Текст книги "Ленинград действует. Книга 3"
Автор книги: Павел Лукницкий
Жанры:
Биографии и мемуары
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 48 страниц)
Глава девятая
Девушка-комиссар батареи
Встреча с лейтенантом Верой Лебедевой
(Ленинград. 21–22 августа 1943 г.)
Встреча с лейтенантом Верой Лебедевой
21–22 августа. Канал Грибоедова.
Политуправление фронта поручило мне написать брошюру о Вере Лебедевой, которая, став с осени прошлого года сначала комиссаром батареи (а потом, с упразднением института комиссаров, – заместителем командира по политчасти), сумела и в этой необычной для девушки должности завоевать в боях под Красным Бором большой и непререкаемый авторитет… Девушка – комиссар батареи артиллерийско-пулеметного батальона!.. Но боевые заслуги у этой девушки столь несомненны и велики, что удивляться тут не приходится!
Лейтенанта Веру Васильевну Лебедеву, ничего ей не объяснив, вызвали в Дом Красной Армии из полка, с позиций 55-й армии. В кабинете начальника ДКА я пригласил Веру для дружеской беседы к себе на квартиру.
Мы неторопливо шагали по солнечным улицам города, Вера Лебедева (ей редко приходится бывать в городе!) внимательно вглядывалась в лица прохожих, в роскошное зеленое убранство Летнего сада, в огороды и зенитные батареи Марсова поля, в посветлевшие к осени, гихие воды канала Грибоедова. Я тем временем, искоса наблюдая за ней, отметил себе, как идет этой стройной и худощавой девушке-офицеру военная форма. Лебедева была в синей, тщательно отутюженной гимнастерке с новенькими полевыми артиллерийскими погонами, с орденом Боевого Красного Знамени и медалями «За отвагу» и «За оборону Ленинграда». Ее хромовые высокие сапоги были хорошо сшиты.
Дома я стал расспрашивать Веру не о фронтовых делах, а о довоенной ее жизни, и она, полностью доверяясь моему такту, просто и откровенно рассказала о себе все, вплоть до самых сокровенных, интимных мыслей…
Вот она сейчас сидит за круглым обеденным столом, дожидаясь, пока я оторвусь от своих заметок, заносимых в записную книжку.
Мягкие, волнистые светло-каштановые волосы, расчесанные на пробор над правым виском, рассыпаны кудряшками чуть ниже ушей, – несколько локонов, оказавшихся впереди, кажутся мне светлей остальных. Тонкие светлые брови чуть-чуть напряжены в ожидании, но белесовато-голубые глаза, под которыми следы усталости, очень спокойны, спокойно и даже, пожалуй, флегматично лицо – простое, ровное, с небольшим, чуть вздернутым носом. Бывает, что именно губы выражают в лице человека сильную волю, – губы у Веры тонкие, хорошо передающие энергию произносимых неспешно слов. Гордый, свободный постав головы помогает моему представлению о свободолюбии и независимости, свойственных этой решительной девушке… И все-таки спокойствие Веры – только воспитанная ею в себе способность быть внешне выдержанной, – конечно, она не спокойная, нервная, ее выдают тонкие, чуткие пальцы, которыми она, не замечая того, теребит сейчас бахромку желтой скатерти, под столом, а минуту назад изламывала на мелкие кусочки спичку.
Когда Вера рассказывает о чем-либо интересном, ее глаза становятся веселыми, даже озорными, лицо оживляется, тихий голос наполняется интонациями, в которых сила убежденности безошибочно увлекает собеседника и заставляет его любоваться искренностью и правдивостью этой девушки, неспособной солгать или слукавить…
Несколько минут назад Вера выдала свою накопившуюся на фронте усталость легким зевком – и призналась, что хочет спать, а сейчас, разговорившись, уже оживлена, полна экспрессии… Но разговор прервался, и Вера опять молчалива, проста – она умеет молчать и молчанием не тяготится, – у нее богатое поле раздумий, она в нем сейчас сама с собою, словно бродит вдали от людей, одна…
В личной жизни Вера Лебедева очень одинока, хотя мне об этом не сказала ничего. Но я понимаю это: из всех родных и близких жива только ее мать – там, в далеком Вышнем Волочке, где Вере за всю войну не удалось побывать ни разу.
Вера рассталась с матерью своей в одиннадцать часов утра 22 июня 1941 года, еще не зная, что уже началась война: мать приезжала в Ленинград лечиться, Вера в этот день проводила ее, усадив в вагон поезда. Поезд отошел от Московского вокзала, и, возвращаясь пешком по Невскому, Вера увидела перед радиорепродукторами кучки людей, услышала речь, сообщавшую о неожиданном и грозном событии… В тот же день Вера подала заявление и ушла на фронт… И с тех пор письма из дома не раз приносили горе. Были у Веры братья. Самый старший – Михаил, в июне 1942-го погиб под Смоленском, второй по старшинству брат – Александр, комсомолец, прислал в начале войны письмо: «Еду на фронт» – и с тех пор бесследно исчез. Третий брат – Николай, ровесник Октября, стал на Северном фронте комсомольцем и младшим командиром, – из армии пришло извещение, что он 28 мая 1942 года погиб.
Михаил был последним из оставшихся у Веры братьев, – младший брат Валентин умер еще до войны, почти в одно время с отцом-инвалидом, солдатом первой мировой войны.
Когда Вера заговорила о Михаиле, у нее было сорвался голос, она едва сдержала слезы.
– Было два письма, – одно матери от командира части, наизусть помню:
«…Хочу сообщить вам неприятную весть. Ваш сын Михаил Васильевич, командир подразделения ПТО (не знаю: батареи или взвода? – добавила Вера), был моим близким другом. Я его старший командир. Все время мы были вместе. (Текст письма я сейчас сокращаю.) Часть наша прославилась… Гвардейцы… С ним никогда не было страшно, никогда не было скучно. Мой друг, а ваш сын был послан на очень большое задание, и, оставшись один, он до последнего снаряда бился с врагом, а когда уже не было снаряда, он взорвал себя вместе с окружившими его немцами… Не плачьте, не горюйте, много таких сынов, как ваш сын, на фронте. Я и такие же все, как я, находящиеся здесь, – ваши сыновья…»
Фамилия этого командира – Колов, его часть была с Калининского фронта переведена в Смоленскую область, там это и было. А мне Колов прислал короткое письмо: «Здравствуйте, дорогая сестра Вера! Ваш брат Михаил был моим лучшим другом. Служил в моей части. Всегда он отличался веселостью и храбростью в боях. Вы тоже командир, несмотря на то что и девушка. О вас мне ваш брат очень много рассказывал. Поэтому я без всяких вступлений сообщаю вам о гибели вашего брата. Его не забудут ни командиры, ни бойцы нашей части. Не горюйте. В минуты более свободные я больше вам напишу. Разобьем немцев, встретимся, я очень много расскажу вам о вашем брате. С боевым приветом, Колов…» Я ему написала, но ответа не получила. Написала второй раз – то же, и с тех пор потеряла его, искала всяко, не нашла…
Жена Михаила Клавдия Ивановна до июня этого года была на фронте, потом – в одном из управлений ВВС, в штабе, машинисткой, звания у нее не было… Недавно мать заболела, Клавдия вернулась к ней в Вышний Волочек.
Девочка у них, Валечка, отличница, учится, сейчас уже во втором классе.
…А двадцать третьего сентября сорок второго года погиб Борис, человек, которого я любила. Погиб под Ростовом, летчик. Я с ним встретилась до войны, в авиагородке, в Ленинграде. С начала сорокового года я работала в Ленинградской военно-воздушной академии Красной Армии, лаборантом по испытанию авиаматериалов у начальника лаборатории бригадного инженера Крестьянинова, – я была тогда и секретарем комсомольской организации академии (это все уже после ухода моего из Герценовского педагогического института, где я училась раньше)… Появился там паренек, Борис, был лентяем, три месяца не работал, чуть было не втянулся в компанию хулиганов.
Я с ним раньше подружилась. Мне думалось, что он лучше всех, хотелось, чтобы он был самым лучшим из всех, кого я встречала. И в эти три месяца я ему ничего не сказала, только предложила пойти учиться в аэроклуб. Он: «Я не люблю профессии летчика!..» А я знала, что он когда-то поступал в планерную школу, но за недисциплинированность его вышибли. И замечала: он в кино смотрел с интересом все фильмы о летчиках… И тут сказала ему: «Люблю таких ребят, которые не боятся, а ты просто трусишь!»
Шесть дней после того он ходил по комиссиям, потом пришел: «Вера, можешь меня поздравить, я – в аэроклубе!..» Я его учила ходить на лыжах, встречались почти каждый день, три месяца дружили, и три месяца он меня не поцеловал, боялся обидеть. Он говорил мне: «Думаю вот: ничего в тебе нет хорошего, есть девчонки интереснее, ласковей и о любви говорят. А ты вот – неласкова, о любви не говоришь… И все ж, тебя отругаю, а нет, – самая ты хорошая!..» Это он десятого мая сорок первого года мне говорил, когда перед его отъездом в Ростов всю ночь мы проходили… Он туда получил назначение… «Вера, а ты знаешь, в то время, когда ты говорила об аэроклубе, ведь я…» – «Ведь ты нигде не работал и стал водиться с хулиганами!» Он удивился: «А ты разве знала?..»
Дружили мы очень хорошо. Он хорошо пел и играл на баяне. Провожала я его десятого мая, вместе с братом его. Было решено: как только через два-три месяца вернется, станем мужем и женою. И родители наши знали об этом.
Стоял поезд. Я смеялась, Борис грустно просил: чаще писать, даже о том, какой сон приснится. Смотрит прямо в глаза, грустные глаза у него. «Знаешь, что мне кажется? Я уеду, а ты тут встретишь другого и полюбишь. Забудешь меня. А мне тяжело будет, потому что я уж себя очень много проверил. Пока ты жива и я жив, другой любить не могу!..»
Тронулся поезд. Борис встал на подножку, я шла, махая платочком, и когда от всего состава осталась только стенка последнего вагона, поняла, что его больше нет со мной, и неизвестно, сколько я не буду его видеть, и не знаю даже, что будет. И смотрю: стоит брат, у него слезы текут (он старше на восемь лет и уже послужил в армии)…
Борис письма часто писал. Не могу слышать пластинку: «В далекий край товарищ улетает!..» В сентябре я получила извещение от товарищей. Писал незнакомый мне Николай Саперов, летчик, от имени всех: «Здравствуйте, героиня Верочка…» Получила я это письмо на КП, развернула, вдруг – падают карточки, его и мои… и его письмо: «Здравствуй, дорогая моя Пеструшка!..»
Почему же карточки?.. И еще: вижу письмо – от Саперова!..
Он погиб в бою. И теперь я смеюсь, и разговариваю, и танцую иногда, но карточка его над моей кроватью, в черной рамке, и не бывает такого случая, чтоб я проснулась и не посмотрела на него… Я не знаю, где он держал последнее письмо, но на письме кровь, а больше ничего, а Саперов ничего об этом не написал…
Раньше писал, чтоб работала, как комсомолец, – он тоже был комсомольцем. Я писала ему: «Там, за трудностями, наша встреча!..»
Восемнадцать тысяч четыреста двадцать один его полевая почта…
И Вера умолкла, и я долго не решался нарушить молчание, в которое она ушла от меня.
– За месяц до этого я была переведена из кандидатов в члены партии, и мне было присвоено звание лейтенанта, – заговорила она. – А за два дня была назначена комиссаром артиллерийской батареи батальона. Первая девушка на Ленинградском фронте получила такую должность. Начальник политотдела армии Крылов сначала возражал против этого назначения. Вызвал меня, подробно поговорил. Сказал было: «Надо себя беречь, зачем вам, девушке, солдатские сапоги, кровь, вся эта тяжелая обстановка передовой линии?» – «Я вас понимаю, товарищ бригадный комиссар, – ответила я, – вы боитесь, что на меня будут смотреть не как на комиссара, а как на девчонку?» Он подумал, сказал: «Да, правильно!» И позвонил начальнику политотдела укрепрайона (в составе которого был наш Двести девяносто первый артиллерийско-пулеметный батальон), майору Галицкому: «А по-моему, ее можно оставить комиссаром!..»
Двадцать первого сентября я явилась на батарею, в район Красного Бора.
Командир батареи – кадровый офицер Степан Федорович Ушкарев – плотный такой, широколицый человек – встретил меня хорошо, с первого дня держался по-деловому, порой – по-отечески, умно и тактично старался увлечь меня техникой артиллерийской стрельбы, – знал мое горе. Я потом в первом серьезном бою доказала ему, что могу быть артиллеристом.
Случилось так, что однажды мне две недели пришлось заменять его…
Вера опять умолкла. И я смотрел на ее серьезное, вдумчивое лицо, в котором выражение печали сменилось выражением упрямой решительности.
…А давно ли было то время, когда Вера была веселой девчонкой, школьницей?
– Мне было восемнадцать лет, когда я приехала в Ленинград и поступила в Герценовский педагогический… А в школе любила и в «казаки-разбойники», и в «попы загонялы», и в «колы задувалы»…
Я очень люблю маленьких детей. Как я во двор школы вхожу, так ребятишки и трех-, и пяти-, и пятнадцатилетние бегут, хватают за платье, кричат «моя!», «моя!». А играли в «кошки-мышки», и строили города из песочка, или зарядкой заниматься начнем. Или построимся, начнем ходить, песни поем, – хорошая жизнь была!.. А вечерами кто постарше, тринадцати-четырнадцатилетние, соберемся, сказки рассказываем, девочки, мальчишки, все вместе!
Мальчишки соберутся, у них игра не клеится, пока меня не позовут.
Знаете, я вам скажу секрет, когда в десятом классе училась, мама как-то сказала мне: «Вера, ну ты ж барышня, тебе гулять бы, а ты играешь с малышами!.. «– «Мамочка, я успею! Пока еще не стала старше – поиграю…» В играх я заводилой была, и это мне нравилось. Из всех мальчишек и девчонок я была самая старшая, мои ровесники не играли с нами никогда. Уже мальчики с девочками дружили, на любовь у них было похоже уже… А я любила «Али-бабу и сорок разбойников», сказки читала и слушала. Мне так больше нравилось.
Почему я такая была? Может быть, потому, что росла в семье, где четыре брата у меня было?.. Раз меня пошел провожать мальчик из соседней школы, начал говорить о звездах, о луне, и я сказала, что в книге по астрономии гораздо интересней об этом написано. Или начнет кто-либо в классе ухаживать, а я ему просто: «Смотри, какая у тебя грязная рубаха!..» И мальчики меня боялись. Я их не замечала!
– Читала?
– Много. Горького всего перечитала и очень люблю. «Песню о Буревестнике» – наизусть. «Песню о Соколе» – тоже наизусть, даже с нею выступала на художественной олимпиаде. В восьмом классе увлеклась Лермонтовым и Пушкиным. И в восьмом классе у меня часто отбирали Мопассана, а мне он нравился очень. В девятом классе стали проходить западноевропейскую литературу. Шекспира много читала. Многие сцены «Жанны д'Арк» – наизусть и из «Марии Стюарт» монолог Елизаветы – «Кровь, кровь кругом» (и просит пощадить ее) – наизусть… Когда предстояло выступать, я все выбирала сильные вещи… Ну, я уж не говорю, конечно: Тургенев, Чехов, Гоголь, Толстой… Чернышевского в седьмом классе, казалось, поняла, потом в девятом по-новому поняла… Люблю Николая Островского…
– А Маяковского?
– Нравился! У нас нельзя было не понимать, хороший литератор был у нас, Вадим Алексеевич Фесенко, старый преподаватель. До него у нас многие не любили литературу, а когда он пришел (в восьмой класс), все полюбили. Он любил и Маяковского. Встряхнет седыми волосами и начнет – рукой в такт – читать. Помню, не понимала «Товарища Нетте». Он сам прочитал мне это стихотворение, разобрали, и – мне: «А теперь вы прочтите!..»
Из символистов Вера знает только Блока, его «Двенадцать», да как-то читала Брюсова…
– А вот живопись… Сама рисовать не умею и в общем в ней мало разбираюсь. Но иногда смотришь так на природу и жалеешь, что не художник. Люблю природу!..
Вы знаете? Дождь… А я в гимнастерке, без шинели, – мне нравится, как эти капли меня бьют… Все удивляют: я, зачем я под дождь иду. Раньше, бывало: пойдешь гулять с матерью в сад, она ищет место получше, а мне нравится каждое место, где я стою. Вот ива (одна стоит у озера) – смотрю, как она наклонилась!.. Это было осенью, все кругом зеленое, а у ивы лепестки уже желтенькие, а вода в озере не течет и лепестки все стоят в воде, – ива, как люлька, наклоняется к воде и обратно тянется. Все кругом к вечеру из зеленого становится черным, а эта ива золотится! Любила я к вечеру забираться сюда одна. Глядишь на закат…
Вера, вздохнув, добавила:
– Это за городом… Затем – Красный Бор…
Помолчала, заговорила снова:
– Красный Бор… КП батареи – землянка не кажется искусственной, а будто так бугор и стоял всегда. Купава небрежно разбросана, ельничек – елочек пять. И вот, когда луна выйдет, очертаний развалин не замечаешь, а видишь только красоту этих мест, и разбитый дом кажется чем-то новым, что самою природой создано… Когда бывало тяжело очень – выйдешь, посмотришь…
Раз я с командиром батареи подошла к воронке. На краю – три цветочка беленькие… Смотришь на них, и пропадает тяжелое настроение; видишь, как даже цветы борются за свою жизнь, уж корни их на поверхности, а цветут. И вспомнится ряд людей, которые так же борются за жизнь, и уж этого после не забыть…
Но, кажется, зиму я люблю больше, чем лето. Дома, до войны, зимой мне нравилось встать на перекрестке, где ветер особенно крутит, завывает, – снежинки за воротник…
Иногда я дневник веду. Я писала недавно об отношениях между мужчинами и женщинами – для себя писала, потому что сказать некому было, или не поймет, или скажет: «Нашла чем заниматься!»; а как вылила на бумаге, так – легче!..
Но это не только от плохого настроения. От хорошего – тоже. Хочется выразить свое восхищение!.. В сентябре сорок второго года после боя расположились на отдых, костры развели у Петро-Славянки. В одной стороне запели песню «Широка страна моя родная» – люди, которые восемнадцать часов назад были в бою…
Мурашки по телу, волосы поднимаются! Луна пряталась за облаками… И тут же стала я у костра писать… О чем писала я тогда? О душе русского человека, о душе русского солдата, о ненависти и любви русского человека и солдата. А кончила я словами Горького из «Песни о Соколе»: «О, гордый сокол, в бою с врагами истек ты кровью…» И так далее. Но я там не «о, гордый сокол», а «о, русский богатырь» сказала!
Был доклад. Один докладчик сказал: «враг». Но так, что не похоже было, что о враге: спокойно, миролюбиво. И я записала: «…когда я слышу или говорю слово «враг»… – и дальше… ну, вы понимаете, что я могла записать?..
– Понимаю… А что заставило вас писать о взаимоотношениях мужчины и женщины?
Вера Лебедева объяснила мне:
– К сожалению, в армии я не встретила ни одной примерной дружбы женщины с мужчиной, такой, чтоб можно было пальцем показать и сказать: любят! Девчонки смеются: «Война все спишет!», но смеются искусственно, сами переживают. И когда расскажешь ей, что она сделала, – плачет…
Есть еще, конечно, люди, которые могут дружить хорошо. Но достаточно было в нашей воинской части одной появиться, которая неправильный образ жизни повела, как командиры уже стали иначе ко всем относиться, чем прежде… Мне часто хочется поговорить, посмеяться, поболтать.
В начале войны я это делала, теперь не делаю, потому что скажут: «Вот крутит, вертит хвостом!..» А в первые дни войны это было и так помогало сплачивать людей!..
Я спросил Веру, что делает она там, у себя на батарее, когда расстраивается? И Вера рассказала, что выходит по траншее под разрывы снарядов и рассчитывает: этот тут разорвался, где разорвется следующий? Вон там? Укрывается от него. Где следующий? Опять укрывается, перебегает, прячется, ей нравится эта «игра», нравится, что осколки летят, – это успокаивает ее. Возвращается в землянку успокоенная.
Причины такого состояния («а, все равно!») бывают разные, иногда – мелочь. Но чаще всего, если кто-либо 13 командиров делает глупость, что-либо явно нелепое, из амбиции.
– Левая огневая точка. Самая опасная, – немцы били туда всегда. Душа болит за находящихся там: а не натворил ли что-либо уже немец? Надо пойти…
Должен бы идти кто-либо из командиров роты или заместителей. Скажешь. Никто не идет… Одеваешься, чтоб идти самой. Уговаривают: «Незачем туда ходить, нужды нет, приказано не шататься зря» – и так далее. Будто бы заботятся обо мне, на самом деле прикрывают собственное нежелание идти. Обидно!
Прибежал бледный старший сержант Бирюков: «Прямое попадание в землянку. Все убиты. Я один – стоял в дверях, выбросило… Пять человек убиты!..»
Командир роты: «Надо послать туда людей, раскапывать!» Я: «Не надо! Раз прицельный огонь ведет – значит, нельзя посылать, накроет! Одного не пошлешь, он ничего не сделает. Надо пять-шесть. А немец выждет, накроет их!..» Спор. Командир роты – старший лейтенант Ланко – в амбицию. Звонит по взводам, требует людей. Собирает восемь человек, хочет и моих. Моих я не даю (мои – артиллеристы; он хотел – двенадцать).
Посылаем тех восьмерых. Когда подошли к разбитой землянке – прямым, тяжелым – всех, остался ранен только один, остальные убиты (а до этого немец выжидал, не стрелял!)… Сразу такое состояние, – одеваюсь, молча выхожу, иду по траншее, туда, к разрывам… Адъютант Володя, двадцать четвертого года, как мальчик, сзади, не слушает приказаний оставить одну, идет: «Товарищ лейтенант, вы хотите, чтоб вас убило? Да?.. Товарищ лейтенант, вы хотите, чтоб вас убило, да?..» На полдороге хватает за шинель, держит силком, не пускает… Если б пустил – убило бы!
А когда возвращаюсь – думы о том, что не следует так делать, что так нужен каждый человек, нельзя собой швыряться… Потом, вернувшись, я с этим командиром роты не разговаривала. Он стал оправдываться, что, мол, был прав, что надо было спасать людей… Постоянно после этого – выпьет и начнет оправдываться, хотя никто с ним не заговаривает об этом… Мне понятно: он мучается, ему тяжело вспоминать. А то, что старается оправдаться, только особая форма желания снять с себя эту тяжесть. Однажды он: «Война все равно идет… Все равно погибают люди… Все равно жертвы будут… И им бы пришлось к гибели идти!..» Я: «А вот если б они могли сейчас встать из земли – заплевали бы они тебе глаза!»
Он схватился за голову… С тех пор перестал оправдываться.
…Я спросил Веру о том, что она думает о чувстве страха.
– У обстрелянных не бывает! – ответила мне она. – Бывает, когда что-либо неблагополучно.
И рассказала о том, как в марте 1942 года, когда была санинструктором, комсоргом роты под Усть-Тосно, живя на огневой точке, становилась снайпером, – оставалось их в живых на этой точке трое: командир взвода лейтенант Фадеев, боец и она. Жили так две недели втроем. И нужно было траншею рыть, огневую точку строить, на посту стоять и немцев отражать. И за питанием в темноте дважды в сутки ходить. Вначале были у них два миномета, ручной пулемет и станковый. Ручной отнесли в ремонт, минометы были выведены из строя обстрелом и тоже отнесены в ремонт.
– Остался один пулемет. И нас трое. Снаряд – осколком пробило кожух. Зима, метель. Ракеты редко бросает, верный признак, что может пойти (когда часто освещает, значит – не пойдет)… А оружия у нас нет. С пулеметом возимся, думали сначала: замерз; разобрали – нет, не понять. Верно, дырка от осколка, но где? Нашли: у гашетки справа, позади короба.
Фадеев взялся исправить. Я сразу на пост, с винтовкой. И вьюга заглушает, не дает прислушаться. И все кажется: вот сейчас немцы пойдут!
Простояла свои два часа, сменилась, устала необычайно. Всегда сплю, уже заползая в землянку, тут не могу заснуть, несмотря на дикую усталость. И все кажется: немцы пойдут и что того, часового, уже скрутили, убили. Так не смыкала глаз… А Фадеев возится с пулеметом. Время мне опять становиться на пост. Он: «Пойди постреляй из пулемета!» – «Починил?» – «Ага!..» Подошла к пулемету – не стреляет. Искала причину долго. Пальцами стала скользить по ходу боевой личинки, как по рельсам: один палец проходит, другой натолкнулся. Про тот, что проходит, подумала: дырка, в дырку провалился…
Нет… Все в порядке. А другой?.. Оказался – осколок: у окна приемника, мешал боевой личинке подойти вплотную к капсюлю патрона… А Фадеев уже доискался причины, хотел, чтоб я доискалась тоже. И тут сразу мне стало спокойно, выбросила я этот осколок!.. Исправным стал пулемет. И страха нет!
Подвиг, за который награждена орденом Красного Знамени, Вера Лебедева совершила под Усть-Тосно, на крайнем рубеже левого фланга 55-й армии, до которого вдоль левобережья Невы докатилась волна гитлеровского нашествия[13]13
Подвиг Веры Лебедевой подробно описан мною во втором томе этого дневника.
[Закрыть].
Именно отсюда, выбив немцев из Усть-Тосно, наша пехота год назад, 19 августа 1942 года, рванувшись вслед за десантом, высаженным в реке Тосно бронекатерами Балтфлота, захватила плацдарм на другом ее берегу – в Ивановском. Перед тем, в ночь со 2 на 3 апреля, будучи комсоргом роты лейтенанта Василия Андреевича Чапаева, Вера Лебедева, спасая рубеж на участке соседнего, 708-го полка, выбежала вперед одна с пулеметом и отбивала атаку немцев до тех пор, пока не была тяжело ранена, – ее спасли тогда наши подоспевшие автоматчики… В роте Чапаева не насчитывалось тогда и пяти десятков бойцов, а рубеж, оберегаемый ею, тянулся на два километра по фронту, и каждая огневая точка была отдалена от другой на четыреста метров!
После ранения в госпиталь к Вере Лебедевой приезжал начальник Политуправления Ленинградского фронта дивизионный комиссар К. П. Кулик, сказал ей, что она – героиня и что за ее исключительный подвиг она награждена орденом Красного Знамени.
…Сейчас Вера сидит передо мной задумавшись, и курит, курит!..
– Курить я научилась в мае сорок второго года. До этого даже не баловалась. В этот день отдыхала. Утром собиралась идти на передний край.
Вечером мне приносят письма: от матери (немцы у города, она очень тяжело больна) и письмо о гибели брата Николая. Я сидела одна, все спали, я не знала, что делать, как раз собиралась писать матери. Подумала, что беспомощна: ничем не могу ей помочь. Машинально взяла осьмушку махорки, завернула в большой клочок бумаги и всю ночь прокурила… С тех пор стала курить…
Сидит, вспоминая своих погибших товарищей, тихим, чуть-чуть приглушенным голосом рассказывает о них:
– Это было, когда я уже стала комиссаром батареи семидесятишести– и сорокапятимиллиметровок… Боец у нас был – Кукушкин. Он появился на батарее в январе девятьсот сорок третьего года, за несколько дней до нашего прихода в Красный Бор[14]14
Красный Бор был взят нами в первый день наступления 55-й армии – 10 февраля 1943 г.
[Закрыть]. Старательный, на инженерных сооружениях хорошо работал, пожилой – лет сорока семи. Быстро изучил пушку, был очень хорошим товарищем и самым примерным бойцом. Много рассказывал о семье, о своих ребятишках…
Вот мы приехали в Красный Бор. Кукушкин в одном из расчетов стал заряжающим. Красный Бор сильно обстреливался, места не найти было. Кукушкин при выполнении любого задания был спокойным и мужественным. Однажды ночью, после сильного обстрела (мы рыли «карман» для пушки) он после работы не пошел отдыхать, а ради отдыха товарищей стал на пост. Мина! Осколок – ему в бок, большой осколок стодвадцатимиллиметровой мины. Подбежали мы. Мутные глаза, руками опирается, хочет встать. В руки ему попадается какой-то обломок от разбитой тележки. Он перевернул его в воздухе таким движением, словно тянется после сна. И бросил наземь, и упал сам. Подбегают бойцы, хотят поднять, посадить, он поднимается на ноги молча, делает движение, словно хочет идти вперед, опускается; его собрались было положить на шинель, тащить, но видят, что уже не следует. Над ним наклонились, наклонилась и я, он говорит шепотом бойцам: «Вот это снимите!» Руку сунул под гимнастерку, пальцем зацепил веревочку от креста. Сняли крест. Взяли документы – и мне. И в документах я нашла записку: «Кто бы ни был, командир или боец, но человек, который будет видеть, как я погиб, если я не успею сказать, сделайте это сами. Снимите с меня крест и отошлите его домой. Не смейтесь. Для семьи это все будет. А я чувствую, что скоро я умру. Но не страшно. Не страшно потому, что нужно делать в любых условиях. Мой прадед не придет и за нас этого не сделает. Погибну я не трусом. Помните обо мне…»
Он с севера, жена была около Архангельска. В анкете было написано, что он – крестьянин… Я знала, что у него был крест, но никогда не поддевала Кукушкина. Увидела это случайно, и он постарался закрыть рукой. Я: «Ну что ты закрываешь? Раз носишь – значит, носи!..» Он: «Товарищ лейтенант! Это единственная память о моей семье!..» Сам начал однажды: «Вы, может быть, думаете обо мне плохо, что я человек, который верит в бога и живет этим? Я верю в судьбу, и вот это моя судьба!» Я: «Скажи, если ты носишь крест, чем для тебя в бою явится крест? Ты будешь думать о семье, о рубеже?» Он: «На крест положу руку – и все могу делать!» Отослала я крест семье…
Сильных людей я знаю. И знаю слабых… Был у нас один такой первой зимой, когда мы в «лисьей норе» жили и голодали… ну, да не стоит о нем рассказывать, его нет в живых… Я помню: была статья о двадцати восьми героях-панфиловцах в «Красной звезде», и отдельно, на «боевых листках» публиковали ее. Когда прочитала, представила себе поле, снег, этих людей, того из них, кто руки поднял. И помню, читаю, отложила в сторону и представляю себе, кто из наших бойцов мог бы поступить так – поднять руки? Перебрала всех, и все они мне дороги были, решила: никто! И на минутку допустила: вдруг один кто-нибудь поднял бы, смогла бы я застрелить его или нет? Решила, что застрелила бы. И после этого подумала: какая же сила заставила бы меня в тот момент его застрелить? Может быть, это неправильно было, но подумала: худая овца все стадо портит, а здесь – изменник всех погубит, так уж лучше пусть один погибнет, чем все!.. В восьмом классе школы, когда я прочла о Жанне д'Арк (я ею полгода жила!), потушу свет, сяду на печку, представлю себя в бою, в окружении. Реку вижу, бой, мост взорванный и – себя: как бы стала действовать, если бы попала в плен?.. Надумаю и действую, действую, смотря только на уголья в печке. И мама: «Ну, что ты опять думаешь?» А я: «Мама, вот Жанна д'Арк… Мама, ты бы стала так, как она?..» А мама мне: «Верочка, так у нас такие и были, только войска за собой не водили. – И начнет рассказывать про стачки и добавит: – Только у нас не случилось еще бою быть, а если б пришлось, так, может, и почище бы Жанны д'Арк поступали!..»
А я на следующий день в «казаки-разбойники» наиграюсь, и все пройдет!..
Мама была рабочей на текстильной фабрике, в тысяча девятьсот двадцать четвертом году вступила в партию.
Перед тем как попасть на фронт, тренирована я была – лыжница, стреляла отлично – в кружках занимаясь, еще до войны, в академии. Но когда я голод увидела в армии, когда в январе сорок первого на двое суток в город приехала, посмотрела, что происходит там…
Вернулась я тогда в землянку, бойцы расспрашивают меня, а я и сказать ничего не могу. И с этих пор я решила, что мало спасать раненых, нужно самой стрелять. Чувство мести появилось. Я стала оружие изучать, вместе с бойцами, и чтоб скорее, скорей изучить. В феврале я уже была на переднем крае, уже стреляла – из винтовки, пулемета и миномета… На снайперском счету у меня одиннадцать немцев…