412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пауль Низон » Год любви » Текст книги (страница 18)
Год любви
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 01:18

Текст книги "Год любви"


Автор книги: Пауль Низон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 26 страниц)

а далее опять безумное скопление людей, плотная, кишащая и шумная толпа, словно скопище пингвинов, это толчея вокруг универмага ТАТИ на Барбе-Рошешуар; но тут мы снова ныряем в туннель, в кишки, во мрак;

мне хочется всегда ехать вот так, то поднимаясь вверх, то опускаясь под землю, чтобы сохранять это чувство близости с городом, я не могу тебя выразить, но я могу тебя объехать;

ты ищешь не ясности, слышу я голос моего славного Беата, ты хочешь только одного – покачиваться в темноте, тебе нужен мрак, малыш, говорит Беат;

верно, отвечаю я, ты прав: я ищу затемняющего забвения, в котором рождается воспоминание; и буду искать до тех пор, пока среди бела дня, посреди Парижа не смогу сказать: я вспоминаю, здравствуй!

Раньше я боялся темноты, еще совсем недавно я страшно боялся ночи. Когда исчезал дневной свет, я чувствовал себя как бы отрезанным от всего, вокруг не было ничего, за что я мог бы уцепиться. Это как внезапное отключение тока, когда не видишь того, с кем разговариваешь, и всякий контакт с ним становится невозможным. Кто я? где мое место? чего я хочу, на что надеюсь? Я больше не знал, кто я.

Впервые я испытал это чувство в Серадзано, маленьком горном селении в провинции Пиза, куда я сбежал от друзей ради уединения в пустующем доме, с тех пор прошло почти десять лет. Я сидел в этой застекленной кабине, откуда днем открывался вид на тосканские холмы, а в хорошую погоду было видно море. Я сидел под выкрашенными в белый цвет балками перекрытия, подобно односкатной крыше скошенного книзу, пол был выстлан изразцами приятного, бледновато-терракотового оттенка. Когда ночью я прижимался носом к оконному стеклу, то видел только звезды и серп луны на черном фоне. Я сидел в стеклянной кабине под черным ночным небом; помещение было неплохо обставлено; у окна низкая кушетка, застланная старым красивым пледом, около камина несколько стульев и новомодный стол, гнутая пружинящая сталь и покрытое черным лаком дерево, все в слегка запущенном состоянии. Это было удивительное жилище, вполне пригодное для работы, но мне приходилось бороться со страхом, который я испытывал перед ночью, хотя мне казалось, что я давно его преодолел.

Чтобы избежать ощущения, будто ты сидишь в тюрьме, я первое время часто ездил в соседние селения, например в Лардерелло, десять километров езды по извилистой дороге. Там меня ждала гостиница La Perla, «Жемчужина», напоминающий казарму трактир с рестораном. За ярко освещенной дверью было просторное помещение бара с очень длинной стойкой и парой столиков. В первый приезд я разговорился с одним стариком, завсегдатаем бара, при этом я с трудом – почему бы это? – говорил по-итальянски, мы беседовали так, как обычно местные жители – везде, не только здесь – говорят с иностранцами: чтобы их поняли, они четко и медленно выговаривают каждое слово. Я узнал, что старику уже восемьдесят, что он всегда встает в шесть утра, чтобы накормить кур и кроликов, с ранних лет пьет вино, и курит, никогда не скучает, всегда чем-нибудь занят, по вечерам ходит в «Жемчужину», чтобы поболтать с людьми. Я узнал, что сын его тоже на пенсии. Узнал, что у старика есть телевизор, но смотреть его особенно некогда, около одиннадцати старик ложится спать. Узнал, что он носит швейцарские часы и очень доволен ими. Поговорили мы и о соотношении лиры к франку. С улицы несло запахом серы, неподалеку был серный источник, там принимают серные ванны. Из ночной темноты в холодное помещение входили мужчины, выстраивались у стойки бара, чтобы выпить аперитив. В восемь, не раньше, можно было поужинать. Молодой бармен надевал белый халат официанта и вел посетителей в расположенную рядом столовую. Чуть позже входил с недовольным лицом хозяин заведения, он появлялся из комнат, в которых жил, с миной только что вставшего из постели человека; еще позже выходила и кухарка, необыкновенно толстая женщина, одетая почти как сестра милосердия, в отличие от хозяина она что-то беспрерывно говорила. После ужина несколько посетителей шли в соседнюю комнату, где стоял телевизор. Однажды показывали старый французский фильм об исправительной колонии, с Жераром Филиппом. Я восхищался им, еще будучи школьником, в фильме Le diable au corps[12] (с Мишелин Пресль), этот фильм в ту пору я принимал близко к сердцу. После «Жемчужины» возвращение по ночной проселочной дороге домой. В своей кабине я сразу же включал радио.

Я мог поехать не только в Лардерелло, но и в Кастаньето, и в Вольтерру, но там были заведения более комфортабельные, я мог позволить себе съездить туда только изредка. В Вольтерре, недалеко от собора, через приоткрытую дверь сарая я увидел радиатор старого аристократического автомобиля марки «Ланча» и только внимательно всмотревшись разглядел помпезный серебристо-черный лафет, на который устанавливают гроб. Позже появились одетые в черное, с капюшонами на голове люди, сопровождавшие похоронную процессию. Вернувшись в Серадзано, я и там почувствовал запах смерти. У входа в один из домов собрались люди, случилось что-то необычное, вызывавшее страх, боль и любопытство. Потом прошла процессия деревенских жителей. Я узнал, что хоронили старика-самоубийцу. Он не мог пережить смерти жены и выбросился из окна, говорили в деревне. Его нашли лежащим под окном без видимых повреждений, только из носа вытекло немного крови. Дочери, приехавшей из Сьенны, об обстоятельствах смерти рассказывать не стали, по слухам, эта особа отличалась неустойчивой психикой. Сказали, что отец умер от инфаркта.

Я сидел в своей стеклянной кабине, когда пришло время бурь, днем было темно, как ночью, я целыми днями сидел в сплошном тумане, к темноте добавлялся шум бури, из радиоприемника доносилась болтовня диктора, объявления, музыка. Когда туман рассеялся и утихли ураганные ветры, я поехал в Кастаньето-Кардуччи. Около главного бара, в центре городка, уже с утра собрались местные жители. Так как в городке не случалось ничего особенного, они реагировали на любое, даже самое незначительное происшествие с таинственным видом, словно конспираторы. Каждый играл на сцене этого городка отведенную ему роль. Там был полноватый, хорошо одетый господин средних лет, человек явно образованный, он так пылко приветствовал тощего господина благородной внешности, словно они не виделись с незапамятных времен. Мимо прошел деревенский дурачок, он шел, чуть выворачивая ноги и немного сутулясь. Коротко остриженный, весь в пятнах череп, слегка косящий и в то же время хитровато поблескивающий взгляд.

У фруктового лотка рядом с закусочной весьма ухоженная пожилая дама никак не может решить, что купить. От фруктов исходит чудесный аромат, на окраинах городка высятся, точно скалы, красноватые дома, кое-где полощется белье на свежем ветру, дующем с моря. Оно хлопает, как знамя или парус, небо над морем надвигается на городок, словно хочет снять его с якоря и пустить в плаванье, поглотить. Если, кто-то отплывал, отрывался от берега, в воздухе сразу повисало прощальное настроение, и кучка оставшихся на берегу в глазах отплывавшего по мере удаления становилась все плотнее и меньше.

Пожилая дама у лотка с фруктами чем-то недовольна, придирается к каждому пустяку, сомневается, не так давно она слышала или читала о вспышках холеры. Торговка уверяет, что у нее все свежее и высшего качества, пожилая дама продолжает упрямиться. Наконец она расплачивается, но все еще обнюхивает товар. А сдачу мне оставляете, что ли? – спрашивает торговка. Вот еще, отвечает пожилая дама, сгребает мелочь, кладет в кошелек и удаляется.

Ночные страхи, которые я в последний раз испытывал в тосканском доме своих друзей, давно уже меня не пугали, но первое время в Париже меня охватывал этот страх угасания, когда душа как бы перестает дышать. Я еще не освоился как следует в своей новой жизни, или не осмеливался освоиться в ней, из-за своей жены. Одно время мы еще перезванивались, но в ее голосе слышался упрек и нескрываемая злоба, хотя я знал, что она уже начала новую жизнь. Мне бы почувствовать облегчение, да я и чувствовал его, но все же меня злило, что она так быстро устроилась в жизни, мне казалось, будто она что-то украла у меня, будто из-за того, что она столь решительно поменяла свою жизнь, что-то в нашей совместной истории задним числом обернулось ложью. С тех пор мы перестали звонить друг другу. А вскоре официально развелись.

Я впал в малодушие, барахтался в паутине страхов, ко всему прочему примешивалась еще и боязнь заболеть, я видел убожество своего существования, но видел и роскошь своего положения, особенно в сравнении с бесчисленными бедняками вокруг, но это не помогало, душа моя не оттаивала. Иногда я уже видел себя начинающим пациентом психиатрической больницы или одним из тех бедолаг, которые обращают на себя внимание тем, что с ними что-то не так, хотя и непонятно, что; какая-нибудь деталь или всего лишь львиная грива придают убогость внешнему виду и прежде всего нерешительность поведения, стоит ли удивляться, если кто-то покажет на такого господина пальцем и скажет: вон тот, видите? Он ведь тогда… теперь вспомнили? Так это тот самый… Бывший.

Первое подобное ощущение я испытал, когда начал принимать грязевые ванны в Абано. Их давно уже хотел прописать мне мой врач, особенно из-за время от времени возникающих болей в межпозвоночном диске. Больничная касса, в которой я состоял, вполне могла оплатить лечение, теперь самое время воспользоваться, решил я.

Чтобы уладить дело с больничной кассой, надо было съездить в Цюрих. Вторую половину дня и вечер перед отъездом из Цюриха я провел в квартире своей жены, сама она была за границей, у меня все еще оставался ключ, и я принял поспешное решение дождаться отъезда там. Я лежал одетый на кровати за задернутыми шторами, шторы были красивые, белые, они приятно смягчали свет, все дело, видимо, было в ткани из сатина, шторы ниспадали со старомодных медных карнизов с круглыми набалдашниками на концах почти до самого пола. И когда я лежал на широкой кровати, залитой мягким светом, и тупо разглядывал мебель, мне было не по себе, я чувствовал себя хуже, чем в гостинице. Здесь мне больше нечего было делать, я вломился сюда без разрешения, спать я не мог, только убивал время и, делая это, чувствовал себя непрошеным гостем, обитателем ночлежки. Я продремал почти до полуночи и уехал. Я ехал в своем старом автомобиле в направлении Бернардинского туннеля и далее через долину По в Венето; в Абано и в свою гостиницу я приехал поздно вечером. На следующий день я принял первую грязевую ванну. Телефонный звонок разбудил меня на рассвете, так здесь принято, они что, начинают ночью и кончают работу в полдень? – я имею в виду обслуживающий персонал этого напоминающего домовую прачечную подземного царства, все гостиницы расположены над термальными источниками. Следуя телефонному приказанию, в толстом халате с капюшоном (их выдают в гостинице), я спускаюсь в лифте в этот подземный мир, лифт до тошноты провонял кислой грязью. Внизу они сперва опускают меня в горячую грязь, потом укутывают белыми простынями, я словно погребен заживо, естественно, это затрудняет дыхание, я боюсь задохнуться. В этом горячем, вызывающем обильное потоотделение саркофаге я лежу минут двадцать или больше, потом приходит усталый служитель и освобождает меня из к этому времени уже почти застывшего терракотового саркофага; тебя очищают, затем ты принимаешь минеральную ванну; бурлящая горячая вода заметно расслабляет. И после массажа, ты с подгибающимися от слабости коленями возвращаешься на лифте к себе в номер.

Говорят, лечение делает пациента вялым, размягчает изнутри и снаружи; я на это не рассчитывал и сразу впал в глубокую депрессию.

Мне сказали, что это в порядке вещей. Наступает упадок духа, сказал господин Заурер. В свои семьдесят восемь лет он здесь уже в тринадцатый раз. Но и результат соответствующий, потом чувствуешь себя так, словно заново родился на свет, это знали уже древние римляне, отчаянные кутилы; не зря же они приезжали в Абано, говорил господин Заурер, мой земляк из Берна, которого я помню еще по тому времени, когда работал в музее, я тогда был ассистентом, а он занимал высокий пост в сфере культуры, у него было воинское звание полковника. В последующие годы я ни разу больше его не видел, и вот теперь, в Абано, мы встретились, как коллеги по грязевым процедурам, как старые резервисты на сборном пункте. Римляне, просвещал он меня, наведывались в Абано по причине омоложающего действия его источников, без Абано они вряд ли могли бы и дальше вести привычный распутный образ жизни. В столовой стол господина Заурера стоял рядом с моим.

Это была до отвращения веселая столовая. Перед глазами у меня всегда был молодой еще для Абано генуэзец лет пятидесяти, темноволосый мужчина с волосатыми руками и темными глазами, робко поблескивавшими за стеклами очков. Какой у него взгляд – лукавый или коварный? и вообще что он за человек? – спрашивал я себя, сидя за своим отдельным столиком, на котором стояла бутылка вина, на горлышке у нее висела табличка с номером, это был номер моей комнаты; я все время видел перед собой генуэзца, не заметить его я просто не мог хотя бы уже потому, что он всегда опаздывал, то есть появлялся, когда на столах уже стояло первое блюдо. Голову он держал, слегка наклонив к плечу, это придавало ему немного церемонный вид. Усевшись за стол, он оглядывал всех горящими глазами, в том числе и меня. Я все время пытался вспомнить, кого он мне напоминает, пока не пришел к выводу, что похож он на учителя латыни, обитавшего в доме, где жили горбатенькая фройляйн Мурц и несчастный Флориан, и постоянно заливавшего водой мой туалет, у обоих был такой же творожисто-серый цвет лица и темное, заросшее щетиной лицо, по крайней мере общим у них было это, да еще странный взгляд.

Со своего места я видел также трех австрийских матушек, они всегда входили в столовую вместе, бедро к бедру, упругие толстые руки производили впечатление привесков; заняв свои места, матушки клали руки на стол. Между ними явно чувствовалась разница в социальном положении, быть может минимальная, но они вели себя в соответствии с этой разницей; кажется, все трое были противницами алкоголя, а может, так решила их предводительница, во всяком случае, они все время из предлагаемых напитков выбирали только фруктовый сок, который старательно разбавляли водой, что позволяло им в конечном счете не заказывать никаких напитков. Одна из них казалась изнеженнее, чуть-чуть изысканнее двух других, но она же была и самой послушной, по крайней мере судя по ее отношению к предводительнице, которая, в свою очередь, отличалась особым грубоватым юмором, он проявлялся как в общении с официантом, именно она вела с ним переговоры, так и когда она давала команду подниматься и уходить.

В поле моего зрения оба эти стола, но скоро я начинаю различать и других пациентов, среди них немцы, итальянцы, канадцы, швейцарцы, французы, бельгийцы, большинство из них выглядят людьми весьма состоятельными; почти все уже в возрасте, иные в преклонном, на вид совсем дряхлые. Сплошь люди, находившиеся в теневой стороне жизни, их можно было бы назвать обществом обреченных на смерть. Мне пришло в голову, что «там», в обычном мире, на них почти не обращаешь внимания, их просто не замечаешь, но здесь, в гостинице и дважды в день в столовой, ты поневоле не только замечаешь, но и внимательно разглядываешь их, ты ведь теперь и сам стал частью этого скопища призраков; скоро мне стало казаться, что кроме этого общества другого просто не существует.

Они, словно мухи, сидели в плетеных креслах вокруг гостиницы или в холле и ожидали очередной кормежки, заполняли-террасы кафе в городе и там молча ждали, когда подойдет время обеда, их были сотни и сотни, в Абано насчитывалось не менее сотни таких гостиниц, и в каждой были грязелечебницы и минеральные ванны. И к обеду или ужину во все гостиницы сходились, сползались, сбредались, семеня и спотыкаясь, одни и те же люди, большинство казались богатыми, даже очень богатыми, одевались они весьма тщательно, к ужину празднично и изысканно, в вечерних платьях, смокингах, к обеду в элегантных спортивных костюмах, в промежутках на них снова была другая одежда, создавалось впечатление, что эти люди-тени использовали любую возможность, чтобы переодеться.

Я не мог понять, зачем им это было нужно, но потом сказал себе: вероятно, они кажутся себе не такими, какими вижу их я; и я начал спрашивать себя, не происходит ли подобный обман и со мной. Видимо, я был, на свой, правда, манер, таким же, как и они, только представлялся себе другим.

Хуже всего были еще более или менее презентабельные особы женского пола, они вели себя так, словно находились на увеселительной яхте в Средиземном море.

Дважды в неделю были танцы, и все эти курортники, все эти списанные со счетов жизни существа танцевали друг с другом, и страх смерти, впечатавшийся в их лица, танцевал вместе с ними. Для еще моложавых дам специально приглашали молодых людей, они действительно хорошо танцевали и отлично смотрелись, когда делали вид, что находят своих партнерш обворожительными, они ухаживали за ними. Наблюдая за всем этим, я не мог избавиться от чувства, что каждый здесь думает точно так же, как и я, каждый видит каждого насквозь. Что-то произошло с моим чувством собственного достоинства, самооценки, мне казалось, что я и впрямь смотрю в глаза неизлечимой болезни или еще более страшному проклятию. Я был растерян в этой среде жаждущих омоложения; итальянской супружеской паре, двум врачам, пригласившим меня на прогулку по холмам, а потом и в захолустную крестьянскую закусочную, я объяснил, что чувствую себя так, словно мне промыли мозги и заменили личность, если так пойдет и дальше, я после здешнего лечения сразу попаду в психиатрическую клинику. Супруги рассмеялись, приняв мои слова за хорошую шутку иностранца.

Я был неуверен в себе, апатичен по отношению к окружавшим. Но так как я вопреки всему с пугливым любопытством продолжал наблюдать за другими жильцами гостиницы, замечая прежде всего разницу между их ужасающим внешним видом и тем, какими они хотели казаться самим себе, то есть фиксируя феномен самообмана, его комическую сторону, мне становилось ясно, что я и сам во многом себя обманывал. Неужели и я, сам того не подозревая, тоже был комической фигурой? Неужели и я был одним из таких «бывших», каких инстинктивно отмечаешь в толпе?

И я стал судорожно восстанавливать связь с тем образом, в котором я представлял себя еще совсем недавно, до того, как попал сюда, и который я с чувством собственного достоинства выставлял напоказ. Я пытался вспомнить себя в возможно более жизнерадостных, экстравагантных ситуациях, например, в доме свиданий мадам Жюли, представлял себе Доротею и другие постельные истории, я делал это, чтобы вооружить себя против приступов, грозивших мне утратой личности. Я пытался, представить себе людей, которые в годы моей молодости были в таком же возрасте, как я теперь, пытался представить ровесников и людей старше меня среди своих друзей и знакомых, чтобы понять, куда их поместить – на светлую или на темную сторону, в жизнь или в иллюзию жизни. Можно ли того или иного художника, ученого, того или иного пьянчужку или энергичного менеджера моего возраста списать как «бывшего» или же оставить на стороне жизни? Я собирал аргументы, оставлявшие мне шанс. Премьер-министр Трюдо, восклицал я про себя, нет, этого наверняка еще рано списывать со счетов, я превратился в спасителя душ и людей, одного за другим я пытался вырвать из преисподней, но не ради них, а ради себя самого. И все же я без труда мог вообразить себя в шкуре обитателя дома престарелых.

Однако же, пытался я утешить себя, видит Бог, мои проблемы отличаются от проблем других пациентов курорта. Все они уже, так сказать, на покое, большинство несметно богаты, это чувствуешь издалека, или просто солидные пенсионеры, у тех и других вполне обеспеченные тылы, их изъян в известной мере естественного свойства, в то время как я, хотя и нахожусь временно в простое и не при деньгах и потому в состоянии некоторого испуга, еще далеко не на пенсии; и тут же я подумал, если бы они знали, что я, возможно несколько выделяющийся из этого круга – у меня нет явных физических недостатков, я самый молодой из курортников и отличаюсь от большинства уже внешне, – если бы они знали, что я сейчас банкрот без всяких перспектив и живу здесь, существую, наслаждаюсь плавательным бассейном и прогулками в парке только благодаря великодушию и любезности больничной кассы; если бы они знали, что я, не будучи инвалидом, живу на социальное пособие, переживаю кризис, иначе говоря, я паразит и авантюрист; я нахожусь среди вас только благодаря чьей-то милости, глубокоуважаемые господа, бормочу я.

Что, если у меня не только творческий кризис, но и возрастной? Я взглянул на себя в зеркало в своей феодальной ванной комнате и сразу отвел глаза. Что, если я не смогу вернуться на своей старой машине, если она вдруг откажет в пути, ей ведь уже давно пора на свалку, что тогда? И я ловлю себя на том, что подумываю о досрочном бегстве с курорта; если по дороге случится поломка, я не наскребу денег даже на ремонт, не говоря уже о транспортировке машины до дома. Да и куда мне бежать? Свою парижскую квартиру я сдал на время отсутствия, чтобы иметь немного денег.

Этот Абано – настоящий ад, мой гнев обрушился теперь на семидесятивосьмилетнего господина Заурера, моего земляка, он, как мне показалось, свысока признался мне, что пишет здесь свои воспоминания. Прекрасные воспоминания, с яростью подумал я, прекрасные получились бы у меня воспоминания, сплошная скука, не жизнь, а сказка, расписано все до мелочей, я завидовал Зауреру, тому, что он в состоянии писать, прежде всего его душевному покою, его самомнению, мужеству, уверенности в себе.

Если бы только то, что я давно ношу в себе, наконец созрело, если бы закончился этот процесс брожения; если бы я видел то, о чем хочу писать; если бы получил внутренний толчок вместе с направлением, в котором надо работать; если бы я снова обрел способность писать. Вместо этого я торчу среди помеченных печатью смерти и расплачиваюсь за дарованный мне отпуск ежедневными погружениями в грязевый саркофаг.

Потом я попытался вызвать в памяти некоторые из моих часто навещавших меня представлений о красоте; я думал о прелести весенних садов, о своих ощущениях, о счастье одиночества в цветущем саду, когда спирает дыхание от блаженства.

Я думал о шуме портового города; представлял, как я спускаюсь по кривым улочкам, на которые дома отбрасывают резкие зубчатые тени, к набережной; я иду по каменному коридору, мимо провалов и пещер, ведущих в магазины и пивные, во рту привкус морских водорослей, ноздри впитывают острый запах морских испарений и рыбного рынка; я спускаюсь по кривой улочке, переполненной запахами – куда? К приключениям, к ожидающим меня новым горизонтам. Стук открываемых и закрываемых дверей, винные погребки, в проеме двери девушка легкого поведения, меня переполняет прощальное чувство, на мне только одежда и больше ничего, что я считал бы своим.

Я попытался записать это в своем гостиничном номере, за маленьким столиком у занавешенного по причине жары окна; я писал в потемневшей от жары гостиничной кабине, где все было гладким, лакированным и чужим. К тому же в зеркале, висевшем в ванной, я видел свое, такое чужое лицо.

Меня занимал этот генуэзец с его серым, как творог, цветом лица и темными пятнами щетины, всегда потное, его лицо казалось каким-то грязным, за стеклами очков темные поблескивающие глаза, густо поросшие черными волосами руки, на лице застыла жеманная, как у юной девушки, улыбка; он протискивался через дверь, стараясь казаться незаметным, но достигал лишь обратного эффекта. Он здоровался со мной кивком головы, изучал меню, наливал воды в стакан, ел, исподлобья обводя глазами окружающих. Он не пил, не курил, ни с кем не разговаривал.

А австрийки входили плотным строем, усаживались на стулья, клали руки на стол, им приносили их сок, который они пили, растягивая удовольствие до конца трапезы; сделав по глотку, они ждали, когда подадут мясное блюдо, официанты носились по столовой, иногда роняя на пол огромные подносы; а австрийки все ждали и ждали, пока другие расправлялись с закуской, ждали, когда официанты уберут со стола и приступят к следующему акту; они сидели, с наигранным равнодушием поглядывая вокруг, но впечатление получалось обратным: казалось, они просят простить их за то, что они такие. Одна делала вид, что внимательно изучает меню, та самая, которая, как я заметил, имела обыкновение крошить сухой хлеб в жаркое или в овощной гарнир. Двое всегда брали на десерт сладкое или мороженое, третья – только фрукты, она всегда заворачивала в салфетку и брала с собой то, что не было съедено. Когда пианист в баре играл во время ужина со свечами, эта троица хлопала громче всех. Но предводительница, та, у которой была мания крошить хлеб, делала это по-особому. Она ждала с неподвижным лицом, когда пианист закончит играть, поднимала свои толстые, тугие руки и хлопала, точно какая-нибудь машина на стройке, хлопала до последнего, за ней было последнее слово, это был ее номер, тут она выделялась на общем фоне.

Массажист Антонио часто говорил о fare l'amore, о занятиях любовью; однажды он сказал, что после интимного акта ему каждый раз хочется убежать, он должен хотя бы на воробьиный скок отойти от кровати. Но почему, почему сразу бежать? – спрашиваю я, ведь когда тебе хорошо, этим хочется заниматься до бесконечности. После акта, признается Антонио, он отворачивается, так как мужчина утрачивает свою мужскую стать, у женщин не бывает спадов, они могут продолжать без конца, в этом они превосходят мужчин, в этом их сила. Казалось, Антонио знает все обо всем. Он начинал работу в четыре утра и трудился до полудня. Массировал он и многих женщин. Старухи, особенно древние старухи, иногда кусают его своими вставными зубами, так они возбуждаются во время массажа, рассказывал Антонио. Он говорил об этом с добродушным видом. Он женат, у него двое детей. На первых танцах был красивый юноша, массажист из другой гостиницы, он подрабатывал танцором по вызову. Танцевал он с выдумкой и в то же время очень старательно, он вел в танце лихую дамочку лет под пятьдесят, она вела себя как вакханка. Пианист потешался над танцующими, когда он пел, то вплетал в текст душещипательных песенок ругательства и проклятия. Австрийские солдатки сидели за своим столом, точно кол проглотили, а толстый итальянец с елейным видом обнимал свою землячку.

Я приехал в Париж поздно ночью и, не заходя домой, поднялся к церкви Сакре-Кёр. Ночной город лежал у моих ног, сказочно иллюминированный, мерцающий блеск там и сям разрывали очаги ярких сполохов.

В следующие дни я утром и вечером поднимался к Сакре-Кёр, шел туда, словно мне надо было совершить утреннюю и вечернюю молитву. Я смотрел на повисшие в дымке скверы в окружении лестниц, на белоснежные мечети, на купола церкви, что высились у меня за спиной, смотрел на море домов, за которым в туманной дали щерились зубчатыми контурами пригороды. Но между ними и мной – море домов, иногда оно напоминало море глетчеров, мерцающий ледяным блеском сталактитовый ландшафт. В другие дни, в другие часы это море расцветало тысячами бурунов, это были беловато-серые, цвета охры, гребни стен под серыми козырьками шиферных крыш, иногда они вырывались из фиолетового облака, словно из горнила творения, но самым одухотворенным был белый цвет, белый, как раскрашенное лицо клоуна, как хинин. Город тянулся без конца и края, и я думал о его улицах и площадях, вспоминал их названия, думал о тротуарах и базарах, о людях, о запечатленных в камне историях и судьбах.

Я никогда не узнаю тебя до конца, не отталкивай меня, прими меня, Париж, я твой пленник.

Но где она, жизнь, тоскливо спрашивал я себя, сидя за столом в своей комнате-пенале с видом на голубятника, который посылал мне своих голубей. Да, в последнее время мне стало казаться, что ему доставляет удовольствие взмахами рук гнать от себя голубей в мою сторону. Но я не стал думать об этом.

Где была жизнь? Стояла на углу в образе зевак; неслась по подземным каналам метро и выплескивалась наружу; она обнимала меня в скрытных комнатах домов свиданий; скользила по матовому экрану телевизора; она таилась в этом городе; проносилась в моих мыслях. Но принимал ли я участие в этой жизни? Меня не занимали ни безнадежные условия жизни цветных в нашем квартале, ни проблемы интеллектуалов в более чистых районах города, я ни в чем не участвовал, в том числе и в политической жизни этого народа, к которому я не принадлежал, я был безучастен ко всему, сидел в своей комнате, как в заключении, вцепившись в лист бумаги, набрасываясь на него клавишами пишущей машинки, пытаясь выдать нечто, что останется, проявит себя, на что я могу опереться. Часто у меня возникало чувство, будто здесь моя жизнь значит даже меньше, чем примитивное существование того клошара на скамейке, что непроизвольно выпускал из себя воду. И все же я приехал сюда, чтобы обрести жизнь.

Жизнь можно потерять или обрести, надменно утверждал я, когда встретил ту девушку, что влила в меня любовную отраву. Это случилось в одной зарубежной поездке, нас представили друг другу, мы сидели в кругу знакомых и незнакомых в греческом кабаке, пили и болтали, снова пили, и вдруг эта совершенно незнакомая мне девушка попросила меня что-нибудь сказать. Что она имеет в виду под этим «сказать», подумал я, о чем мне ей говорить, мы же почти незнакомы, что, черт побери, она имеет в виду. Скажите что-нибудь, повторила она, и я произнес эту фразу, не знаю, что на меня накатило, кажется, я ответил ей, что мне нечего сказать, кроме того, что жизнь можно потерять или обрести.

И в ту же ночь мы были вместе в постели, но я сразу понял, что это не очередное приключение, не «разговор рук с телом другого человека», это было саморазрушение и откровение в одно и то же время, я не понимал, что со мной произошло, но с тех пор в моей голове постоянно вертелось слово UNIO, единение, не знаю, может быть потому, что я впервые в своей жизни испытал такое слияние, такой брачный союз, или потому, что я только тогда понял, что такое бывает в жизни. С этой отравой в сердце я вернулся домой и рассказал жене, что со мной случилось, я не мог не сказать об этом, так как чувствовал: об этом во весь голос кричала каждая клеточка моего тела, этого нельзя было скрыть, все мое изменившееся существо говорило об этом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю