355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пауль Низон » Год любви » Текст книги (страница 6)
Год любви
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 01:18

Текст книги "Год любви"


Автор книги: Пауль Низон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 26 страниц)

Когда же спустя полгода вновь повстречал ее, то не сразу и узнал. При первой встрече она была в сапогах и широком пальто неопределенного цвета, личико тонуло в гриве непокорных волос, и он счел ее этаким худеньким подростком, который любит лазать по деревьям. Теперь она вошла в аудиторию совсем другая: белое облегающее платье, короткая стрижка с укладкой, накрашенные губы, – прелестная «дебютантка» с личиком, которое, как он вдруг сообразил, было еще совершенно беззащитным. Глаза и рот откликались на каждый взгляд как на физическое прикосновение, испуганно отпрядывали, точно зверьки, при этом брови взлетали вверх, глаза округлялись, губы легонько подрагивали.

Лицо все время было в движении, неспособное пока надеть маску сдержанности, но вызывало эту мимическую игру не замешательство, ведь ни в осанке, ни в жестах не чувствовалось ни малейшей угловатости, напротив, они были свободны и плавны, как у танцовщицы. И он спросил себя, по какой причине за минувшие полгода могло произойти столь неслыханное преображение.

После этой лекции он подкараулил ее. Решил прогулять ночную смену – позвонит с ближайшего телефона-автомата на вокзал и скажется больным. Вместо лекции они сперва пошли в университетскую столовую, и оттуда он позвонил на почту. Сидя за столиком, он участвовал в разговоре довольно рассеянно, так как продолжал удивляться – преображению. Ведь раньше он ее вообще не видел. Не заметил ее глаз, их особенного голубого цвета, кипящей льдистой голубизны, если таковая существует. Когда их взгляды встречались, ему казалось, будто глубинное кипенье плавит ледяную корку. Он узнал, что родом она из маленького городка в Средней Германии, но росла в другом месте, в интернате, что, получив аттестат зрелости – ей тогда еще и восемнадцати не было, – сразу приехала сюда, что учится пока без настоящего плана, просто посещает разные лекции, а живет у профессора-физика, друга отца, немного помогает там по хозяйству и присматривает, за детьми. Профессорский дом стоит у реки, в чудесном месте. Она рассказывала торопливо, взахлеб, и выражение лица ее тоже непрерывно менялось. Упрямая, почти враждебная сосредоточенность мгновенно уступала место по-детски вопросительной гримаске. А вот смеха ее он пугался, в нем сквозило что-то отрешенное. Смеясь, она не только рассыпала целую гамму звуков, не только встряхивала волосами, но как бы отрешалась от всего своего существа.

– Не нужно так смотреть, – неожиданно сказала она, – я сама ничего собою не представляю, я лишь зеркало, в которое вы смотрите.

Они пошли через сквер в город, мимо вокзала и дальше, по старинным улочкам. Миновали дом, где он жил. Внизу, в антикварном магазине, сидел в кресле-качалке сын хозяйки, тридцатилетний телок, до сих пор находившийся под неусыпным материнским надзором. Он обратил ее внимание на дом и на маменькина сынка в магазине. Высокий мост привел их в район вилл, где обитал профессор. Близился вечер раннего лета, и было еще совсем светло, кроны деревьев пронизывал блеск, обводивший ветви сияющим контуром. Возле профессорского дома они немного постояли, потом попрощались. Домой он отправился не сразу, сперва прошелся вокруг дома и сада. И вдруг услышал ее торопливые шаги. Ужасно хочется погулять еще, сказала она, поесть можно и попозже, на улице сейчас так хорошо.

Они зашагали вдоль реки, местами по краю берега росли пышные деревья, ветви которых полоскались в воде. То и дело к самой дорожке подступали густо заросшие затоны с деревянными мостками, окаймленные сочными травянистыми откосами. На некоторых участках течение было бурное, вода у берега чистая, прозрачная. Они вышли из полумрака лиственных сводов в по-прежнему светлый вечер, поднялись на мол и двинулись дальше по большим камням, которые образовывали мыски и бухточки. Воздух дышал теплом, вода искрилась. Они медленно шли вверх по течению, а вода волнами, вихрями, струями бежала мимо них, вниз. Темнело, и вот тогда-то они заговорили о купанье. Стояли у берегового откоса, хотели искупаться, но, увы, не имели при себе купальных костюмов.

Он все же быстренько окунется, сказал он, отошел за куст, разделся и, скользнув в воду, увидел, как она прыгнула следом и поплыла к нему. Они шумно ныряли, отфыркивались, плыли по течению, каждый сам по себе, снова боролись с рекой. В не очень глубокой бухточке, где вода почти остановилась и можно было нащупать ногами дно, он заключил мокрую девушку в объятия. Они резвились и целовались, разбегались в стороны и снова сходились. После он удивлялся такой открытости.

После этого вечера они старались встречаться как можно чаще. И когда у него случался день, свободный от работы на почте, устраивали все так, чтобы вместе пойти в мансарду. Дни стояли долгие и светлые, а в мансарде для вечера раннего лета было слишком тесно и слишком сумрачно. И вот однажды они через слуховое окно вылезли на щипец старинного дома, уселись там наверху и стали любоваться летним вечером, глядя поверх крыш, фронтонов, башен вдаль, до самого горизонта. Эту радость они доставляли себе теперь при каждой встрече – сперва на крышу, а уж потом можно посидеть в комнатке со скошенным потолком, выпить чайку, закусить хлебом с маслом, копченой рыбой, фруктами, зажечь свечи, послушать радио.

Мансарда для него словно преобразилась. Была уже не унылым местом ночлега, не безликим пристанищем для гостий, которых он потом стыдился. Лежа нагишом в постели с этой немецкой девушкой, он – и она тоже – вел себя так же, как тогда на реке. Они устраивали возню, ласкались, обнимались. Говорили о своем прошлом и о том, что им нравилось в жизни, но не о любви.

Он дал ей второй ключ, чтобы она могла пользоваться мансардой, когда он по ночам работает на почте. Иногда по возвращении он находил комнатушку чисто прибранной и изменившейся, даже примечал мелкие новшества. Однажды утром, придя с работы, он застал ее крепко спящей. Свет она не погасила, он юркнул к ней под одеяло и был счастлив.

Ближе к полудню их разбудил громкий стук в дверь. На пороге стоял профессор, взволнованно требуя, чтобы его подопечная была отпущена и вернулась домой. По всей видимости, озабоченность профессора носила не только отеческий характер – он был влюблен и старался не показывать этого, а в результате выглядел униженным и жалким. Делать нечего, свидания в мансарде пришлось прекратить. Встречаясь с нею в университете, он чувствовал ее замешательство, более того – холодность. Похоже, она его избегала.

Годом позже, когда они уже были женаты, он истолковал ее поведение следующим образом.

«Она убеждена, что приносит несчастье, – рассуждал он, – так как считает себя никудышной. А никудышной она считает себя потому, что не питает однозначных чувств к людям, которые возлагают на нее надежды, чего-то ждут. Говорит, что у нее холодное сердце. Да и откуда взяться чувствам? Выросла в интернате, так сказать в казарме. О жизни разве только в книжках читала – вот гимнастикой занималась много, на турнике любила покачаться. А в остальном пустышка, зеркало. Но лучше уж холодность, чем лицемерие. Должно быть, у нее обо всем гипертрофированные представления. Не оперилась еще, сущий птенец. Она не плохая. Просто вроде как сиротка. Зябнет, вот в чем дело. Нуждается в тепле».

После полосы отчужденности они опять стали встречаться, и в мансарде тоже, к большому огорчению профессора. Но в конце концов послали профессора куда подальше и съехались. Сознание, что ее вещи и одежда находятся среди его собственных, поначалу внушало ему чуть ли не благоговейный трепет. Он чтил присутствие этих незнакомцев, добровольно поселившихся у него. И преисполнялся гордостью. Письменные упреки ее родни, которые профессор пересылал на его адрес, пугали ее, а ему бросали вызов. В один прекрасный день он сел за стол и написал письмо ее отцу. Высказал сожаление, что «не имеет чести знать его лично», и сообщил, что живет с его дочерью в гражданском браке. И что они намерены остаться вместе. Затем состоялась встреча и, когда уговоры не помогли, а гнев и просьбы пастора тоже оказались безрезультатны, – свадьба.

Все произошло очень быстро. Они навестили его мать, вытерпели ее смятение и слезы. Пережили свадьбу. Как в тумане, толком не соображая, что делают.

Просто участвовали во всем – будто в чужом празднике.

На первых порах они жили в мансарде, и все шло по-старому. Оба ходили на лекции, а по ночам он работал на вокзальной почте. И в дополнение к его заработкам ежемесячно поступал скромный чек из Германии.

Все было по-новому. Он носил кольцо; до сих пор ему вообще не доводилось носить побрякушек – цепочек, браслетов, талисманов, – и теперь он постоянно ощущал на пальце это кольцо, не зная, стоит над этим посмеяться или нет. Частенько ловил себя и на том, что от смущения прячет руку с кольцом в карман.

На крышу они больше не лазили. Воздушная панорама принадлежала к вступительному ритуалу тайных свиданий – теперь же они были вместе. Если никуда не спешили, то предпочитали ходить нагишом и радовались друг другу, как молодые звереныши… Но порой, когда случались размолвки, было так тяжко сидеть вдвоем в крохотной комнатке, упорствуя в злости и молчании. Они замечали, что не знают друг друга, пугались этих мыслей и чувствовали себя совершенно одинокими.

И вот однажды выяснилось, что она ждет ребенка; оба пришли в лихорадочное волнение. Необходимо приготовиться, но как – они понятия не имели. Потребуется и новое жилье, ведь скоро они станут семьей. Он подыскал доступную квартиру, подписал – впервые в жизни – договор о найме, и этот поступок казался ему огромной значимости.

Денег на мебель не осталось, пришлось пока импровизировать из ящиков и ходить к старьевщикам. У них он раздобыл трехногий стол с коническими ножками, но без столешницы, – торговец выдал эту штуковину за бидермейер. Столешницу он сколотил сам, в форме крышки кабинетного рояля, покрасил в синий цвет и водрузил на ножки. Этот стол они нарекли письменным и поставили у окна, вместе с плетеным стулом, худо-бедно подходящим по высоте. Купили и пружинный матрац от двуспальной кровати, который стал для них супружеским ложем. А однажды получили подарок – массивный обеденный стол, круглый, в стиле Луи Филиппа. Без ковров и без штор, с убогой мебелью, расставленной прямо на дощатом полу, квартира выглядела голой, но их это не смущало. Оба знать не знали, что такое уют и комфорт, да и дома бывали мало и редко в одно время.

Когда она почувствовала первые схватки, он на такси отвез ее в городскую женскую больницу. До начала потуг прошло много невыносимо долгих часов ожидания, и все это время он провел у постели жены. Присутствовал и при родах, однако не испытал ни особого волнения, ни страха, наблюдал за действиями врача и акушерки с почтительным доверием, за женой – растроганно, а когда родился сынок, изумился чуду человека. Ранним утром он будто во хмелю отправился домой.

Он стал отцом семейства и по-прежнему был «студентом», вдобавок совмещающим учебу с работой, но причина, по которой он так и не включился в учебу по-настоящему, заключалась не только в этом.

В университет он записался, поддавшись безотчетному порыву, совершенно не думая о будущей профессии. Но теперь обстоятельства требовали принять решение. Ведь речь шла о том, что станется с ним и с его семьей. В университет и в аудитории он неизменно входил с огромным отвращением. Лекции доцентов слушал почти без всякого интереса. Его окружали какие-то разрозненные куски, да и сам он был в кусках, пока что не собранный воедино.

Он шагал внизу, по берегу реки, и следил, как далеко-далеко, на уровне мостов, разворачивается город. Завидев встречных прохожих, невольно прятал руку с кольцом в карман. Дома сел за синий стол, хотел было почитать и вдруг с удивлением ощутил присутствие жены и ребенка. Сам не понимал, вправду ли сидит здесь или только грезит, что занимается, сидя за этим столом, вместе с некой женщиной и неким ребенком в некой квартире, которая служит кровом им троим, семье.

На первом этаже в их доме жил грузный краснолицый мужчина, который почти постоянно торчал у окна и злился на весь свет. Наверно, его досрочно отправили на пенсию, ничем другим его праздность объяснить было нельзя. Он не здоровался, а встретишь на лестнице – злобно косится в сторону и угрожающе бурчит. Фамилия этого человека была Шертенляйб, так написано на почтовом ящике, и как-то раз он ни с того ни с сего вломился к ним в квартиру, непристойно бранился – по какому поводу, они так и не поняли – и до слез напугал ребенка. Теперь они запирали дверь и были начеку,

Шертенляйбова злоба чувствовалась издалека. И он решил призвать этого типа к ответу, хотя и опасался – не столько возможного рукоприкладства, сколько словесного фиаско. Чуть не воочию видел, как стоит перед старым бугаем и вдруг не может вымолвить ни слова.

Теперь он с огромным удовольствием бывал в музее, где проходили искусствоведческие семинары. Окна семинарских помещений смотрели на реку и на задние дворы, уставленные обомшелыми скульптурами. Это место, где он некогда познакомился с докторантом, в иные часы служило ему укромным приютом, наподобие той фирменной библиотеки, в помещениях которой он, вернувшись из Италии, заполнял карточки, а чаще бездельничал и мечтал.

Однажды ему случайно попалась в руки книга о французском церковном искусстве. Он с удивлением прочитал, как возникали грандиозные королевские соборы, как они неуклонно поднимались все выше и выше – в годы войн и мира, в чуму и голод. Поднимались согласно планам, что хранились в строительных бараках, будто в таинственных клетках мозга, и продолжали совершенствоваться, тоже на протяжении многих поколений, под руками зодчих, которые принимали эти планы от предшественника и развивали дальше. Но рабочие, занятые на строительстве, почти либо вовсе ничего об этом не знали. А заняты на строительстве были целые легионы людей, крестьяне, привозившие из дальней дали камень, и другие, доставлявшие муку и вино, мужчины, женщины, дети. Вокруг огромной строительной площадки располагался этакий полевой лагерь, была там и ярмарка, по ночам горели костры, в отблесках огня пили вино и пели песни, торговали и, наверно, любили, рожали детей и умирали. А в рабочих бараках и на лесах каменотесы день за днем ваяли каменные бутоны, уродливые маски, водостоки-гаргульи, фигуры и орнаменты, которых человеческий глаз никогда не увидит с близкого расстояния, – они как бы запечатлевались во времени или в вечности, иначе не скажешь. Каменотесы и друг друга-то не понимали, говорили на разных языках; они собрались тут Бог весть откуда, из дальних краев, и теперь потерянно сидели среди строительных лесов, словно перелетные птицы в кронах исполинских деревьев. Вносили свою лепту, уходили прочь или умирали. А здание росло, поднималось ввысь, незаметно для тех, кто его создавал, вросло, меж тем как мир менялся. Менялись границы стран, менялись королевства; те, что, бывало, враждовали и воевали, успели замириться и заключить союз, географическая карта выглядела по-другому. А собор, бесстрастный, невозмутимый, поднимался все выше – время во времени, пространство в пространстве. Никто не ведал о собственном вкладе в это творение, всяк трудился в слепой вере; никто понятия не имел о целом, и все же это творение, впитавшее в себя века, поглотившее целые народы, было мыслью, которая в камне обретала плоть. И мысль эта, стремившаяся излиться в образе, обращалась к Небесному Иерусалиму, и каждая скульптура, уродливая маска или бутон, каждая колонна, каждый выступ, каждый камень были составной частью общей программы, воздвигающей на земле этот Небесный Иерусалим.

Впервые с начала учебы он заинтересовался, более того – увлекся.

Но то, что увлекало его, касалось закулисных сторон, не имевших отношения к учебному плану. В учебный план входили имена, цифры, школы, четкие последовательности, поддающиеся определению стили, отличимые друг от друга «руки» – сплошь доказуемые и постижимые, лежащие на поверхности, но, увы, далекие от жизни и от людей «факты»: процессы никого не интересовали и не обсуждались.

Еще долго он размышлял о каменотесах среди высоких каменных сучьев, об их самоотверженном и все же участливом труде, в пыли, под дождем и на ветру, во всякую пору года, а прежде всего в безымянности.

Он даже подумывал пойти в ученики к какому-нибудь кладбищенскому скульптору. Их сараи-мастерские возле кладбищ, с начатыми ангелами на пыльных рабочих площадках, издавна привлекали его внимание. Однако дома, подле жены и ребенка, под угрозой злобного Шертенляйба, мечта рассеивалась.

Необходимо «войти» в какое-нибудь дело, твердил он себе. Выйти, войти. Но куда выйти-то? И как вообще войти, тем более в разгар учебы? Он ведь даже ни одной курсовой работы не написал. Нет, сперва нужно закончить учебу.

Как раз в эту пору в музее открылась большая выставка голландца Винсента Ван Гога, и хотя новое время, в особенности нынешнее, на занятиях затрагивали только вскользь, выставленные произведения предполагалось обсудить на Семинарах.

Он, как и все, имел об этом художнике весьма поверхностное и романтическое представление, ведь даже иные бары носили его имя, а дешевые репродукции висели в конторах и книжных магазинах. Но теперь, рассматривая подлинники, чувствовал примерно то же, что и с Сутином. Здесь сквозила способность творческого сопереживания, которая граничила с яростью. Безумная отдача всему, даже самому незначительному – траве, веткам дерева, стулу, башмаку, повозке. И людям – работницам в поле, ткачам за станком и мужчинам в кафе-бильярдной, почтальону, санитару сумасшедшего дома, проститутке. Это была властная, самопожирающая сила, но что-то в ней будило жизнь. Эта сила проникала в ткани и нервы, и вещи начинали двигаться, расправляться и потягиваться, пульсировать, светиться и кричать.

Иные картины этого художника являли единичное в невероятной мощи бытия и притом с легкостью запоминались.

И потом, здесь все было пронизано тоской, нет, воистину неутолимой жаждой взаимосвязи.

А легенда Ван Гога, конечно знакомая ему понаслышке, в общих чертах, теперь, когда он начал читать письма художника, раскрывала человека, который и пугал его, и упорно сбивал с толку.

Профессору, которого до тех пор избегал, он сказал, что хотел бы написать работу о Ван Гоге. Затем по ходу беседы, отвечая на профессорские вопросы, описал свои семейные обстоятельства, упомянул и ночную работу на вокзале как причину или оправдание своего прежде более чем пассивного поведения. Профессор заметил, что считает временное освобождение от необходимости зарабатывать на пропитание не только желательным, но и вполне возможным. Сослался на стипендии и добавил, что в таких случаях безусловно можно ожидать положительного решения.

Минуло несколько недель, и наконец ему сообщили, что он получит стипендию и может оставить работу.

Было это осенью, перед началом семестра, но он выхлопотал себе освобождение от занятий под тем предлогом, что хочет съездить и еще раз посмотреть подлинники.

В библиотеке он взял каталоги произведений и несколько томов писем, разложил на синем столе и сел перед ними. Днем сосредоточиться и углубиться в работу никак не удавалось – то ребенок отвлекал, то ядовитая шертенляйбовская злоба мешала, то было попросту страшно начать.

Тогда он решил работать по ночам. И чуть ли не тосковал теперь по вокзалу, который, как он себе признался, любил, потому что видел в нем этакий район выжидания, предлог для отсрочки, благосклонную пустоту. Не он работал на вокзале-вокзал работал вместо него. Он сидел в тихой ночной комнате словно в дежурке, наготове.

Трамваи проезжали мимо, взвизгивая на рельсах, и он в своей комнате мысленно участвовал в езде и визге. Не знал, чего ждет, но чувствовал влечение, чувствовал физически, как ломоту в суставах. Она соединяла его с визгом колес на рельсах, и он вдобавок примысливал свисток паровоза и пленительные басовые гудки пароходных сирен.

Тесть прислал из Германии письмо, предложил дочери с внуком на время переехать к нему. А для него подыскал жилье за городом.

«Самое время, дорогой Штольц, приехать сюда», – писал тесть.

Усадьба Гласхюттенхоф расположена в лесной лощине, прямо у дороги. Состоит она из длинного жилого здания по одну сторону дороги, ведущей в глубь Шпессартских лесов, и нескольких поставленных подковой хлевов и хозяйственных построек – по другую. К усадьбе примыкает жилье лесничего, а больше вокруг нет ничего, только поля, пашни и поля, едва приметно поднимающиеся в гору, к темным стенам леса.

Лощина похожа на растянутый среди леса гамак. Лишь усталая худосочная речушка, окаймленная кустарником и редкими деревьями, нарушает однообразие полей, тускло-красных сразу после вспашки, а в пору осенних дождей и таяния снега напоминающих цветом пятнистую от воды промокашку. Серое небо тогда словно бы тяжким грузом придавливает землю, надворные постройки грозят увязнуть в раскисшей почве, а «магистральное шоссе», не залитое гудроном и не замощенное, тонет в грязи.

Бродить по окрестностям в это время года утомительно и отнюдь не заманчиво; тусклый день уже вскоре после полудня уступает место мраку ночи, в котором нет ни единого уличного фонаря. Ближайший «населенный пункт», в нескольких километрах дальше по дороге, – это трактир под названием «Безотрадный источник». Ближние деревни, до которых тоже не менее часа ходьбы, ужасно тоскливы – горстка низеньких кубиков под жидкими крышами, с грязными улицами, где не видно живой души. Мужское население ездит на работу в город, междугородный автобус забирает их по утрам, еще затемно, а вечером привозит обратно, опять-таки в потемках.

В конце ноября Иван Штольц под вечер прибыл к месту своего назначения.

Автобус высадил его посреди дороги, и он очутился в кромешной тьме, притом в полнейшем неведении, куда идти. Вокруг безмолвие, запах мокрой земли. Робея нарушить тишину, он неподвижно стоял возле своего багажа, пока глаза не привыкли к темноте. Потом подхватил чемодан и сумку и двинулся в путь, все время настороже – вдруг какой-нибудь зверь выскочит, исчадие ночи. Воздух пах холодом и не только землей пашен, но и чужбиной, непроглядно-темной и неведомой чужбиной, как ему внезапно подумалось. Он вдыхал этот воздух, чувствуя, что беспокойство отступает и вот-вот обернется пронзительным счастьем – счастьем странствий и свободы. Дорога бежала вдаль, кривобокие деревья, окаймлявшие ее, склонялись над его головой. Приятно было думать, что он слепо и послушно идет в ночи, ведомый этой дорогой.

Теперь он шагал энергично, размашисто. Когда плечи от тяжести наливались болью, останавливался, перекладывал багаж из одной руки в другую. Хорошо бы идти так еще долго-долго. Небо стало выше и просторнее, за спиною на горизонте обозначились проблески света – наверное, огни какого-то поселка.

Через некоторое время, когда уже и думать забыл об ожидающем его доме, он вдруг услышал шум, которому не нашел объяснения. Глухие звуки, будто рулоном ткани или каким-то предметом, обернутым тканью, стучали по твердой поверхности. Потом завиднелись тускло освещенные окна, а вокруг них – темные очертания дома.

Штольц постучал и вошел в кухню, низкую, но просторную и очень теплую. За столом сидели двое – мужчина и женщина. Они уж беспокоиться начали, где он запропастился, сказали хозяева. Отвечая, Штольц заметил, что говорит странным сдавленным голосом, так как старается задержать дыхание, чтобы поменьше чувствовать здешний отвратительный запах. В доме пахло не кухней и не стойлом – это бы еще куда ни шло, – а гнилью, вернее, так, как пахнет в затхлых, непроветренных старушечьих комнатах. Запах гниения словно бы насыщал воздух, и наверху, один в смежных комнатках – спальне и гостиной с жарко натопленной дровяной печью, – он уныло подумал, что при такой вонище долго в этом доме не выдержит. Распахнув окна, он плеснул в миску воды из приготовленного хозяйкой кувшина и опустил туда руки, не то чтобы из потребности умыться, скорее просто хотел выиграть время. Потом спустился в кухню, к хозяевам.

Ужинали оладьями, а для него хозяйка вдобавок поставила на стол большую стеклянную банку, где среди застывшего серого жира виднелось что-то темное. Консервированная колбаса была вкусная, но пахла тошнотворно. Мерзкий запах в доме не иначе как шел и от этих консервов. Он ел через силу и, чтобы отвлечься от гадких ощущений, завел разговор. Дескать, устал с дороги, да и в автобусе уже клевал носом. Поэтому стоит, пожалуй, сейчас же отправиться на боковую. Он никогда не любил приезжать вечером, по утрам-то все выглядит совершенно по-другому, и вообще, целый день впереди, а вечером что? – только постель.

В постели Штольц опять услышал давешние хлопки. И решил завтра выяснить, откуда они берутся.

Часов у Штольца не было, поэтому, проснувшись, он не знал, сколько времени. Может, совсем раннее утро, а может, и полдень. За окном серый полог неба над усталыми полями, средь которых множеством мелких извивов струилась укрытая ивами и кустарником речушка. А за нею враждебной стеной высились леса.

В комнате было холодно, поэтому он быстро оделся и пошел вниз, показаться хозяевам. Снова на него навалился мерзкий запах дома, и теперь он увидел полчища мух, которые с жужжанием метались вверх-вниз по стеклам и гудели в коридорах, будто миниатюрные круглые снарядики. Оказалось, что к задней стене дома пристроена веранда, когда-то наверняка красивая, но сейчас наводившая разве что на мысли о заброшенном приюте для престарелых и убогих. Стекла в окнах мутные, кое-где в трещинах и латках, деревянные рамы и панели обветшали, краска на них выцвела и осыпалась. Служила эта веранда чуланом, во всяком случае, ничто не говорило, что ее хоть изредка используют по назначению. Кроме мух, никого живого тут не было.

Вернувшись наверх, он застал в своей комнате хозяйку. Она растапливала печь, высыпала в топку принесенный жар и сунула несколько полешков. Рядом с печью стояло ведерко угля. Под треск огня он ополоснул лицо и вымылся до пояса. И уже собирался пойти в кухню, когда опять вошла хозяйка и поставила на стол поднос с завтраком. Он ел в одиночестве, глядел на поля и следил, чтобы мухи не садились на масло и на тарелки. Старался вместе с мухами прогнать собственное уныние.

Не слышно ни единого человеческого звука, от полей тоже веяло безмолвием, которое пугало его. В порыве отчаянной тоски вспомнилось мимолетное блаженство проселочной дороги, охватившее его после автобуса. Мысли разбегались по всем возможным направлениям, он думал теперь и о Калабрии, и об острове, и – прямо-таки с болезненным чувством – о своей ночной комнате дома, об этой дежурке, куда проникал визгливый скрежет трамваев по рельсам. Безмолвие нового окружения он воспринимал как густеющий туман или как трясину. В конце концов не выдержал, надел сапоги и вышел на воздух.

Снаружи и при свете дня дом выглядел на удивление привлекательно, чуть ли не благородно. Это была длинная двухэтажная постройка изящных пропорций, с выступающей средней частью, над дверью которой красовалось что-то вроде герба. Интересно, куда эта дверь ведет? – подумал он, ведь накануне вечером он вошел в другую дверь и очутился прямо на кухне. Вообще удивительно, что дом такой длинный, внутри-то просто жуткая теснота. Одно крыло, видимо, нежилое – по крайней мере, несколько окон с той стороны заколочены досками. В нынешнем состоянии все казалось обветшалым. Зато хозяйственные постройки через дорогу были прочные, каменные, аккуратно расставленные вокруг площадки, похожей на казарменный плац. Хлева, сараи и усадьба выглядели сиротливо, заброшенно. Штольц постоял, недоумевая по поводу здешнего безлюдья, как вдруг во двор завернула ватага гусей и направилась прямиком к нему. Вожак вытянул шею, зашипел и, возбужденно виляя гузкой, ущипнул его за ногу. Отогнать гусака не удавалось, и Штольц, которому было решительно нечем обороняться – разве что пойти в рукопашную, хоть и боязно, – поневоле обратился в бегство. Помчался прочь в надежде подобрать камень или прут, а потом быстро зашагал в поля, ретировался в направлении речушки.

На самом деле речушка была всего-навсего ручьем, который можно с легкостью перепрыгнуть, правда, не сейчас – сейчас берега совершенно раскисли. Он пошел вдоль русла, будто ручей мог вывести его из унылого безлюдья. Узор веток на фоне серого неба да журчащая по камушкам вода успокаивали.

Вода журчала и булькала, а из-за кустов и веток небо с каждым шагом менялось. Если он целиком сосредоточивал взгляд на этой ближайшей перспективе, тягостные ощущения уходили. Он мог представить себе, будто идет по просторной равнине, речка ведет во все более открытые места, скоро он пересечет первую железнодорожную линию, у горизонта приближение пыхтящего паровоза заставит его прибавить шагу, ведь ему хочется, чтобы длинный товарняк промчался мимо него, вагон за вагоном, и исчез из виду, как бы целиком растаяв в прощальном свистке паровоза. На вокзале можно купить газету, а то и тяпнуть в буфете рюмочку шнапса. Ну а потом отдаться приятной иллюзии, воображая, будто чувствуешь в предзимнем мире отголоски вибраций, производимых железной дорогой. На равнине распахнутся пути-дороги, прорежут ее широкими лентами, и мимо него, опасно раскачиваясь, с ревом покатят тяжелые грузовики, бросая вперед приветные полосы света, взрезающие туман и мглу.

Подобные видения быстро развеивались, но все же бег ручья дарил свободу, вроде как дорога вечером накануне. Штольц повернул обратно, ему почудилось, будто небо едва заметно темнеет. На ходу он сломил прут, чтобы отогнать гусей.

Вернувшись в комнату, он принялся распаковывать книги и рабочие материалы. Выложил на стол каталоги, а рядом – стопку томиков с письмами Ван Гога. Потом сел за стол. Но знать не знал, с чего начать, – не имел пока что опыта в таких вещах. Просто думал, что если тщательно сопоставит между собой множество ван-гоговских репродукций, подчас крохотных, не больше почтовой марки, то сумеет вычитать из них, например, путь развития. Кроме того, он безотчетно уповал на озарение или хотя бы на первоначальную искру, которые вновь воскресят все, что так завораживало его и тревожило, когда он смотрел на подлинники.

Но сейчас все безмолвствовало, как в репродукциях, так и в нем самом. Он не мог сосредоточиться на каталожных иллюстрациях, вместо этого следил за жирной мухой, которая временами подолгу волчком кружилась на месте, а затем снова отправлялась в свободный полет. Когда муха исчезала из виду и жужжание умолкало, он ловил себя на том, что ищет ее, причем так, словно это и есть главная его задача. Через час он совершенно выдохся и пал духом. Твердил себе, что подавленность связана с трудностями почина и привыкания и пройдет, как только он получше вникнет в работу. На миг перед глазами мелькнул образ жены и сынишки, которых он вынудил вернуться в родительскую семью, он догадывался, какие, надежды там на него возлагают, – и поспешно отбросил эти мысли.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю