355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пауль Низон » Год любви » Текст книги (страница 9)
Год любви
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 01:18

Текст книги "Год любви"


Автор книги: Пауль Низон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 26 страниц)

Видмайеры никогда не расспрашивали его о работе, хотя наверняка заметили, что занятия свои он забросил. Вставал поздно, завтракал внизу у хозяйки и шел во двор, к Видмайеру.

Иной раз и помогал ему. К примеру, однажды ночью, когда поросилась хрюшка Ильза, вместе с хозяином дежурил в хлеву. Ильза лежала на левом боку и дышала неровно, с усилием выталкивая из себя воздух.

– Хорошо лежит, – похвалил Видмайер.

Наконец по телу свиньи пробежала дрожь, потом она скорчилась, с громким хрюканьем приподнялась на передних ногах, а секунду спустя раздался хлюпающий шлепок, и на соломе очутился первый поросенок. Хозяин перегнулся через загородку и левой рукой бережно подхватил скользкое существо. Освободил ему пасть и нос от плодной оболочки – так он объяснил Штольцу, – затем жениными ножницами перерезал пуповину и смазал разрез йодом. После чего положил брыкающегося и повизгивающего поросенка обратно в загородку. Процедура повторялась снова и снова, на протяжении нескольких часов. У Штольца мерзли ноги, холод подбирался к коленкам, однако ж скучать он не скучал. Стоял в низком свинарнике, испытывая приятное напряжение, разговаривал с Видмайером и все это время смотрел на свинью с ее выводком, с этой кучкой бестолково копошащихся голых поросят. Порой Ильза завлекательно похрюкивала, и поросята хватались за соски.

– Хорошая свинка, наша Ильза, – сказал Видмайер.

Наступил день забоя, и площадка между хозяйственными постройками превратилась в этакий цыганский табор. Снегопада в то утро не было. Площадку то заливал слепящий свет, когда болезненное солнце пробивалось сквозь клочковатые беспокойные тучи, то она погружалась в тень. Стены хлевов и иных построек, даже отдельные их камни и камешки, выступали в зыбком утреннем свете с невероятной отчетливостью – гнетущая мгла впервые исчезла. В чуть ли не предвесеннем освещении, которое было совершенно не под стать времени года, все выглядело как-то театрально. Огромные ушаты, полные кипятку, напомнили Штольцу большие стирки раннего детства. Предназначались эти ушаты для свиньи, ее пристрелили прямо в хлеву, и она лежала теперь мертвая – бесформенная, инертная, невероятно грузная, с пробитым горлом, откуда струей хлестала кровь, которую собирали в ведро и энергично перемешивали, превращая в кровяную колбасу. Потом свинью затащили в большущее корыто, начали шпарить кипятком и скоблить. Мягкая, жемчужно-розовая, круглая лежала она в корыте, а множество рук мельтешило подле нее, хватая за уши, за хвост, за рыло, переворачивая тяжеленную тушу, меж тем как из корыта поднимались то пресные, то едкие испарения. Забоем, свежеванием и рубкой занимался мясник, рядом стоял и молодой ветеринар, все были охвачены возбуждением, заливая его и подогревая молодым вином, а немного погодя хозяйка вынесла горячий, с пылу с жару, мясной суп и блюдо с всевозможными свиными деликатесами. В тот же день Видмайеры пообедали жарким из парного мяса с капустой.

В разговоре у Видмайеров и Штольца вошло в привычку подтрунивать друг над другом, и вообще отношения между ними установились приятельские, что особенно ярко проявлялось в долгие вечера, после ужина, по завершении трудов. Зная, что Видмайеры всегда готовы пошутить и позабавиться, Штольц быстро освоил здешние правила, и они действовали у него как часы.

– А что, господин Видмайер, – к примеру, говорил он, – может, переведем все ваше хозяйство на гусиные рельсы?

– Неплохая мысль, – отвечал хозяин с наигранной серьезностью, искоса глядя на жену, которая словно только того и ждала.

– Ох, погубит тебя этот горожанин, вконец погубит. Хватит глупости-то болтать. У вас, у мужиков, вечно одни глупости в голове. Ну-ка, встряхнись, муженек, нечего слушать всяких-разных умников!

И Видмайеры принимались хохотать – хохотали, потому что готовность посмеяться была у них, что называется, в крови, хохотали друг другу в лицо, потому что любили друг друга.

Штольц смотрел, как они хохочут, а время шло себе и шло.

Вот и зима настала. В иные дни с утра до вечера валил снег, и Штольц, едва проснувшись и бросив взгляд в окно, тотчас чувствовал головокружение. Если он куда– то шел и пристально всматривался в пляску снежных хлопьев, перед глазами начиналась круговерть, мелкие точки мчались по кругу, затягивая его в свои бешеные вихри, увлекая на грань обморока, и он словно бы летел в глубокий черный провал. Тогда он крепко зажмуривался, чтобы вновь прийти в себя. А когда смотрел в окно, оттуда наплывало белое безмолвие, мягкая стена тишины, которая поглощала все звуки, окутывала безмолвием все и вся.

Вечерами, когда он совершал с майором паломничество в «Безотрадный источник», они будто шагали по черному, как сажа, туннелю. Ничего не видели, боролись с ветром, снегом и морозом, молча шагали бок о бок, плечом к плечу, чтобы не потерять друг друга. В жарко натопленном трактире закоченевшие руки и ноги начинало покалывать и ломить, шнапс обжигал огнем. Иной раз молодой трактирщик оставался немногословен, потому что был слишком пьян и уже ничего не воспринимал. Тогда он сидел, неподвижно уставясь перед собой чуть косящими глазами, зловеще погруженный в себя, а жена его замечала посетителей и спешила к их столику далеко не сразу. Но чаще трактирщик был говорлив, как в первый раз, и тотчас подсаживался к ним.

Однажды он рассказал о друге своей юности, которого семнадцатилетним мальчишкой призвали в вермахт. Служил он во Франции и на первых порах безвылазно сидел в казарме. Сплошные строевые занятия, боевая подготовка, стрельба по мишени – ну, точь-в-точь как в военном училище или в армейских лагерях; они знать не знали, где находятся и что происходит вокруг. Лишь спустя некоторое время обратили внимание, что по дороге за стенами казармы круглые сутки грохочут транспорты, тяжелая техника идет в тыл. Они понятия не имели, что это означает отступление, конечно, сгорали от любопытства, а может, и от тревоги, как вдруг объявили приказ к выступлению: «Мы на линии фронта!» И пошли солдатики штурмовать занятую американцами высотку, атаковали ее снова и снова, но американцы знай забрасывали атакующих сверху лимонками, чем изрядно сократили их численность. В конце концов командование прислало к ним нескольких ветеранов-фронтовиков. С их помощью штурм все же увенчался успехом, высотку они взяли, а наверху наткнулись на брошенный в спешке провиантский склад: консервы, сигареты, шнапс, в огромных количествах, рассказывал трактирщик. Ну, ребята, понятно, прямо на месте хорошенько подзаправились да и с собой добрый запасец прихватили, пирушку устроили на радостях. И вот тут трактирщиков дружок ненароком отстал от своих. Пошел искать, забрел в лес, а там какой-то америкашка в него и пальни, ранение, правда, оказалось несерьезное, пуля только царапнула по голове, для жизни неопасно, но для первого дня на фронте вполне достаточно. Парнишке посчастливилось, его подобрали, оттащили в санчасть, перевязали. А потом, сказал Генрих, трактирщик, погрузили в санитарный эшелон, который должен был доставить раненых в тыл, а может, и прямиком в Германию. Домой едем, думал его дружок и мысленно себя поздравлял, что так легко отделался. Но транспорт с красным крестом угодил под американский контроль, и для проформы там устроили легкий шухер. И у одного хмыря нашли оружие. В результате все скопом отправились не домой, а в плен, сказал Генрих, снизу искоса глядя на Штольца своими поросячьими глазками. Рассказывал он, низко наклонясь над столом, чуть ли не лежа, и временами слегка постукивал по столешнице водочной рюмкой, которую держал в кулаке. Н-да, в плен. На юг Франции, на первых порах под открытым небом торчали, под проливным дождем, никакого укрытия не было, сами помаленьку отрыли себе какое-никакое жилье, землянки то есть. Вдобавок их каждый Божий день гоняли в порт, суда разгружать, работенка, понятно, не сладкий мед, а если кого ловили на краже или иных каких махинациях, янки ему враз устраивали веселую жизнь. И вот однажды янки приказали пленным построиться, произвели смотр и часть пленных отправили пароходом в Штаты, в тамошние лагеря, в том числе и Генрихова дружка. Там он вкалывал на сельхозработах, урожай убирал, и жилось ему, как он впоследствии говорил, совсем недурно, войны нет, кормят хорошо, климат тоже неплохой, заодно он и английский то ли выучил, то ли освежил школьные знания и подправил огрехи. Потом война кончилась, и дружка его опять доставили в Европу, но сперва во Францию, поставили работать у одного крестьянина, сущего изверга, заметил трактирщик, тот круглые сутки гонял «врага» в хвост и в гриву, этакую приватную каторжную тюрьму устроил. К тому времени, когда Генрихов дружок все-таки вышел на волю и мог ехать домой, настала уже вполне мирная жизнь. Дружок опять пошел в школу, чтобы получить аттестат, а в классе уже сидело новое поколение, готовое слушать о чем угодно, лишь бы не о войне, вдобавок они были намного моложе и оттого, как выразился Генрих, встретили его дружка отнюдь не с почетом, тем более что он был глуховат на одно ухо, из-за ранения в голову, и с виду казался мрачным, этаким неотесанным деревенским чурбаном. Конечно, ему здорово досталось, сказал Генрих, но, с другой стороны, он как-никак полмира объездил. Сам-то Генрих только в Италии побывал. И знавал там одну девушку – он опять, другими словами, повторил все, что и майор, и Штольц уже прекрасно знали.

– После войны у нас тут ужас что творилось, – заметил майор, вставая, и рассказал про мародеров, которые на свой лад возмещали себе убытки в шпессартских усадьбах – грабили, насиловали, разоряли.

Слушая, Штольц почувствовал головокружение, дурноту, как бывало, когда он подолгу смотрел в снежную круговерть. В мозгу возникло смутное представление о переселении народов, о беженцах. Сам он с войной не сталкивался, его родные края война обошла стороной, он знал ее лишь постольку, поскольку изредка спускался в школьные бомбоубежища и видел множество интернированных военных из самых разных стран, а еще помнил вой сирен воздушной тревоги и свои тогдашние ощущения – смесь страха, радостного волнения и ожидания.

А снег все шел и шел, иногда по ночам кабаны совершали набеги на посадки. Днем обнаруживались их следы и учиненный разор. Однажды к Видмайерам заглянул лесничий – решил осмотреть ущерб.

– Пора взять этих бестий в оборот, – сказал он. Потом обратился к Штольцу: – Все еще нет желания поохотиться? Чем плохо – маленько отвлечься от занятий, а? Будет время, заходите, милости прошу.

В один прекрасный день Штольц вновь взялся за Ван Гога. Сидел в жарко натопленной комнате, за окном белели заснеженные поля, где скорее угадывался, чем виднелся ручей, а иногда перед глазами просто мельтешил снег, сыпались и плясали белые хлопья. Он немного полистал каталоги, просмотрел репродукции. После городских пейзажей и зарисовок обитателей бедных гаагских кварталов шли портреты брабантских крестьян. Работницы на полях, крестьяне – копающие, орудующие граблями, косящие траву, колющие дрова. Женщины так низко склонялись к земле, что их торчащие кверху, зады в широченных юбках казались непомерно толстыми и огромными. Ни дать ни взять этакие земляные горбы на ровном поле. А у мужчин за работой вид прямо-таки остервенелый. Неуклюжие, топорные фигуры, с нескладными, непомерно длинными конечностями, тоже склоненные к самой земле, но в отличие от женщин поистине одержимые в своем труде, похожие на титанов.

И женщины, и мужчины чертами лица напоминали этаких дебилов – низкие лбы, челюсти сильно выдвинуты вперед. Все в шапках и чепцах, иной раз чепцы большие, с крыльями, на ногах остроносые, как лодки, деревянные башмаки-кломпы; одежда широченная, в складках и сборках, мятая, залатанная, из грубого полотна, но при всей своей изработанности и уродстве они отнюдь не выглядели жалкими, напротив, были в этом просторном привольном краю совершенно как дома.

Винсенту эти работники в поле виделись получеловеками, в рисунке он наверняка страшно утрировал, но тем самым пробудил их к жизни. Да-да, они были до ужаса живыми в своих делах, за которыми ничего больше не замечали, а зрителю казалось, будто они хотят врасти в землю или будто земля вытолкнула их из себя и оставила на поверхности как бурый: отвал или взгорбок.

Над ними пролетал ветер, проливался дождь, сыпался снег. Вокруг была однообразная ширь полей, вверху-ширь небес. Они ничего этого не видели. Штольц мысленно слышал и звуки, шумы природы и труда, ощущал тогдашнее время – день или вечер, – которого сами работники не замечали. Они вообще не замечали ничего вокруг, сливались воедино со своим окружением, благодаря работе. Жили в бурых потемках, в земляной тьме, а вечером, сидя за столом и выуживая картофелины из кастрюли, стоявшей посредине, ели неторопливо, теми же руками, что день-деньской ковырялись в земле. Убогая коптилка теплилась в сумрачных, нищих кухнях и комнатушках, лица тупо таращились в никуда, а челюсти меж тем все жевали, жевали. Они молчали, а если и говорили, то лишь самое необходимое, скоро они лягут спать, потому что до смерти устали. Эти люди жили, да-да, и не были одинокими, выставленными напоказ, как персонажи городских трущоб, позировавшие художнику просто от нечего делать. Эти жили едва ли не под землей, вплотную к земле, из которой вышли и в которую уйдут.

Штольц представил себе сложного человека по имени Винсент, который перебрался в провинцию, чтобы разделить жизнь этих примитивных людей. Он прямо воочию видел, как Винсент идет следом за ними в поле, со своими рисовальными принадлежностями, как сопровождает их весь день напролет, как возвращается с ними в по-вечернему темные лачуги. Заводит с ними дружбу.

Сам Винсент был кто угодно, только не крестьянин, но кое-что в его ремесле роднило его с ними. Он жил щедротами этих людей, которые ничего в искусстве не понимали, однако ж рисунок и живопись стали той нитью, что соединила его с ними. Ну, вроде как больного соединяют с дыхательным аппаратом.

Штольц глянул в окно на снег, на шпессартский пейзаж, но не мог установить связь между собою и этим Винсентом, который, не в пример ему, перебрался в провинцию намеренно, по собственной воле, чтобы обрести иную жизнь.

Открыв томик писем, Штольц начал читать.

«С другой же стороны, живопись, и особенно, как мне кажется, живопись крестьянская, дарит душевный покой. Я хочу сказать, эта живопись – родина, она не вызывает ностальгии, той, особенной. Ведь уже немало значит, когда зимой спокойно ходишь по снегу, осенью – по желтым листьям, летом – среди спелых хлебов, а весной – по траве, немало значит, когда ты постоянно вместе со жнецами и батрачками – летом над вами ширь небес, а зимой черный дымоход, – и тебе мнится, что так было и будет всегда». И дальше:

«Разве не стоит набраться терпения, научиться терпению у растущего хлеба, у всего растущего вообще, – разве стоит полагать себя предметом столь безгранично мертвым, чтоб непременно думать, будто ты сам не растешь? Но если желаешь расти, нужно погрузиться в землю. Вот я и говорю тебе: посади себя в землю, там ты пустишь ростки, не засыхай на мостовой».

В отличие от прежних попыток, когда Штольц читал более или менее регулярно и целенаправленно, теперь он читал наскоками и рассеянно. Снова и снова его отвлекали метель за окном и оцепенение, возникавшее оттого, что он в нее всматривался; и поэтому он никак не мог уразуметь, что именно Винсент имел в виду, расхваливая сельскую жизнь. Перелистал несколько страниц назад и сообразил, что тот всерьез намеревался заманить брата Тео из Парижа к себе в Брабант. Вот и писал в строптивом миссионерском тоне, который адресата наверняка раздражал. Так или иначе, Винсентова запальчивость свидетельствовала о том, что свой переезд в провинцию он считал отнюдь не случайным.

«Разве я говорю все это оттого, что презираю культуру и прочее? Наоборот, как раз оттого, что думаю о подлинно человеческом, о жизни с природой, а не вопреки природе и культуре, – писал Винсент брату, призывая в свидетели художников-барбизонцев. – Далеко не все из тех, кто поистине именно там сделал первые шаги, были, приехав туда, внешне совершенно таковы, как и внутри, au fond. Их формировала сама земля, они знали только одно: в городе толку не будет, нужно уехать на природу; нужно работать, думали они, нужно учиться, нужно стать совсем другим, быть может, прямо противоположным тому, каков я сейчас. Они твердили: сейчас я никуда не гожусь, на природе я помолодею…»

Штольц читал довольно рассеянно, однако ж заметил, что по этому спорному вопросу братья наверняка во мнениях разошлись. Спор превратился в принципиальную проблему, в разделительный ров, и Винсент пытался с этим разобраться. «Я, – писал он, – пытаюсь лишь выяснить, в какой мере разногласие, возникшее между нами, связано с общими течениями в человеческом обществе, а стало быть, представляет собою нечто совсем иное, нежели нарочитую неприязнь. Если же говорить о том, что я называю баррикадой, а ты – рвом, то просто существует старое общество, которое, на мой взгляд, гибнет по собственной вине, и общество новое, возникшее, выросшее и продолжающее развиваться. Словом, существует нечто исходящее от революционеров и нечто исходящее из контрреволюционных принципов. Вот и спрашиваю тебя, не приходилось ли тебе самому частенько замечать, что политика балансирования между старым и новым несостоятельна и ненадежна. Поразмысли об этом».

Штольц листал дальше, переворачивая страницы собранной в письмах жизни Винсента. После двух лет в Брабанте он некоторое время пробыл в Антверпене, затем переехал в Париж, а из Парижа – на юг Франции, в Арль; из Арля его перевезли в Сен-Реми, где поместили в лечебницу для душевнобольных. Этот период жизни художника известен всем и каждому, ему посвящены романы и кинофильмы, ибо он вполне соответствует расхожим представлениям о трагической судьбе человека искусства. Выйдя из лечебницы, Винсент поселился неподалеку от Парижа, в Овер-сюр-Уаз, под опекой врача, который сам баловался живописью и дружил с многими художниками. Там Винсент и застрелился. В тридцать семь лет. А спустя полгода умер и его брат Тео, последовал за ним, так сказать. Письма к брату заканчивались такими словами:

«…то здоровое и утешительное, что видится мне в сельской жизни».

Штольц замер и вернулся к предшествующим фразам. Они звучали так:

«Как видите, я стараюсь оставаться в хорошем настроении. Но моя жизнь подточена у самого корня, и шаг мой нетверд. Вернувшись, я ринулся в работу, но кисть едва не выпадала из моих рук. Однако я знал, чего хочу, и все-таки написал три большие картины.

Это огромные, широкие поля под пасмурным небом, и мне нетрудно выразить всю мою печаль, все мое безмерное одиночество. Надеюсь, вскоре вы их увидите, я постараюсь как можно скорее привезти картины в Париж, ведь мне думается, они скажут вам то, что я не умею выразить словами, то здоровое и утешительное, что видится мне в сельской жизни».

Штольц захлопнул книгу. Убрал каталоги и письма, вообще навел на столе порядок. А потом спустился к хозяевам.

Пришло и миновало Рождество. Праздники Штольц провел вместе с семьей, у тестя и тещи. Вытерпел даже рождественское богослужение с его нескончаемыми песнопениями, тягучими и натужными. Сидел с семьей под елкой, глядя, как сынишка изумляется свечам и бенгальским огням и бурно радуется подаркам. Штольц привез ему ослика фирмы «Штайфф», и малыш целыми днями не выпускал его из рук. Возил за собой, кормил, чистил, ездил на нем верхом, а большей частью водил под уздцы и подолгу что-то ему нашептывал, тихонько, взахлеб поверял свои детские тайны.

Как и в прошлый раз, Штольц избегал говорить о своей работе, об ее успехах и трудностях, вообще о себе. Невысказанные вопросы постоянно висели в воздухе, словно дамоклов меч, Штольц чувствовал, как жена все больше отдаляется от него. Он стыдился своей замкнутости, своей холодности. На третий день Рождества намекнул, что предпочел бы не тратить время понапрасну. Дал понять, что не вправе прерывать работу, а тем паче устраивать себе отпуск. Тесть с тещей явно удивились, но, чувствуя его раздраженность, всерьез возражать не стали, и он вскоре уехал.

В автобусе и потом, уже в Гласхюттенхофе, снова один в своей комнате, за прибранным столом, перед аккуратными стопками книг, он твердил себе, что должен как можно скорее уехать отсюда. «Не могу я здесь работать, – говорил он себе, – надо уезжать».

Он прикидывал, не поехать ли в Амстердам, чтобы начать все сначала. В Амстердаме собраны почти все ранние работы Винсента, относящиеся к голландскому периоду.

«Перед подлинниками мне наверняка что-нибудь придет в голову, – думал он, – в конце концов, я и эту работу в свое время запланировал перед подлинниками. Зря я вообще решил взять за основу письма и крохотные репродукции. Подлинники – вот что меня вдохновило тогда и вдохновит снова, я не сомневаюсь».

После этого у него словно гора с плеч свалилась, он словно принял решение и уже смотрел на видмайеровскую усадьбу глазами отъезжающего. И хозяева стали ему еще ближе.

Как-то вечером Видмайер сказал, что надо съездить на дальний хутор, отвезти свинью к хряку, и Штольц сразу вызвался составить ему компанию. Видмайер вывел из сарая трактор со специальным прицепом, в который они и загнали свинью. На улице было холодно и темно, и хозяин уговорил Штольца надеть шапку. Армейскую ушанку, подбитую мехом. Он надел ее, завязал наушники под подбородком и уселся на старые одеяла, которые прихватил для него Видмайер. Сидел Штольц не очень устойчиво, прицеп подскакивал на всех ухабах, поэтому приходилось крепко держаться, но ему это не мешало. Он не знал, куда они направляются, да и не интересовался, просто ехал сквозь ночь, по темной земле. Главное – не свалиться, удержать равновесие, все прочее – забота Видмайера. Штольц съежился от ветра, говорить было не о чем, вдобавок он бы и так ничего не разобрал, потому что закутался в одеяла да еще и уши на шапке завязал. Ночь дышала простором, и он думал о том, как в свое время – кажется, давным-давно – шел по этой дороге, как воспринимал первые шаги в неведомое, как наслаждался проселком. Думал о Генрихе, молодом трактирщике, и его давнем дружке, и о том, как их обоих, наверно, частенько перебрасывали с места на место при ночных военных операциях, как они тоже знать не знали, куда едут и зачем, и временами тоже не несли никакой ответственности, хоть и с совершенно иной степенью риска. Он вдыхал ночной воздух, чужой деревенский воздух, трясся на своем сиденье, лишь изредка менял хватку, когда пальцы коченели.

Скоро он опять сядет на поезд, поедет в Амстердам. Однако при мысли об этом не возникло никакого желания, никаких образов и уж тем более никакой радости предвкушения. Мысль прошла сквозь него без последствий.

Они въехали в какой-то поселок, и Штольц, сидевший спиной к Видмайеру, обратил внимание, что тот сбросил скорость и окликнул его. Он обернулся и увидел на тускло освещенной улице кучку людей, а за нею призрачный контур высокого препятствия. Видмайер остановил трактор и вылез из кабины. Штольц тоже соскочил на землю, радуясь случаю размять ноги. Улицу перегородил опрокинутый автомобиль: что тут произошло, одному Богу известно; авария вряд ли серьезная – пострадавших не видно, второй машины тоже нет. Внезапно он очутился среди незнакомых людей, которые что-то наперебой говорили и ужасно суетились. В потемках у него сложилась картина растерянной, бестолковой толпы. Он хотел пробраться к автомобилю, посмотреть, что стряслось, но не сумел. В людской толчее у него вдруг появилось ощущение, что за ним наблюдают. Обернувшись, он увидел какую-то женщину в черном, которая не сводила с него своих темных глаз. Платок у нее на голове тоже был черный, и стояла она совсем рядом. Он попробовал протиснуться мимо нее, но она не посторонилась. Напротив, заступила ему дорогу и тихонько заговорила на непонятном языке. Певучем, с множеством согласных. Штольц, хоть и поднял уши шапки, поначалу сомневался, ему ли адресованы слова женщины, вправду ли она говорит с ним или с кем-то его путает. Он понятия не имел, чего она хочет. Голос звучал настойчиво, тихий речитатив, монотонный, мягкий напев, полный шипящих звуков. Просьба, мольба. Поза и жесты были смиренны и странны, только глаза неотрывно, с гипнотической силой смотрели на него. Он стоял и слушал, не понимая, но не испытывал ни малейшего желания от нее отделаться. Стоял в какой-то странной апатии, готовый сделать все, что она потребует. Совершенно отчетливо сознавал, кто он и где находится, а в то же время видел себя как другого человека в другой, абсолютно другой жизни, и отчаянно тянулся к этому другому, и мечтал, чтобы незнакомка руководила им.

Она подошла ближе, лицо ее было теперь совсем рядом, будто она старалась узнать его или вспомнить, а потом поднесла руку к его лицу и стала ощупывать, легкими прикосновениями, которые он скорее угадывал, чем ощущал.

Осторожно, кончиками пальцев она трогала его лицо, бережно провела по лбу, глазам, носу, щекам и, наконец, по контурам губ. И все время неотрывно смотрела ему в глаза.

– Варвара, – разобрал он в потоке слов. – Варвара, – твердила она снова и снова.

Немного погодя Штольц услышал, что Видмайер зовет его. Секунду-другую стоял в нерешительности, потом рывком высвободился и поспешил назад, к трактору. Видимо, кого-то послали известить полицию или аварийную службу, во всяком случае, так он понял. Видмайер развернулся и переулками выехал из поселка. Уже в пути, на своем шатком, неудобном сиденье, Штольц наконец пришел в себя. «Не пойму, что это было, – подумал он, – знаю только, что пошел бы с нею, в любую минуту». И тотчас, вспомнив о жене и ребенке, испугался, но испуг касался не измены, а скорее чего-то вроде потери памяти. «Я бы мог в любую минуту оставить свою оболочку. У меня нет очертаний. А что такое очертания?!»

Позднее они добрались до большой фермы. И потратили немало времени, пока определили свинью в загон к хряку. Потом в ожидании стояли вместе с арендатором у загородки, наблюдая, как животные обнюхивают друг друга. Но видмайеровская свинья каждый раз отбивалась от хряка, когда он подлаживался к ней сзади. Ждали они долго и в итоге напрасно. Крестьяне разговаривали между собой, а Штольц смотрел и слушал, он и не догадывался, что свиньи бывают так разборчивы, даже привередливы. В конце концов они несолоно хлебавши отправились восвояси. И добрались до Гласхюттенхофа уже далеко за полночь.

Наутро Штольц сообщил хозяевам, что скоро их покинет, поедет в Амстердам, так нужно для работы. Дату отъезда он пока назвать не может, но в Шпессарте пробудет максимум еще день-другой.

Ведь и с родственниками надо потолковать, говорил он себе. «В выходные махну туда прямо с вещами и представлю им поездку в Амстердам так, будто она изначально входила в мои планы. Насчет того, как продвигается работа, распространяться не стану, говорить буду коротко и решительно». Однако ж при мысли о предстоящем объяснении с женой ему стало не по себе. «Но другого выхода нет! Я должен что-то предпринять, ведь дальше так продолжаться не может».

Как и в первые дни, он опять много гулял по окрестностям. По тем же местам, что и тогда; снова прошелся вдоль речушки, как в тот день, когда удирал от гусей. Но теперь здешняя округа утратила свою загадочность, он словно бродил в пределах казарменного плаца или школьного двора. А размышления о предстоящем отъезде не вызывали ни любопытства, ни надежд, ни опасений.

«Главное – поскорее отсюда убраться, все равно куда, лишь бы подальше, – подумал он и топнул ногой по снегу. – Необходимо вновь обрести почву под ногами».

Он повернул обратно, выбрался на дорогу и неожиданно надумал попрощаться с лесничим. Тот был дома. Уже стоя в комнате, полной цветов в горшках и салфеточек, Штольц дал понять, что зашел сказать «до свидания». Он, мол, скоро уезжает, задачу свою выполнил, как говорится, пора и честь знать.

– И когда же вы уезжаете? – спросил лесничий, откинувшись на спинку дивана и сладко потягиваясь. Он ведь в свое время звал Штольца на охоту, потому и спрашивает. Горожанину да еще и книжному червю не вредно, поди, часок-другой посидеть на вышке, милое дело – проветрить мозги от комнатной затхлости, верно? Что же до него самого, так он привык держать свое слово. Стало быть, если отъезд назначен не на сегодня, можно это дело устроить. Он, во всяком случае, в полном его распоряжении. – Как насчет завтрашнего дня?

«Почему бы нет? – подумал Штольц. – Все равно ведь бездельничаю». И дал согласие.

Вечером Штольц опять пошел с майором в «Безотрадный источник». Как ни странно, Генрих на сей раз не появился. Посетителей обслуживала его жена, и Штольцу казалось, что она смотрит на него и на старика не просто угрюмо, но с ненавистью.

– Нету Генриха, уже третий день. Пропал, – заметил майор.

На другой день после обеда, хотя было очень холодно, Иван Штольц отправился с лесничим в лес.

Свинцово-серый день на исходе февраля, ни снегопада, ни ветра. Они шагали через белые поля, отлого поднимавшиеся к лесу. Сиротливым одиночеством веяло от этих зимних полей, оцепенелых, однообразных, пустынных – ни деревца окрест, ни дома. Они шагали по скрипучему снегу, лесничий впереди, Штольц в двух шагах позади него. На плече у каждого висело ружье. Когда лесничий протянул ему ружье, Штольц сперва хотел было отказаться, но сообразил, что выставит себя на посмешище, и молча взял оружие.

«А ведь я ни разу не бывал в этом лесу, только до опушки доходил», – подумал Штольц.

И вот они в лесу. Тишина здесь была не такая, как в чистом поле. Здешняя тишина навевала мысль о соборе, и эта сосредоточенная, торжественная тишина тотчас завладела Штольцем. Они оба – незваные гости средь множества стволов, которые были тут хозяевами – огромными великанами. Стволы теснились со всех сторон, обступали тебя, готовые пуститься в пляс, если ты не прочь поддаться этакой иллюзии.

Темные деревья казались угрюмыми на фоне белизны лесной почвы, местами податливой и зыбкой, как студень, оттого что под снегом лежал ковер опавшей листвы, в которой ноги скользили и подворачивались, а местами твердой и голой. Чередование света и тени в зимнем лесу действовало на Штольца как резкие перепады жары и холода, глаза вскоре заболели, потом начали слезиться. На ходу он быстро согрелся и от холода, ударявшего в лицо, с удвоенной силой ощущал этот внутренний жар.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю