355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пауль Низон » Год любви » Текст книги (страница 14)
Год любви
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 01:18

Текст книги "Год любви"


Автор книги: Пауль Низон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 26 страниц)

Ты отвратителен, говорила она. Прикидываешься дурачком. Не изображай из себя большего идиота, чем ты есть на самом деле. Но почему именно я? Почему, черт возьми, ты остановила свой выбор на мне?

Ты интеллигентен и мил, сказала она, и с тобой можно от души посмеяться. Да и другим делом ты способен заниматься до тех пор, пока не свалишься замертво. Почему в таком случае не ты?

Бриза всякий раз заводила этот разговор, когда бывала у меня или когда звонила мне, иногда она звонила среди ночи, однажды был звонок из Америки, и всегда спрашивала, живу ли я по-прежнему один, то есть без подруги или жены. Когда я отвечал утвердительно, она говорила, что мне следует перебраться в Рио, денег на дорогу она даст мне взаймы. Благодаря Бризе я узнал адреса maisons de rendez-vous, домов свиданий, благодаря Бризе попал в заведение мадам Жюли. Однажды, когда она неожиданно появилась в Париже, правда, совсем ненадолго, она сказала: amor minho, любовь моя, я не могу себе представить, что ты спишь с какими-нибудь глупыми коровами, они обдерут тебя как липу или сядут тебе на шею, женщины злы, остерегайся их. Она достала свою крошечную записную книжку и выписала оттуда парочку адресов. Вот тебе адреса, сказала она, иди смело, не пожалеешь. Скажешь, что я послала тебя, тебе это встанет чуть дороже обычного, зато попадешь в хорошие руки и, уж во всяком случае, будешь в безопасности.

Визит в номер; я часто бывал в таких номерах, не помню уже, каким образом я туда попал, не помню, где расположен номер, на какой улице. Помню только комнату в незнакомой мне местности, помню кровать, струйку воды в раковине, рваную занавеску, надувавшуюся от ветра, помню, когда вошел, услышал какой-то шум, комната сдавалась на определенное время, шум напоминал детский смех или птичий щебет, да, однажды я услышал щебет и почему-то удивился: какой еще щебет в такой час? Это же невозможно, подумал я – и подошел к окну. Внизу, на пустынной улице я увидел старуху с тележкой, это скрипели несмазанные колеса. Именно из-за их скрипа я в какой-то момент подумал, что слышу птичий щебет, это была комната с колесным скрипом, именно в этот самый момент старуха тащила свою тележку по этой богом забытой улице. Комната, а в комнате я и женщина, она как раз убирает с лица прядь волос или отбрасывает длинные волосы назад, кажется, волосы текут по плечам волнами, или это я так думаю: волосы, как волны, волна волос; иди сюда, садись ко мне, говорит она и показывает на кровать, на место рядом с собой, а я стою в этой комнате, она маленькая, слишком маленькая для двух человек, к тому же не знающих друг друга, я закуриваю сигарету или снимаю пальто и, вероятно, сажусь на эту самую кровать, которая слегка прогибается подо мной, я чувствую жесткий или, наоборот, мягкий, набитый пухом матрац, когда опускаюсь на постель.

Как тебя зовут, должно быть, спрашиваю я и называю свое имя, а она, вероятно, говорит, ты не здешний, наверное, ты здесь проездом, или что-нибудь в этом роде, а я вслушиваюсь в звучание ее голоса, прислушиваюсь, не скажет ли, не выдаст ли мне что-нибудь этот голос, я вслушиваюсь в себя, не пробудил ли во мне что-нибудь тембр этого голоса, симпатию, воспоминание, образ. А позже, когда Ада раздевается, когда мы раздеваемся, снимаем или срываем с себя одежду, я упиваюсь зрелищем ее бедер, вырастающие из ягодиц крутые женские бедра кажутся мне колоссальными, даже у совсем юных особ, их вид сводит меня с ума, я сглатываю слюну, не знаю, почему я это делаю, а груди – но я слишком тороплюсь, нельзя же так быстро переходить от вида красиво одетой незнакомки, так или иначе разряженной, упакованной, затянутой поясом, зашнурованной незнакомки к тому, как выглядит обнаженная женщина, я слишком тороплюсь, но вот вид на расстоянии потерян, забыт, и мы уже стоим голыми ногами на полу комнаты, идем к раковине, чтобы подмыться, и ниспадающие на голую спину или покатые плечи волосы обнаженной женщины смотрятся совсем не так, как волосы, волнами стекающие на пальто или меховой воротник, теперь мы оба сидим нагишом, ложимся на кровать, касаемся друг друга руками, теперь я знаю этот голос, чуть хрипловатый, раскатистый или гортанный, а бедра под моими пальцами вырастают до колоссальных размеров, так бывает с языком во время лихорадки, кажется, он чудовищно набухает, комната и моя способность восприятия слишком ограничены, им не справиться с разбухшими бедрами и ягодицами, и когда я вторгаюсь в эти ляжки и ягодицы, когда зарываюсь в них и проникаю в нее и двигаюсь в теплом и влажном на ощупь лоне и при этом чувствую под своими руками округлости да еще, быть может, ловлю ртом ее губы, последний раз перед тем, как они сожмутся и только языки будут искать друг друга, и все надо мной, все над нами вдруг куда-то рухнет и растворится в вожделении, которое все нарастает и нарастает, пока не потеряешь над собой контроль, два обнаженных тела сплетаются в единый клубок, из горла незнакомки вырываются короткие сладострастные вздохи и охи, я покрываюсь потом, мой пот смешивается с потом этой Ады, я почти теряю сознание и вместе с ним последние остатки отчуждения, из горла вырывается один-единственный хриплый звук или крик, тут уж не до стыдливости или сдержанности, незнакомые люди сплавились в единое горячее целое, чем они одаривают друг друга, что создается в этот момент?

А позже, с сигаретой в руке или без сигареты, она ему или он ей уберет прядь волос со лба нежным жестом знающих друг друга с незапамятных времен. Комната Остается все тем же местом свиданий, с кроватью, биде и рваной занавеской, но теперь в ней витает дыхание, или звук, или оттенок, некий отблеск, исходящий от них, он проникает в мысли и создает настроение, когда они, уже одевшись, она успела накраситься и привести себя в порядок и оба стоят на полу не босиком, а в обуви, когда они покидают комнату свиданий, спускаются по лестнице, на улицу и расстаются. Чао, Ада, говорю я или говорит он, но это было не в Париже, а в другом месте или везде, я вспомнил об этом, чтобы поговорить об отчуждении и о том, как оно внезапно исчезает, когда окунаешься в это дело. Комната в моих воспоминаниях розовая или красноватая, кажется, это было в Риме и много раньше.

Уже не помню, когда я начал бегать за женщинами, когда во мне возникло это неудержимое желание, эта одержимость, иногда я бывал так захвачен этим, что мне казалось, будто я знаю каждую часть женского тела в отдельности. Когда я иду в толпе людей, по длинным переходам подземки, по улицам, мне кажется, меня окружают сплошь обнаженные женщины, я ничего не могу с этим поделать, это выше моего понимания. Я с трудом удерживаюсь, чтобы не потрогать подмигивающий мне из складок джинсов зад, к чему всякие там преамбулы, к чему формальности, пойдем ляжем в кровать, думаю я на ходу или думает что-то во мне. А в компании, когда это находит на меня, вместо «очень рад», «меня зовут так-то и так-то», «прекрасный сегодня вечер, не правда ли» мне хочется сказать «пойдем, разденемся, и никаких имен». Разговор рук, касающихся другого тела, и то, что бывает потом, стремительный переход от отчуждения к слиянию, словно это единственная возможность взаимопонимания, единственный язык на земле, простой, как желание поделиться с ближним хлебом насущным. Взаимопонимание тел, ощущение счастья, словно в твоем распоряжении волшебная палочка, ты чувствуешь, как она набухает, и благодаря этому набуханию испытываешь жажду жизни, жажду обновления, такое чувство, словно в твоей власти оживить все, что хочешь, такое чувство бывает за письменным столом, когда наконец не я пишу, а оно, когда приходит творческий порыв.

Не знаю, как это началось, не знаю, связано это с матерью или с отцом, но наверняка имеет отношение к моей замкнутости, неприкаянности, оцепенелости и одиночеству, к страху смерти, к смерти.

Чувство опустошенности слишком часто посещало меня первое время в Париже, у меня пропадало всякое желание выходить из дома. Я не хотел выходить, так как ждал, что вот-вот примусь за работу, но понятие «работа» все больше теряло для меня свой смысл и в конце концов стало вызывать во мне раздражение и приступы паники. Работать означало писать, но о чем я мог писать в своей комнате-пенале, где я жил как бы в условиях чрезвычайного положения. Я был отрезан от всего, и когда утром, после короткой прогулки, я возвращался и видел в окне напротив старика-голубятника, мне казалось, что я обездвижен, засыпан землей, словно закоченевший труп. Я стал пансионером, мой пансион – этот огромный город, который уже не манил и не вдохновлял меня, как прежде, он напоминал мне одно из этих экзотических плотоядных растений, которые, раскрывшись, восхищают своим великолепием, но когда ты прикоснешься к ним, они тут же закрываются, стягиваются в маленький невзрачный узел – точно так же Париж ускользал от меня, превращался в нечто неприкасаемое. Поскольку я начал терять вкус к повседневной работе и, кроме того, больше не участвовал в трудовой жизни великого, бесчисленного множества людей, у меня пропало желание бродить по городу, я сидел в западне своей комнаты-пенала и прислушивался к зарождавшейся во мне панике. Долго не решался я спросить себя, отчего я несчастен, я просто замечал, что со мной что-то случилось. Замечал, что я избегал подходить к письменному столу, наводил порядок там, где этого не требовалось, и слишком много времени проводил на кухне, готовя себе еду. Или все же выходил, бежал куда-то, срочно придумав какой-нибудь предлог, как тогда, когда я пообещал художнику пойти на выставку, для чего мне пришлось разыскивать улицу Лиля, которая ответвляется от улицы Святых Отцов и идет в направлении Сены. Потом, после выставки, мне надо было добраться автобусом до Восточного вокзала, а оттуда на метро – домой, но дома у меня не осталось никакой еды, и я решил пообедать у грека на улице Маркаде. Я оказался единственным посетителем в пустом зале, обставленном с трогательной заботливостью, зал словно смотрел ожидающе на каждого, кто входил, на столах чистые красные скатерти, горят свечи, вставленные в бутылки, горлышки которых украшают наплывы воска. Со мной была рукопись одного философа, ее всучил мне художник, замысловатое исследование его творчества, трактат об особенностях видения и воображения на его калейдоскопически пестрых полотнах, чем-то напоминающих Элизиум, обитель блаженных, как она изображается в научной фантастике, и философ приходит к выводу, что увидеть что-либо определенное на этих картинах невозможно, эти картины – хитроумные ловушки, мышеловки, в которых застревает воображение, в принципе это пустые пространства и только, таким примерно был вывод философа. Не скажу, что я все точно понял, да и понимать не хотел, по отдельным замечаниям художника я хорошо представлял себе этого мыслителя, он скорее удручал меня, нежели вдохновлял. Старый холостяк между шестьюдесятью и семьюдесятью, эмигрант из Праги, должно быть, натура, родственная Кафке, он долгое время жил в Южной Америке и теперь больше прозябал, чем жил полноценной жизнью на юге Франции, он ничего не понимает в искусстве, зато в голове его полно всяких теорий, не без зависти сказал художник, мне этот господин виделся настоящим бедствием там, в Провансе, в кругах провансальских художников, наверняка это сварливый тип, добавил я вполголоса. У меня с собой была только эта рукопись, ничего больше, чтобы почитать в ожидании обеда в зале, уставленном зажженными свечами, которые освещали мерцавшие на столах приборы. Философ снимает жилье в глухой провансальской деревушке и носится с планами издания разных книг; и я снова погрузился в его замысловатую рукопись, а в это время в зале звучала народная греческая музыка, цитра, музыка, знакомая по Zorbas, ее крутят во всех заведениях, принадлежащих грекам, довольно тучный хозяин, говоривший по-французски шепелявя и пришепетывая, возился за стойкой бара, у стойки уже сидел еще один посетитель и болтал с женой хозяина, полноватой моложавой дамой в очках, вечно чем-то занятой, но при этом, если надо, мгновенно изображавшей любезность, был там и еще один клиент, он все время звонил по телефону в конце стойки, у самого выхода, а я пил ретсину, греческое вино, и ел отлично приготовленные блюда, которые с явной гордостью подавал мне сам хозяин, избегая фамильярной общительности, я ел и читал неудобоваримое философское сочинение провансальского пражанина, потом в зал вошла большая группа красивых девочек в сопровождении учительницы, хозяин усадил их за длинный стол, мне особенно понравилась одна, она дерзко посмотрела мне прямо в глаза, один раз, когда вошла, и второй, когда проходила мимо, направляясь в туалет, я почувствовал себя еще более неуютно и спрашивал себя, что подумает обо мне хозяин? Натянуто расплатившись, я вышел, натянуто и неловко двигаюсь я теперь, подумал я, тяжело и неуклюже шагая по пустынной улице Маркаде, асфальт на тротуаре кое-где вскрыт, и в таком виде улица выглядит еще запущеннее, чем обычно. Я прошмыгнул мимо бистро Саида и, придя домой, улегся на диван, чтобы посмотреть объявленный в программе вечерний фильм. Ладно, развлекусь хоть так, подумал я, но это оказалась «Теорема» Пазолини, фильм, который я уже видел, смотреть его еще раз мне не хотелось, я выключил телевизор и попытался уснуть с книгой в руках. Не могу сказать, что меня охватила печаль по причине отсутствия чувств, я был так бесчувствен, словно под маской из хлороформа, и совершенно не воспринимал боли. Мне припомнилась встреченная у грека девушка, она мне понравилась, и я вдруг ощутил в себе желание быть с женщиной. Оно навалилось на меня, как приступ мании, подобно азартному игроку, я готов был заложить последнюю рубашку, только бы достичь своей цели; Мой Horror vacui,то есть моя боязнь пространства заполнилась до краев этим сладострастным желанием, мне казалось, я умру, если не встречусь с женщиной. Я встал с дивана и бегом спустился по лестнице на улицу. Бар «Чунга» на улице Виктора в 9-м округе, за площадью Пигаль, был одним из тех заведений, на которые обращаешь внимание, проходя мимо, так как сквозь оконное стекло или через полуоткрытую дверь видишь сидящих рядком у стойки бара, точно птиц на жердочке, глубоко декольтированных, в коротких юбочках, полуодетых девиц. Они называют себя хостессами, сопровождающими при гостях, днями напролет, когда не заняты, пялятся, повернув свои накрашенные мордашки к окну, на улицу, курят и задумчиво высматривают посетителей и постоянных клиентов. Верзила у входа, зазывала или, при необходимости, вышибала, видя мою неуверенность, взялся проводить меня внутрь, ладно, ладно, пробормотал я, не нужно, я тут уже бывал. В мерцающем полумраке пахнущего женским телом бара я очень удивил его тем, что деловито потребовал Кэти. Она отделилась от одного из углов, где шептались и обнимались, присаживайся ко мне, сказала она и показала на ярко освещенный стол впереди, стол уже был накрыт, она села и сразу принялась есть. С полудня маковой росинки во рту не было, сказала она, а ведь уже далеко за полночь. Осторожно, чтобы не испортить рисунок ярко накрашенных губ и не испачкать плотно облегавшее ее фигуру дорогое платье, она изящными движениями руки отправляла в рот один кусочек омлета за другим. Давненько я не бывал здесь, помнишь ли еще меня, спросил я, не сомневаясь в положительном ответе. Нет, не помню, игриво проговорила она в промежутке между двумя кусочками омлета и тут же добавила: как поживают твои книги? Не переставая есть, она взяла мою руку и положила ее себе на бедро, пусть полежит тут. А потом, показав глазами на высокого, очень хорошо выглядевшего парня в макинтоше, грустно прислонившегося к стойке бара, сказала: вон посмотри, этот давно уже ждет меня, он от меня без ума, но мне он не нравится.

Почему же, сказал я, на вид вполне приличный парень. Ах, возразила она, не переставая жевать, он такой… не люблю я его, и точка.

А я сквозь блестящую материю ее платья чувствую гладкое тело, моя рука вспоминает, в этом прикосновении интимность и близость, я припоминаю, как мы сидели здесь раньше, а напротив этот старик, которого Кэти называла папочкой всего заведения, он приходит еженедельно и больше всего любит, когда его поглаживают языком за ухом, это его возбуждает, сказала она тогда и предложила потанцевать с ней, мы танцевали, тесно прижавшись друг к другу, не отходя от стола, на одном и том же месте, чтобы он не терял нас из вида, это ему нравится, сказала она, почему бы не угодить старику.

Позже, когда я уже простился с ней, но еще оставался сидеть за столом, Кэти все же пошла к тому парню в макинтоше, работа есть работа, и когда этот тип – в профиль он выглядел так, словно был вдрызг пьян или погряз в глубокой меланхолии, – когда этот тип начал водить языком по ее щекам, волосам и горлу, она мне подмигнула. Она позволяла ему делать с собой все что угодно и при этом не спускала с меня глаз.

Мне нравится в такого рода отношениях, весьма легких, даже легковесных, их доверительность. Я люблю заключенное в них чувство какой-то замысловатой солидарности, так как здесь, где царит продажность, оказываемые тебе знаки эксклюзивного доверия сразу же приобретают характер весьма изящной игривой любезности. Я всегда по-особому относился к так называемым девушкам легкого поведения, видя в них своих союзников. Иногда я спрашиваю себя, когда это началось.

Я всегда был окружен женщинами, я вырос в доме, где царили женщины, моя мама, моя сестра, мои бабушка и двоюродная бабушка, наша служанка; а с тех пор, как мы превратили свой дом в пансион, в первую очередь в пансион для студентов, под одной крышей с нами постоянно жили и особы женского пола, и некоторые из них весьма сильно возбуждали или влекли меня. Особенно одна, ее звали Колетта, и едва мне на ум или на язык приходит это имя, как я сразу же вспоминаю еще одну личность, молодого человека, его – звали Герхард Куммер, вероятно, их связывало что-то общее.

Герхард Куммер был очень спокойный и в то же время очень строптивый парень, ему не исполнилось еще и двадцати, он работал корректором в какой-то типографии, но тянулся к чему-то более высокому. Он вырос в деревне и, кажется, пока еще недолго жил в городе, когда появился в нашем пансионе, новичок, он старался держаться с достоинством, это было видно и по его внешности, и по его поведению, я думаю, он хотел придать своей манере держаться оттенок светскости. У него была привычка ловить меня на лестнице и втягивать в обстоятельную беседу; при этом он употреблял комичные обороты речи. Он начинал примерно так: «хм, что я хотел сказать» или «хм, тут у меня возникла мысль», «хм, я только что подумал вот о чем, хм», при этом он обыкновенно придавал себе важный вид, уж и не знаю, кто ему в такие моменты служил образцом, он переступал с одной ноги на другую, и самым странным было то, что он смотрел при этом мне в живот, его глаза, словно два жука, обследовали область моего живота, что мне было крайне неприятно, кроме того, во время разговора он имел обыкновение не открывать рта, вследствие чего произносил свои монологи сдавленным голосом и в нос. Вначале я бывал нетерпелив, даже несдержан, я терпеть не мог этих его выраженьиц, кроме того, я заметил, что он был о себе очень высокого мнения. Герхард Куммер много читал, тут не могло быть никаких сомнений, к тому же он постоянно напоминал об этом да и вообще любил порассуждать, ссылаясь на прочитанное, что, естественно, лишь затрудняло разговор, он читал как классиков, так и научную литературу о всякого рода таинственных явлениях, кажется, он больше всего интересовался оккультизмом. То, что он мог быть не просто хвастуном, занудой или неотесанным сектантом, а всего лишь молодым человеком, испытывающим большие трудности, страшно одиноким молодым человеком, искавшим таким образом общения, мне и в голову не приходило, иначе бы я держался с ним менее холодно. Но в конце концов попытки Герхарда Куммера установить контакт, добиться сближения со мной увенчались успехом, и способствовало этому появление новой пансионерки, которой мы оба очень заинтересовались.

Новенькую звали Колетта, в один прекрасный вечер она появилась в нашей квартире, было уже поздно, с обеденного стола, с table d'hôte, уже была убрана посуда, дело было зимой, я увидел, как она разговаривает с мамой за длинным обеденным столом при свете лампы, я случайно застал их за этим разговором; проходя мимо, я услышал голоса, нет, услышал голос, мне незнакомый, и мельком заглянул в комнату.

Глаза у нее были какие-то кошачьи, подозрительные и влажные, таких я никогда раньше не видел, и от нее сильно пахло пудрой и духами или, точнее, смесью пудры, духов и эротики. Широкий рот, полные, влажные губы вкупе с такими же влажно мерцающими слипшимися кошачьими глазами и, этот странный запах придавали ее лицу выражение неотразимой сексуальной притягательности. Она сидела, лениво погрузившись в себя, с отсутствующим видом, бездумно, с нами было только ее тело, казалось, в жизни она вообще обходится без всяких там мыслей, довольствуясь только своей плотью.

Должно быть, на маму она произвела точно такое же впечатление, я заметил это по ее неодобрительной, более чем сдержанной реакции; но Колетту, похоже, это нисколечко не смущало, она почти не поднимала на маму глаз и говорила тихим, сонным голосом себе под нос. Она получила свою комнату, свое место в нашей квартире, в нашей повседневной жизни, в нашем пансионе, мы тогда зависели от жильцов, времена были далеко не благоприятные.

Прошло совсем немного времени, и господин Куммер завел разговор о новенькой, и из его тирад на лестничной клетке, произнесенных сдавленным голосом и оснащенных массой совершенно ненужных общих мест, я узнал, что он тоже интересуется своей новой соседкой. Герхард Куммер был явно взволнован, она возбуждала его, он особенно напирал на то обстоятельство, что она ведет слишком активную половую жизнь. Я знал, что у нее есть друг, крепкий, даже жестокий, на вид хвастливый парень лет тридцати; но Куммер утверждал, что любовными услугами Колетты пользовалось еще немало людей. Я был озадачен не столько самим фактом, сколько тем, откуда все это Куммеру известно. Каким образом он все это узнал, думал я, и после нескольких попыток уйти от ответа ему все же пришлось признаться, что он был очевидцем ее похождений. Очевидцем? У него такая привычка – забираться на кромку крыши перед окном Колетты, когда к ней, приходят посетители, и подсматривать. Мой интерес к этому пансионеру и детективу сразу возрос. А я-то считал его провинциалом и тихоней! Когда мы сошлись поближе, я узнал, что по ночам он гуляет по крышам, что, возможно, он сексуально озабоченный, но в любом случае любопытный молодой человек, вуайерист, делал он это преднамеренно, с умыслом, и в то же время неосознанно, ибо, как потом выяснилось, был лунатиком. Однажды вечером или ночью соседи обнаружили его слоняющимся по крышам и оповестили полицию. Последовал разговор с мамой, вызвали его родственников, посоветовались, и вскоре он от нас съехал. Одновременно он отказался от своей работы корректора, просто бросил ее, а мне сказал, что собирается поступить на вечерние курсы, денег он накопил достаточно, и тогда кое-кто узнает, что тот самый Герхард Куммер получил диплом учителя начальной школы и даже женился. И в самом деле, потом его можно было увидеть под ручку с женой, респектабельная молодая пара, которая чинно возвращается домой после концерта или доклада, но все это было позже, мы, во всяком случае, потеряли его из вида.

А Колетта осталась. Я был гимназистом и в общении с женщинами был еще неопытен, но эта чувственная особа прямо-таки околдовала меня, я просто с ума сходил по ней. Чтобы быть поближе к ней, я придумывал все новые и новые поводы, и в конце концов между нами возникло некоторое доверие, скорее наигранные, чем настоящие приятельские отношения, за которыми таилась тревожная напряженность, во всяком случае, с моей стороны. Эти отношения позволяли мне не просто останавливаться в дверях ее комнаты, когда я звал ее к столу или к телефону, но и входить к ней. Однажды вечером я под каким-то предлогом зашел в ее комнату, Колетта была в неглиже, она как раз занималась своим телом, и я сразу почувствовал, что она настроена мягче, податливее по отношению ко мне, чем обычно, должно быть, ее бросил или обидел друг. Мы постояли некоторое время, я в смущении, она потому, что мое присутствие мешало ей ухаживать за своим телом, мешало ложиться в постель. Я собрал все свое мужество, ведь я был моложе ее и неопытнее, вот почему она до сих пор легко держала меня на дистанции, но в тот вечер она казалась другой, мягкой, нуждающейся в поддержке. Она, правда, уклонялась от моих приставаний, но уклонялась так, что еще больше распаляла меня. После неуклюжей попытки обнять ее я стал гоняться за ней вокруг стола и по комнате, пока наконец мы не рухнули вместе на кровать —»не помню, по моей инициативе или по ее – и я не растянулся на ней во всю длину. Вся обмякшая, казалось, созданная для этой постели и ни для чего другого, пахнущая пудрой и сексом, всеми порами своего тела посылающая тысячи призывных сигналов моему мужскому естеству, податливая в этот момент Колетта лежала подо мной, я прижимался к ней, целовал ее лицо, гладил волосы, лицо мое налилось краской, я, должно быть, страшно сопел, но тянулось это слишком долго, дело не двигалось с места, Колетта мне не помогала, и мы в конце концов устали. Она обеими руками взяла мою голову, погладила меня по лицу, как гладят ребенка, а не мужчину, и с материнским вздохом отодвинула меня в сторону. Тем самым я упустил свой единственный шанс и никогда больше не был с ней так близок. Даже когда при случае я пытался обнять ее, она мягко, но решительно отстраняла меня, возвращая в царство детей и мальчишек.

Но с маленькой Ойлой мне повезло больше. Она училась на секретаршу и по ночам или вечерами заглядывала в мою мансарду, которой я очень гордился, так как сам покрасил и обустроил ее. Я так этим гордился, что не раз пытался разрисовать ее углем, включая металлическую печку и стены, на которых висели репродукции гогеновских женщин. В этой мансарде, точнее, на кушетке в этой комнатушке мы, Ойла и я, часто лежали вместе, и меня приводили в блаженное состояние тепло, исходившее от печки и заполнявшее мансарду со скошенным в сторону окошка потолком, и свет от лампы с цветным абажуром, когда я говорил себе, что со мной здесь лежит девушка, что в моей постели собрано воедино все, из чего состоит женщина, – грудь с сосками, живот, лонный бугорок, бедра, плечи, руки, кончики пальцев, отороченные ногтями, все это предлагалось мне для ласки, для исследования, игры и любования, и над всем этим – голова Ойлы с темно-коричневыми волосами, такими же темными глазами и беспрестанно двигавшимися губами; глаза ее то говорили: давай, давай, еще немножко, продолжай! то, наоборот: нет, не так! – говорили эти глаза, внимательно следившие за красиво раскинувшимся телом Ойлы и, разумеется, за мной. Мне все это нравилось, нравилась ее бдительность, она словно гусей пасла и внимательно следила за тем, чтобы не потерялся или не пострадал ни один из ее милых гусят.

Как Олимпия или как Обнаженная Модильяни лежала Ойла, красиво раскинув юное тело, со скрещенными под головой руками, слегка наклоненной вправо или влево грудью с похожими на почки сосками, с вьющимися на треугольнике волосами и особенно с этими внимательными, непрерывно то подзадоривающими и одобряющими, то запрещающими глазами.

Я с блаженной серьезностью отдавался игре, догадываясь, что впереди меня ждет нечто более глубокое и несказанно прекрасное, некий вход, и я буду искать его, шептал я, отправлюсь на поиски и доберусь до него, чего бы мне это ни стоило.

Перед моими глазами предстает часто неотразимо соблазнительный образ женщины, но в этом представлении – благоговейное почитание красоты, красота для меня воплощается в женственности, в линии спины, в ложбинке, тянущейся вплоть до красивых округлостей ягодиц и мягких очертаний ног: античное, древнее почитание. И сразу же – безумное желание погрузиться в это великолепие. Вслед за этим безудержная жажда близости, пока тела не прильнут друг к другу, изгоняя страх, и не начнется безмолвный «разговор рук с другим телом», а затем – соитие, вплоть до самозабвения, до потери сознания. Одержимость галлюцинациями. Временами, когда я боялся зачахнуть в изоляции своей комнаты-пенала, это было единственным утешением, единственной зацепкой за жизнь. В моем Horror vacui воображаемая женщина и овладение ею означали одно и то же, были надеждой на спасение, от страха, откуда-то изнутри буравившего мой мозг, и чем интенсивнее была эта игра воображения, тем, следовательно, сильнее давили на меня одиночество, смертельная тоска и страх. Но иногда у меня было такое чувство, будто я могу добыть хлеб из камня, сила лилась из меня через край, я казался себе всемогущим. А после этого возникало желание сочинять и молиться.

Сочинять. Мне кажется, эротическое жизнеощущение или, лучше сказать, пробуждение этого ощущения совпало во мне с побуждением к творчеству. То и другое сливалось в волне сладострастия, в смятении чувств, Я был подростком, находился в возрасте возмужания, и иногда прогуливал школу, просто чтобы не участвовать в болтовне с одноклассниками и побыть одному. Раз в две недели я испытывал непреодолимую потребность в таком одиночестве, опускал зеленые жалюзи на окне и ложился, чтобы помечтать. Сквозь щели в жалюзи, весной и летом, особенно в пору бабьего лета, лился зеленоватый профильтрованный свет, я лежал словно в теплице, лежал и предавался эротическим фантазиям. Эротические фантазии были не просто измышлениями ума или игрой воображения, в них был напор чего-то приятного, затягивание и накопление, я играл со своим членом, онанировал и потом впадал в своего рода беспамятство, в котором образы или про-образы, еще, не сложившиеся окончательно в образы, начинали прорисовываться и становились все четче, я плыл по коридорам, заполненным образами, образы были не эротические, в них таилось счастье, и, эти состояния всякий раз совпадали во мне с представлением о счастье в саду, с садами счастья, с зеленоватым профильтрованным солнечным светом, с кругами света, с восприятием чего-то прекрасного, красоты рая? И однажды, в таком состоянии перед моими глазами впервые появились фразы, или я лежал и слушал, как, кто-то говорит во мне, запыхавшись, но не беспорядочно, а складно, фразу за фразой, они целыми страницами выливались из меня или плыли передо мной, я мог их слышать, даже читать, все происходило с величайшей ясностью и четкостью, а я лежал и вслушивался, затаив дыхание, в эти фразы, вытекавшие из меня и проплывавшие перед моими глазами, вслушивался и всматривался и ничего не мог с этим поделать, а мог только лежать, слушать и смотреть. Это продолжалось до полного изнеможения, пока я не засыпал. Потом во мне оставалось смутное воспоминание об этом, как о сне. Хотя я точно знал, что я слышал и видел, как кто-то во мне говорил, говорил долго, словно под диктовку, но после пробуждения я не мог ничего воспроизвести. Единственное, что я мог, – снова вызвать в себе это состояние.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю