мы более всего ощутили преступность этих приказов, когда в феврале сорок четвертого года получили приказ о поджоге домов, об угоне; о расстреле населения, противящегося эвакуации.
Приказы приходили сверху, от верховного командования, и они достигали по дороге нас, и мы их выполняли. Каждый из нас понимал преступность этих приказов. И я думаю, что каждый не выполнял бы этого приказа, но большинство из нас были не в состоянии этого сделать, так как за нами наблюдали. И никто не делился своими мнениями по поводу преступности этих приказов. Но мы чувствовали, что совершаем тяжкие преступления, однако давление на нас было большим, чем наша сила. Я это сказал не для того, чтоб уменьшить свою вину.
Я жалею, что те, кто издавали эти приказы, не сидят с нами. Тогда была бы более ясна картина. Прошу вас при вынесении приговора учесть это обстоятельство!»
Последнее слово предоставляется Энгелю.
«Обвиняемый Бем, – начинает Энгель, – уже отнял у меня те тезисы, о которых я хотел говорить… (В зале смех.) Я писал во время следствия, там были все мотивы изложены. По прочтении этого протокола суд посмотрит, о чем я там прошу…»
Садится. Последнее слово предоставляется Дюре:
«Подсудимый Дюре! Перед вынесением приговора вам предоставляется последнее слово!»
Дюре встает, заложив руки назад. Смеется! Зал ждет. Дюре продолжает смеяться и сквозь смех говорит:
«Я ничего не хочу сказать!»
«Гм… Садитесь!» – несколько озадаченно молвит председательствующий и предоставляет последнее слово Скотки. Тот встает:
«Признаю все обвинения, которые предъявлены ко мне. Я попал в тюрьму и, чтоб оправдать себя перед командованием, вернуть себе то, что имел, чем был раньше, старался. Поэтому все те преступления, которые на русской земле делал, я обязан был делать, иначе не мог поступать. Не мог не выполнять приказы еще и потому, что уже сидел за невыполнение приказа. Точным выполнением приказов на фронте я должен был доказать, что я настоящий немец, с тем чтоб дома матери не чинили претензий о вине ее сына. Признаю вину, знаю, что сделал, но то, что сделал, уже никогда нельзя вернуть и нельзя поправить!..»
Садится…
Слово дается Штрюфингу. Он встает:
«Я, получив последнее слово, хотел бы сказать в коротких чертах о том ужасном преступлении, которое я совершил против русского народа. Я – из большой рабочей семьи, состоявшей из шести человек. В тысяча девятьсот тридцать первом году я был командиром. Как я уже говорил, в это время в Германии была большая безработица. Моим родителям было очень тяжело, я должен был добровольно поступить в армию, чтобы не быть грузом для моих родителей. И, таким образом, я поступил в германскую армию и с приходом Гитлера был уже в армии. И с тех пор как Гитлер пришел к власти, Германия была опутана сетью фашистской пропаганды. Всех причастных, принадлежащих к коммунистической и социал-демократической партиям стали заключать в тюрьмы и концлагеря. Все – даже литература, радио – было подвергнуто фашистской цензуре и пропаганде. Всем немцам было запрещено слушать радиопередачи из других стран или слышать что-либо, доходящее из других стран. Всюду, на фабриках, заводах, предприятиях, были насажены сыщики, которые должны были следить за каждым человеком. Всякий, кто пытался сказать что-либо против фашизма, бывал брошен в концлагерь. Так же было и в армии. Такие же обязательства возлагались на всех офицеров, унтер-офицеров и командиров, находившихся в армии. Нам говорили, что остальные страны хотят Германию поработить и уничтожить. Рабочим обещали работу, но что стало из этого? Были построены большие заводы, фабрики, но для чего? Оказывается – для предстоящей большой войны. Эта война была подготовлена фашистской кликой.
Оправдались слова генералиссимуса товарища Сталина (как приспособился Штрюфинг: «товарища!»), который говорил, что именно Германия напала на Россию. Но он предупредил: правительства придут и уйдут, а народ останется.
Не Россия напала на Германию, а Германия на Россию. И Россия помогает сейчас Германии, дает ей хлеб. Офицеры и солдаты находятся в лагерях, они ждут возвращения в Германию, для того чтобы оправдать себя. Мы были обмануты, мы должны были выполнять эти приказы. Мы должны были получать приказы и приводить их в исполнение.
Я прибыл на Восточный фронт двадцать седьмого марта сорок четвертого года. Я не имел представления, в какую часть прибыл. Я знал, что я на фронте, я попал в отряды «специального назначения» и не думал, что перед ними ставились такие задачи. Так, и двадцать первого июля сорок четвертого я получил приказ вести наступление на деревню и уничтожить все, что там есть.
Этот приказ я должен был сообщить всем. И так совершилось это преступление в деревне Юдино. Я прошу только Высший суд обратить внимание при вынесении приговора, что я это делал не потому, что я преступник, а потому, что вынужден был это сделать и был ослеплен всей фашистской пропагандой. Я прошу дать мне возможность эту вину, этот долг перед русским народом снова как-нибудь искупить своей работой».
Последнее слово Янике:
«Я признаю свою вину и раскаиваюсь в том, что русскому народу принес такое несчастие. Мы, как все германские солдаты, призваны были выполнять эти преступные приказы. Если б мы противились, мы предстали бы перед военным судом и были бы наказаны. Поэтому прошу при вынесении приговора учесть эти обстоятельства и прошу дать мне возможность исправить все причиненное!»
В зале смех.
Последнее слово Герера:
«В тысяча девятьсот сорок третьем году я был осужден судом на четыре года, после чего послан в «специальную часть», чтоб оправдать вину в глазах местного командования. Когда посылали в часть, я не знал, что должен буду выполнять. И очень был рад, когда через два месяца выбыл из этой части.
Поэтому прошу суд при вынесении приговора учесть эти обстоятельства и обещаю, что если буду в Германии, то буду самым ярым противником фашизма».
Последнее слово Фогеля:
«Я хочу сказать то, что Бем сказал: я сделал большое преступление, я признаю свою вину, но мы были вынуждены эти приказы выполнять. Я прошу суд снисхождения, чтобы я мог мои преступления ликвидировать!»
Последнее слово Визе:
«Я бы хотел под конец еще раз повторить то, что я говорил до сих пор.
Все те поступки, которые поставлены мне в вину, я не выполнял. Я о многих вещах здесь слышу в первый раз, и я должен сказать, что меня это потрясло.
Это ужасно предполагать, что все это правда. Я прошу суд только подойти справедливо и милостиво к решению».
…Сейчас 10. 30 вечера. Объявляется перерыв до восемнадцати часов 4 января.
Ремлингер и Зоненфельд исповедуются[69]69
Привожу мою запись полностью.
[Закрыть]
4 января. 18 часов. Последний день процесса
«Подсудимый Ремлингер! Вам предоставляется последнее словом перед вынесением приговора».
Ремлингер встает. Все эти дни театрально-напыщенный, выпячивая грудь, фальшивя в тоне, вопреки очевидности, отрицая свою вину, играя мелодраматическими жестами, он вел себя как плохой провинциальный актер, неспособный своею фальшивой и дешевой игрой убедить хоть в чем-либо зрителя.
Таков он и сейчас – нестерпимо искусственный и тем жалкий.
«Если что я хочу еще сказать, то только для того, чтобы подтвердить свою полную невиновность. Но я не хочу просить также о своей жизни. Если вы находите, что я виновен, то я храбро умру, так как я думаю, что лучше прилично умереть, чем недостойно жить. Все то, что я видел и слышал о России за время моего пребывания в плену, в особенности что я читал, приводит меня к убеждению, что советский суд находится в положении, позволяющем ему правильно оценивать суждения и показания свидетелей. Поэтому я думаю, что суд хорошо знает, так же как меня, и свидетелей; знает, что показания тех, кто сами являются подсудимыми, следует принимать с некоторой осторожностью; знает, что показания таких свидетелей, которые сами тяжело наказываются, являются не совсем правильными, им должно не совсем доверять… Показаниям свидетелей, которые хотят отомстить, не следует доверять. Это я хочу установить, так как никогда войска «особого назначения» не были в моем распоряжении, никогда я не давал им приказа какого-нибудь и никогда не давал им приказа о совершении преступлений, особенно таких, что следует убивать советских граждан. Ход развития событий и то, в чем принимал участие Зоненфельд, имело место в Луге. Луга лежала далеко от той области, которая была в моем подчинении. Командир дивизии находился в Луге. Кроме того, там была полевая комендатура, также в Стругах была полевая комендатура. Никто не говорил, что нужно уничтожать советских людей.
Совершенно исключена возможность, что тот, кто находится в Пскове, мог давать приказания в Лугу. Также исключено, что давались приказы Триста двадцать второму полку, так как этот полк подчинялся соседней дивизии. Также дело показывает, что команда Зоненфельда после всех обворовываний граждан возвращалась к Луге. Если б эти приказы исходили от меня, то Зоненфельд должен бы со своей бандой вернуться обратно в Псков. А случилось как раз наоборот: с севера он на юг проходил. Ясно, что Зоненфельд говорит неправду.
Я не презираю Зоненфельда, как он меня. Наоборот, я сожалею. Если бы я мог что-то взять из его вины на себя, чтобы не покрывать его имя позором, то я бы это сделал и умер бы за него. Мне жалко его, так как он способный человек. При другом складе характера он был бы человеком достойным. Это я хотел установить.
Во всех этих преступлениях, которые делали отряд Зоненфельда и другие, я никакого, самого малейшего участия не принимал. Либо они получали приказы из какого-нибудь другого места, либо самовольно проделывали все, за что их здесь судят. Никакого интереса не было мне, как коменданту Пскова, чтобы в области Луги, или Острова, или других, не подчиненных мне, – чтобы они там производили поджоги и грабежи. Я достаточно был занят моей областью, но в ней местные комендатуры занимались только вопросами эвакуации и делали это законно, и если во время эвакуации произошли убийства и были не исключением репрессии (оба случая, о которых я говорю, произошли в Новоселье), то это, очевидно, зависело от нижних чинов. Что это ни в коем случае не исходило от комендатуры Карамышева, что это было независимо от меня, коменданта Пскова, я уже раз изложил. В отношении Карамышево и самовольных действий там, они возникали от действий партизан, от которых эстонские полицейские части терпели очень большие лишения: взрыв машин на дороге и другие разрушения.
Также и в Новоселье, – это нужно отнести за счет того, кто ниже издавал приказ. Прочесывание леса, которое нужно было сделать севернее Карамышева, ничего не имеет общего с потерями в Новоселье. Чистые приемы для обеспечения безопасности и охраны.
Ход действий показал, что те свидетели, которые дали показания отрицательные, поставленные мне в вину, – люди, которые принадлежат к батальонам «специального назначения», и частично некоторые из них находились в тюрьме Торгау, как Зоненфельд.
Зоненфельд говорил о приказе, что от меня исходил приказ. Эти показания неправильны. Он самый способный из четырех, кто давал показания против меня, и это он придумал, чтобы как-то опорочить меня. Они были вместе в лагере, – таким образом возник этот план. Все это исходило от Зоненфельда. Я никогда не издавал приказов, с точки зрения военно-технической было бы невозможно, чтоб я издавал такие приказы. Также показания остальных свидетелей, не сидящих на скамье подсудимых, – из них видно, что не знают таких приказов, исходивших от меня. Зоненфельд и другие были из тех батальонов, которые принадлежали к авиадесантной дивизии. Также офицеры не говорили, что я издавал приказы.
Зоненфельд из мести хочет это сказать. Я никаких дел не имел со зверствами, которые имели место. Кроме того, я был очень короткое время, именно – три с половиной месяца, комендантом Пскова. По времени было невозможно, чтоб я совершил эти зверства. Я никогда не присутствовал при расстрелах, никогда не был в Луге. Я не выходил за пределы моей области, у меня не было времени. Никакого приказа Триста двадцать второму полку я не давал…
Также легенда, что капитан Рихтер был у меня. Я никого не знаю из этих людей, только по Торгау знаю их…
…Генеральный прокурор сказал, что я не фашист. Я прошу извинить, надо, чтоб он сказал, что я никогда не был фашистом, никогда не принадлежал к этой партии, ни по внутреннему убеждению, ни по форме. Если б я был фашистом, то был бы не генерал-майором, а чином очень высокого ранга. То, что я был комендантом Торгау, не имеет ничего общего с фашизмом. Это было дело внутреннего назначения. Странно, что я был назначен как раз тем генералом, который позже участвовал в покушении на Гитлера и который был за это наказан. Исключено, чтоб меня назначили… (Пропуск в записи.) Я бы сегодня сознался в этом, я был откровенным всю свою жизнь, таким буду до смерти. В Торгау нужно было военное воспитание, которое я мог дать, не будучи членом партии, и которым солдат, сошедших с пути истины, я направлял на правильный путь. Ничего общего это не имеет с программой Гитлера. Вы должны это понять. Я могу с гордостью заявить: я ничего общего не имею с Адольфом Гитлером!
Я прошу извинения: вы не можете, конечно, знать. Я не такой. Это звучит странно теперь, если я скажу, что я в Будапеште многим сотням евреев спас жизнь[70]70
В Будапеште, во время уличных боев, я (П. Л.) избрал себе базой квартиру в еврейской семье, на улице св. Доминика. Члены этой семьи и их друзья, спасенные от истребления в гетто, созданном комендатурою Будапешта в центре города, подружившись со мной, слишком многое рассказывали мне об ужасах этого гетто, чтоб я мог хоть на секунду поверить Ремлингеру – коменданту венгерской столицы, находившейся во власти немецких фашистов.
[Закрыть]. Много примеров также и в Пскове, которые я не хочу приводить, так как вы можете подумать, что я что-то хочу украсть. Я ничего не хочу украсть.
Я принудительно должен был участвовать, но я не фашист и не жесток. Я только солдат. Это есть моя большая ошибка, я сознаю; в сорок третьем году я должен был повиноваться и требовать повиновения. Вам не должно казаться удивительным, что для меня послушание и выполнение приказов было необходимостью. Это было необходимостью во всей Германии, и не только особенно в системе Гитлера, а вырабатывалось очень многие столетия. Вам это непонятно, так как у вас совершенно другое мировоззрение. Ход мышления у вас совсем иной.
Для нас подчинение и выполнение приказа есть дисциплина и само собой подразумеваемая вещь. Мы не должны рассуждать.
Вы имеете то преимущество, что у вас есть законы, а у нас говорят: «Фюрер приказывает, и мы следуем». Я вырос в таком мировоззрении, меня воспитали так, что я жертва этой системы. Единственно в чем заключается моя вина – что я был назначен в Псков, с его совершенно своеобразной обстановкой, с тем, что было сделано там моими предшественниками. Это неблагоприятно сказывается на мне теперь. Еще раз хочу подчеркнуть: кроме меня была еще эсэсовская комендатура, равноправная, а не подчиненная, также лагерь для военнопленных не был мне подчинен. Было много разных других и чисто военных дел, так что времени не хватало бы на то, в чем меня обвиняют.
Теперь подумайте: как я воспринимал пропаганду в Пскове? Как и все немцы, заблуждался в пропаганде, которая затуманивает, которая превращала людей в дурачков. Иначе было бы немыслимо, чтоб восьмидесятимиллионный народ следовал бы за нею. Она была демонической, эта пропаганда, верили в то, что проповедовалось в кино, на всех столбах, днем и ночью. Мы учили в собраниях партийные книги. Нам было сказано: Россия наготове, чтобы напасть на нас всей своей военной мощью. И это не будет нападением с нашей стороны, если мы предупредим удар, это будет оборона.
А войска пошли в Россию!.. Я сам только в сорок третьем году прибыл в Россию, как вам известно, но я с таким же суждением, как все солдаты, пришел в Россию. Не было никакой возможности иметь ясное представление о России. А только то, что немцы должны напасть, что детей и женщин всех угонят, Германию сделают пустыней, если русские ее победят. Только так можно объяснить это. «Россия, – нам сказали, – это колосс на тонких ногах». Это есть принудительное соединение государством разных народов, которые только ждут момента, чтоб свергнуть колосса и освободить себя. Сегодня я совершенно в другом виде знаю все, я использовал время, много читал, видел, слышал. Я знаю, что Россия есть союз свыше двухсот национальностей, совершенно свободно соединенных. Никакой речи не может быть о принудительном объединении. Я знаю, что Советский Союз лучшую конституцию в мире имеет! (Смех в зале.) Я знаю сегодняшнюю Россию: колоссальные человеческие резервы, бесчисленные ископаемые богатства, колоссальные пространства, три климатические зоны. Я был поражен, как много молодых людей, которые контрастируют своим здоровьем с истекающей кровью немецкой молодежью.
Контраст между той Россией, которую нам рисовали, и которую я узнал. Без конца поражаюсь. Таким образом, мне сегодня особенно ясно сознание колоссального преступления – напасть на такое исполинское государство!