412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пауль Низон » Год любви » Текст книги (страница 24)
Год любви
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 01:18

Текст книги "Год любви"


Автор книги: Пауль Низон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 24 (всего у книги 26 страниц)

Обнаженная и ее друг

Я давно уже гоняюсь за каприччо, капризом, который хочу назвать Обнаженная и ее друг, и никак не могу его поймать. Не могу вытащить рыбку на берег. Рыбку, скрывающееся от меня существо из слов и образов, пауз и мелодии, я чувствую его присутствие, гоняюсь за ним и всякий раз теряю из вида. Я прочесываю местность, раскидываю все новые и новые сети и ухожу с пустыми руками. Вероятно, сети никуда не годятся. Я хочу поймать это существо живым, не скелет и не труп.

Название – только приманка. Образ. Видоискатель. Обнаженная и ее друг. Означает ли это, что друг одет? Или она обнажена для него, даже когда одета? Он раздевает ее взглядом? Не обязательно, но женское тело всегда что-то обещает, даже если оно скрыто под одеждой. Вообще-то женская одежда сделана так, что всякими там разрезами, вырезами, обтяжками и складками привлекает внимание к соблазнительному, многообещающему. К великолепию и скрытой в нем опасности. Все искусство и половина жизни вместе с политикой и преступлениями обречены втайне вертеться вокруг одной темной точки. Я не мог не думать об этом, когда повторно смотрел ленту Болоньини «La notte brava»,[21] фильм моей юности, он вдруг вернул меня в мое римское прошлое.

Парни в фильме, рагацци, – уличные хищники, живущие разбойными нападениями на людей. Они вышли из непроглядной нищеты, в голове у них только одно – яркий блеск быстрых денег, роскоши и самовольно присвоенной власти. Набив купюрами бумажник, они превращаются на один день, на одну ночь в важных особ: в двубортных костюмах, с сигаретой в презрительно сжатых губах, подходят они к ночному ресторану, берут дымящуюся сигарету большим и указательным пальцами и с такой силой швыряют об асфальт, что искры сыплются; в ресторане они ведут себя как великосветские денди. Хвастовством и сентиментальными ужимками они заманивают ищущих развлечений девиц или юных уличных проституток в машину, везут за город и, попользовавшись, издеваются над ними, пинают ногами, унижают, а потом, гогоча и горланя, бросают своих жертв и стремительно укатывают на взятых напрокат спортивных автомобилях.

Герои фильма – женоненавистники. Что толкает их на это – чрезмерный культ женщины, мадонны и вызванная этим ненависть к матери? Тут, вероятно, есть какая-то связь с осквернением материнского лона, только не дать себя увлечь такими вещами, думаю я и обращаюсь мыслями к годам молодости, когда я гонялся за римлянками, которые, несмотря на исходившее от их тел обещание блаженства и сладостное приглашение, были совершенно недоступны. Они уверенно, с дерзкой величавостью шествовали в толпе, не замечая тебя в упор; при этом все их округлости раскачивались так, что мужчины, точно молнией пораженные, умолкали посреди разговора или забывали о своих делах и смотрели им вслед, а то и шли за ними. За римлянками тянулись кучки нетерпеливо дергающихся мужчин. Девушки прогуливались, источая флюиды вожделения, под защитой будущего материнства, они искали не любви, а супруга, отца и заботливого кормильца, я сказал «искали» – нет, они должны были это делать, они просто не могли иначе. Казалось, на свете есть только недоступные красотки, жаждущие выскочить замуж девственницы, воплощения чувственности – и падшие девушки. Именно с них началось язычество, царство гетер, античность.

Не только на виа Венето или вдоль Тибра, но и у ворот города, на обочинах дорог, у придорожных столбов сидели обольстительницы, ждали своих паломников хранительницы священного входа. Иные сидели на корточках, выставив, точно рыночные торговки, на обозрение свой драгоценный товар.

Каждая красавица с замшевой, как у абрикоса, кожей таила в себе вечную мать, римлянки излучали скрытую чувственность вековечного материнского начала. Этим, вероятно, и объясняется извращенное поведение рагацци после совершенного акта: они как бы мстили наперед, вершили возмездие, в молодых женщинах наказывали матерей, оскорбляли их.

О italianita, о итальянский менталитет, бормочу я и нахваливаю свой Париж, где искушение направлено на живого любовника, на небо, встающее над сплетенными руками и ногами влюбленных, здесь это – одна из высших ценностей… Я размышляю об этом в переполненном пивном баре, глядя на одетую в черное женщину, что стоит со своим спутником у стойки, чуть повернув голову в мою сторону, и о чем-то непринужденно беседует. Платье облегает ее тело, будто готовую раскрыться почку, обнажая дразняще длинные ноги в сандалиях на высоком каблуке. Кажется, вся она занята только своим спутником, и все же от нее, от ее фигуры и мимики исходит одуряющий аромат соблазна. Каждая пядь ее фигуры – воплощение женственности, дерзости, искрящейся жажды жизни, независимости, эроса. Ее поклонник, вероятно, отпрыск знатного рода, немножко сноб и весьма заурядный тип, служит ей зеркалом, и ей нравится то, что отражается в этом зеркале, что зеркало показывает не только ей самой, но и нам.

Вся эта женщина – настоящий подарок, говорю я своему другу, метафизическому художнику и давнему любителю бега трусцой, он как раз застрял в холостяцком периоде и любит после утомительного трудового дня заглянуть в бар шикарной гостиницы, за изысканным бордо он мирится даже с моими эротическими медитациями. Но сейчас мы пришли не за этим, сначала мы хотим поесть.

Такая вот красавица – подарок человечеству, говорю я. Я горжусь ею. Готовность любить потрескивает в ее ауре, но это ни в коем случае не женщина легкого поведения, найди для нее нужное слово – и не то что одежды, стены упадут, говорю я. Любовь здесь не просто витает в воздухе, она предмет сделки, сделки между жизнью и жизнью, взаимно декларированное высшее счастье на земле. Или ты иного мнения, мой старый друг, спрашиваю я, заметив, что мыслями он где-то в другом месте, вид у него отнюдь не расслабленный, должно быть, он все еще обдумывает то, что сделал днем, и крайне недоволен сделанным.

Разве вся французская живопись не посвящена именно этому счастью? – пытаюсь я привлечь к себе его внимание. Разве французские художники на протяжении столетий не писали только земное счастье? Древние переносили его в Аркадию или в Элизиум, в обиталище богов, потом богов упразднили, но миф о женщине или Венере остался – кстати, какого возраста была Венера, спрашиваю я, так как мой метафизический друг, до сих пор чаще имевший дело со своими ровесницами и женщинами старше себя, начинает подозревать меня в склонности к сексу с малолетками. Какого возраста? Но ведь, продолжаю я, люди всегда жили на лоне природы, это была содрогавшаяся от любовного томления природа, в ней были острова блаженства, природа не признавала труда, добавляю я, намекая на его чрезмерное усердие в работе, за что я иногда корю его, должно быть, из зависти; никакой работы. По крайней мере, от человека ее никто не требовал. Человек лежал или сидел на лоне природы и предавался безделью или любовной игре. Любовь и ее повелительница, богиня любви – всегда присутствовала в природе, даже если ее не было видно, значит, она отсутствовала временно, но все вокруг говорило только о ней. На лоне природы означало – у лона красавицы или с красавицей перед глазами, и чтобы вокруг была природа. Красивая женщина была мерой всего, ей принадлежало пространство счастья, она была его источником. Даже на картине Dejeuner sur l’herbe[22] она сидит обнаженной. В течение столетий она стояла, возлежала, отдыхала обнаженной перед глазами художников, она поворачивалась то одной, то другой стороной своего залитого солнцем существования, своей пенно-рожденной текучести, ее плоть ласкала глаза восхищенных ценителей красоты.

Прекрасное было время, сказал мой друг и крикнул: официант, счет. Мы бродим по улицам. Некоторые из них вспыхивают в лучах заходящего солнца, бесконечные ряды домов полыхают ярким пламенем, потом окрашиваются в пепельный цвет; улицы покрываются пятнами движущихся теней, по ним перекатывается эхо. Иногда кажется, что высящиеся вдали дома сложены из облаков, что у них появились крылья.

Ты давно здесь живешь, спрашиваю я своего друга-художника.

Целую вечность. И не спрашивай почему. Ты знаешь это не хуже меня. Потому что только в таком городе, как этот, можно затеряться. Поэтому. Ты никогда не узнаешь его до конца, можешь бегать по нему с утра до ночи, но всего не обегаешь. Он – твоя погибель, он то, к чему ты стремишься.

И потому, что он весь, до самых глубин, освящен эросом, задумчиво добавляю я. Насыщен соблазнами, которые улыбаются и призывно кивают тебе и ждут тебя на каждом углу. Один только шаг – и ты в объятиях красотки, обнаженная грудь как на картине Делакруа, изображающей свободу! Я – цена жизни, говорит соблазнительница. Виляя бедрами, она подходит к тебе. Вместе с тобой, нет, впереди тебя пастушка спешит в кусты.

Эмигрантские разговоры. Vive la France.

Мы бредем в сумерках. Отблески уходящего дня смешиваются со светом фонарей и канделябров. Мы идем по сверкающему бальному залу, многократно отражаясь в зеркалах.

Мы, мой друг и я, выходцы из небольших городов, с точки зрения Парижа это провинция. Маленькие города навевают на меня такую тоску, что выть хочется. Ощущение убожества, жалкое существование, монотонно текущие дни, террор ограниченности и безысходности, накладывающий неизгладимую печать на всю твою жизнь. Тяжелая, как с похмелья, голова. Прозябание на задворках жизни. Где она, жизнь, где? Единственная хлебопекарня, выпекающая всегда одно и то же, единственный ресторан с автоматами по приготовлению коктейлей для местной молодежи. Уродство какое-то, кажется, будто к столу для представления spectaculum mundi[23] приставлены всего один-два стула, а на столе – испорченный бензонасос. Не понимаю, как местные жители мирятся с такой скудной пищей для глаз и для души. Когда смотришь на их вечно хмурые лица, кажется, будто вокзал ощущений закрылся навсегда, ни один поезд больше не уходит отсюда, ничего, что захватило бы тебя, прихватило с собой, ничего, что заставило бы тебя вскочить с места, ничего.

Мы идем мимо химчистки, здесь их называют прессингами, я люблю подобные заведения, хотя, кроме горячего воздуха и запаха химических реактивов, здесь тебя и впрямь ничем не порадуют. Видимо, это связано с тем, что тут властвуют женщины, снимая с тебя груз забот, вот грязные рубашки, мадам, а вот измятый костюм, пожалуйста, приведите в порядок. Первое время, когда у меня в Париже еще почти не было знакомых, я бегал в прачечные, как другие ходят в кино или в церковь. А еще я любил заглядывать в починочные мастерские – носил починить старые куртки. Но это был только предлог. На улице, где я жил, была пошивочная мастерская, в которой хозяйничали две сестры. От одной из них, жутко блондинистой тигрицы, веяло низостью, другая производила впечатление женщины честной и прямодушной. Две непохожие одна на другую сестры, блондинка отвечала за качество, за моду, другая была исполнительницей, держалась в тени. Я любил смотреть, как тигрица наклонялась, чтобы наколоть клиентке кайму, и жеманно и в то же время дразняще выставляла упругую задницу, задница будто говорила мне: здравствуйте. В таких заведениях остро пахло нитками, материей и утюгом, кроме того, веяло женским интимом, что неудивительно: там снимали платья, драпировались в материю, демонстрировали нижнее белье и кожу, и посетитель-мужчина оказывался в двусмысленном положении.

Таким же спертым, как в гареме, воздухом пахнуло на меня, когда еще юношей я пришел к мадам Эрне, которая жила на третьем этаже нашего высокомерного дома и вела нечто вроде мастерской, правда, на очень примитивном уровне, она шила на кухне, казалось, она не прекращает работу ни днем, ни ночью, чтобы прокормить своего мужа, музыканта, физическое и психическое состояние которого не позволяло зарабатывать на жизнь. Примерка проходила в большом салоне, который украшали рояль, черные лакированные столики, роскошная софа и искусственные цветы. У мадам Эрны пахло не только материей, модными журналами, парфюмерией и кокетством, но и высокопарными фантазиями, утраченными иллюзиями, декадансом. К этому добавлялось оптимистическое жужжание швейной машинки и неустрашимая, не знавшая усталости головка мадам Эрны с задорно, как у маленькой девочки, болтавшимся «конским хвостом».

Я рос в доме, где задавали тон женщины, мужчины лежали, сказавшись больными, или болели по-настоящему, так как их обделили любовью; некоторые просто-напросто исчезали бесследно.

Все женщины в доме носили одинаковые платья, маскировавшие возраст и пол, которые можно было принять за вдовий наряд. Они строго и презрительно отзывались о немногих предприимчивых мужчинах, считая их прожигателями жизни; однажды я услышал загадочную фразу: один из них прокутил с женщинами все свои деньги, все, что имел.

Недавно я снова встретил Акима, пошло немало лет с тех пор, как он служил зазывалой в одном заведении на площади Пигаль, там показывали стриптиз, и его обязанностью было не просто зазывать богатых на вид, жаждущих развлечений клиентов, но буквально выхватывать из толпы проходящих мимо любителей зрелищ и затаскивать их в свой вертеп. Он немного говорил на ломаном английском, изъяснялся по-немецки и по-итальянски, это у него называлось знанием языков и позволяло строить из себя полиглота. Мы познакомились однажды ночью и после нескольких рюмок сошлись. Во всяком случае, теперь у меня был собутыльник на то время, когда я слонялся по площади Пигаль, находившейся недалеко от моей тогдашней квартиры.

Теперь Аким стал респектабельным человеком. Жестянщик, мелкий предприниматель, он ездил на R4 и был, он это подчеркивал особо, женат. Он много говорил об уважении к собственной жене, почтенной дочери из всеми уважаемой арабской семьи, сейчас она работает только половину дня, но никуда не ходит, даже телевизор не решается смотреть, не говоря уже о видеофильмах, похоже, она занята только домашним хозяйством и находит удовлетворение в общении с пылесосом, можно предположить, что он заменяет ей телевизор. Во всяком случае, она умела извлекать удовольствие из пылесоса, это уж точно. А супружеское уважение выражалось, помимо прочего, еще и в том, что они никогда не видели друг друга обнаженными. Они в исподнем ныряли под одеяло, чтобы в темноте отдаться друг другу.

Аким упоминал об этих подробностях с явной гордостью, словно благодаря именно этому он поднялся по социальной лестнице. Четырнадцати лет от роду он уехал из Константины в Алжир, его вышвырнули из родного гнезда подростком, выкарабкивайся или сдохни, он прибыл во Францию, имея в кармане только проездной билет. Тогда ему приходилось добывать уважение к себе с помощью ножа; теперь он мелкий предприниматель, женат, клиентов он находит в бистро.

Нынешнее семейное положение Акима одобрила бы моя мама: респектабельность, уважение к себе и непременное в этом случае воздержание играли важную роль в системе ее ценностей и в ее словаре.

А сейчас мне припомнился подвал, точнее, целое подвальное царство, в свое время там было бомбоубежище, укрепленное толстыми балками мрачное помещение с множеством отопительных и вентиляционных труб; кроме индивидуальных закутков, отгороженных деревянными решетками, там была и общая домовая прачечная: в день стирки в адской парной трудились у ведер, бадей и стиральных досок потные, красные от жара истопницы, служанки и матери. Влажное материнское жерло.

В темноту подвалов вела крутая винтовая лестница, но другая лестница, на другом конце просторного подземелья, вела наверх, на усыпанный галькой двор, где сохло белье, и в примыкавшие к двору сады. Вела к спасительному дневному свету.

А иногда и в ночной мрак.

Помню, как, будучи гимназистом, я вступал под пенящуюся майскую листву, словно под священный полог ночи, весь во власти очарования, и, предвосхищая соблазны, нырял в благоухающую аллею, которая вела к больнице. Опьяненный ароматами и собственными фантазиями, я входил нетвердой походкой в фосфоресцирующее чрево листвы, в котором бегали туда-сюда медицинские сестры в белых халатах. Однажды, замедлив шаги и оглянувшись, я заметил, как одна из них, встретившаяся на моем пути, остановилась, и застыла, повернув в мою сторону светлое пятно тела. Я подошел к ней и, не говоря ни слова, даже не думая, что это могло быть простым недоразумением, обнял ее, мы поцеловались, и я почувствовал в своем рту ее горячий язык, это был первый такой поцелуй в моей жизни, я был не готов к такому, повороту. А она? Убежала, оставив меня в замешательстве и недоумении.

Я размышлял о случившемся дома, в ожидании дождя, который всегда будоражил мой внутренние токи. Я настораживался, когда меня настигало дыхание дождя. Сначала менялось освещение, мелькали темные пятна, движущиеся тени, будто их гнало ветром; и вдруг тишина, внезапное низвержение тишины; а вслед за этим громкий вздох дождя, приближающееся шуршание капель, своим шумом они долго заглушают все вокруг, кряхтят двери, глухо вздыхают деревья, комната затягивается темным покрывалом, оконное стекло наискось прочерчивают дождинки.

А когда надвигалась гроза, душа моя ликовала и пела. Деревья, вздымавшие кроны в привычно серое небо, внизу плавали вместе с корнями в подземном море. И я вместе с ними. Я словно садился на корабль, плывущий в страну любви.

Вчера в автобусе, между Йеной и Монпарнасом, я наблюдал за одной школьницей. Шел дождь, девочка задумчиво рисовала пальчиком на мутном стекле какие-то фигурки. Ее коротко подстриженные волосы были с дерзкой асимметричностью зачесаны набок, суставы пальцев сильно развиты, готов поспорить, что она играет на скрипке. Девочка между школой и родительским домом, у окна жизни женщины, женской судьбы. И я вдруг увидел ее лицо глазами ровесника, почувствовал священный трепет, с каким мальчик смотрит на любимое лицо. Лицо кажется далеким, оно словно заключено в рамку недосягаемости и в то же время как бы погружено в благоговейное раздумье. Лицо, обращенное внутрь себя, в мечты, иконописный лик, предмет благоговейного поклонения. При взгляде на него охватывает страх а какие все-таки разные существа люди, возникает предчувствие надвигающегося разобщения и непреодолимого одиночества. Как мог он надеяться, что смеет притронуться к такому вот лицу, всегда преследовавшему его? Столкнувшись с реальностью, оно упадет с алтаря и разлетится вдребезги.

Девочки моего детства волновали меня, они излучали таящиеся под юбками зной и плотскую притягательность, которые следовало отвергать как нечто чудовищное и запретное. Они напускали на себя заносчивый вид, но в их болтовне, в их стремлении из всего делать тайну присутствовало нечто такое, что касалось нас, мальчишек, они могли властно отвлечь нас от наших воинственных проказ, они притягивали наши мысли к тому, что бросало нас в краску и в дрожь. От них исходила какая-то непостижимая сила, при всей своей детскости они обладали уже каким-то древним знанием. Мы ругали их, смеялись над ними и в то же время только о них и думали. Они хранили в себе тайну, тайна называлась сладострастием, именно она наделяла их властью; для нас это означало обещание слабость покорность; чтобы избежать этой опасности, мы их дразнили.

Галька потрескивала под ногами, когда мы по дороге в школу или из школы сталкивались с девочками. Некоторые из нас уже стали благовоспитанными мальчиками и, прирученные, шагали рядом со своими избранницами; мы считали их потерянными для себя, перебежчиками.

Я тоже стал перебежчиком, в двенадцать лет, но перебежал я не в омут сладострастия, а сразу в любовь. В страну любви. Одно только было важно для меня: близость любимой. Я думал только о ней одной. Мысль о ней освещала улицы и даже небо. Освещала весь мир. Мне достаточно было находиться рядом с ней. Я шел рядом с любимой словно сквозь первый день творения, сквозь начало мира, сквозь бесконечную красоту и чистоту, воздух замирал от восторга, свет был напоен счастьем. Мне казалось, будто я в раю. Но длилось это недолго. В райские кущи вгрызалось желание, а с ним и страх. Я хотел, чтобы счастье длилось вечно и принадлежало только мне одному. Но рай был запятнан сомнением, счастье вытекло ручейками малодушия, превратилось в обычную детскую историю с грустным концом.

С тех пор я стал бояться любви, бояться душевной травмы. Обжегшийся на первом чувстве ребенок не хотел больше любить, должно быть, ему хотелось, чтобы любили его. Я мечтал о любовных приключениях, о покоренных сердцах, о разбойничьих набегах, грабежах и опустошениях. Я хотел испытать любовь, любовь была эросом, а эрос – наплывами мечтательности, эликсиром счастья, средством для достижения цели. Все переживания отныне окрасились светом эротики, я искал приключений и находил их. Счастье стало плотским наслаждением, а любовь – обменом тела на тело.

Словно корабли под наполненными ветром парусами, проплывали на горизонте женщины. И мне казалось, что мимо меня проплывает последний, единственный корабль.

Путник сидел на ступеньках церкви Сен-Рош, на нем были кроссовки и вельветовые брюки, в руке он держал банку пива или газированной воды, волосы он подстриг. Я уже прошел мимо, как вдруг удивленно подумал: а где же рюкзак? И точно: обоих плащей на нем тоже не было. Не было толстого укрытия, которое бродяги не снимают даже в жару. Вот откуда впечатление, что он помолодел. Вполне возможно, подумал я, что он снял рюкзак где-то неподалеку и прикрыл его своими двумя плащами, я не присматривался. Может, он и впрямь решил избавиться от своей карающей ноши? Решил вернуться домой? Я хочу понять, что с ним произошло.

Один бармен, точнее, барменша, трансвестит с внушительной грудью и накрашенной физиономией, на мой вопрос о путнике ответил: разумеется, я его знаю, он ночует под аркадами у входа в гостиницу «Континенталь». Трудно поверить, чтобы портье в ливреях, когда они у стеклянных порталов с вращающимися дверями высматривают такси или с высокомерным видом пялятся в пустоту, стали терпеть в своем окружении такого бродягу, как путник.

Ухмылка путника, словно впечатанная в изможденное лицо и напоминающая маску, мешает мне заговорить с ним. Но если и заговорил бы, что я ему скажу? С чего начну? Он ведь, подумал я, не только не попрошайничает, но, судя по всему, и отвергает всякие контакты с внешним миром. Я ни разу не видел его в чьем-нибудь обществе, он всегда одинок и молчалив. Не стану же я спрашивать у него, который час. И все же мне хотелось узнать, как… и тут в голову мне внезапно пришла фраза: он прокутил свои деньги с женщинами.

С какими женщинами? Вытеснил ли он к тому времени из памяти ту, с которой провел ночь в гостинице и которая свела его с ума? Перестал ли звонить ей? Тогда он ведь еще не был бродягой, хотя состояние его духа внушало опасения, и, следовательно, тем настоятельнее нуждался он в любви. Жил скромно в гостиницах. Деньги у него были. Пока.

Он мог остановиться перед одним из затененных баров с полуоткрытой дверью, мог заглянуть внутрь. Заглянул и тут же отпрянул – приглушенный свет, глазам трудно привыкнуть к полутьме, в которой он разглядел сидевших вдоль стены на высоких стульях декольтированных девушек, чьей обязанностью было развлекать посетителей и побуждать их к трате денег; они выжидательно повернулись в его сторону. Выжидательно или со скукой в глазах, ему трудно понять, он стоит перед дверью, точно захваченный врасплох, и не знает, убежать или войти. Он входит, встает у стойки, заказывает. Нос фильтрует воздух, в котором плавает запах сигарет, и сквозь клубы дыма тянутся ароматы различных духов, приторных и освежающих, они смешиваются с чем-то тяжелым, напомнившим ему о едва ощутимых испарениях женского тела; густой, насыщенный запахами, приятно дурманящий воздух. Он пьет то, что ему принесли, принюхивается к запахам и все больше расслабляется. Наконец одна из женщин слезает с высокого стула и, выжидательно улыбаясь, приближается к путнику. Можно, я составлю вам компанию? Она присаживается рядом. Хозяйка бара или патронесса ставит перед ней бокал шампанского. И каким прекрасным становится вдруг этот полумрак, настоящий занавес, отгораживающий от того, что творится при дневном свете на улице, а здесь вечные сумерки, думает он, или вечерняя заря? Да, вечерняя заря. И этот подарок приглушенности, приглушенные голоса, тихо позванивают льдинки в бокале, приглушенная музыка, настроение, какое бывает при дождливой погоде, занавес из навевающих усталость колебаний. Он смотрит в лицо незнакомки, примостившейся рядом на высоком табурете. Глаза между темными штрихами, под тенями век смотрят загадочно и заманчиво, кажется, будто они плавают за отшлифованным стеклом; и великолепно накрашенные губы раскрываются при разговоре, демонстрируя блестящие зубы. С просцениума красивых зубов и полных губ слетают слова, грациозно, словно канатные плясуны, балансируют они на мягком убаюкивающем голосе.

Оба лица поворачиваются друг к другу, глаза погружаются в глаза, ее – нерешительные, удивленные, предостерегающие, манящие, способные выразить больше слов и многозначительных пауз. Иногда в темноте возникает женская – рука, выныривает из мрака, держа в пальцах сигарету или жестом подчеркивая какое-нибудь слово, и пальчики с лакированными ногтями и сверкающими кольцами появляются и плывут по воздуху. Из-за стойки выходит барменша – или патронесса. Что будем пить, повторить то же самое? О чем мы говорили? – спрашивает он женщину, что сидит рядом с ним. Кажется, о трубаче или о певце, что повизгивает в глубине зала. Любит ли она музыкантов и что вообще она любит или не любит в жизни и что делала до сих пор. Маленькие признания, восхитительные, создающие атмосферу доверительности.

А лед позвякивает в стакане, в голове приятный туман, кажется, будто время, все без остатка, принадлежит только им двоим, они разговаривают, не отводя глаз друг от друга, иногда женская ручка словно нечаянно прикасается к нему. Им некуда спешить. В их распоряжении сколько угодно времени. Они беседуют и выпивают.

Когда они договорились перейти в нишу? Какая разница, они уже там, и плата за переселение – ключ, на столике уже стоит бутылка шампанского. Им тесновато вдвоем за закрытой портьерой, на обтянутой синтетическим материалом кушетке, тесновато и сумеречно, но волнение волшебным образом озаряет лица мужчины и женщины и толкает их в объятия друг друга. Лица расплываются, когда женщина тонкими руками берет его за шею и притягивает к себе, чтобы приблизить свои ярко накрашенные губы к его губам и своим языком, своим дыханием по капле вдохнуть в него желание, тогда как над ее пустыми – или они только кажутся пустыми из-за опьянения? – как бы отсутствующими глазами смыкаются веки с длинными ресницами. Эликсир желания пронизывает его сильнее алкоголя, он обнимает ее, ощупывает нежные плечи, касается вздрагивающей, трепещущей груди, обвивает руками гибкое, как у змеи, тело, тянется к упругим ляжкам; потом раздвигает их в стороны, точно разрезает пополам хлеб, и его рука оказывается на ее горячем причинном месте.

Недавно по телевидению была передача о вуайеризме, среди прочего речь шла о парнях, которые со скрытой фотокамерой подстерегают женщин, чтобы запечатлеть на снимке их трусики. И занимаются этим с упоением. Они слоняются вокруг Оперы или Мадлен или Сакре-Кёр, повсюду, где толпами отдыхают на траве туристы, и тайком щелкают затвором, направив объектив между ног посетительниц в мини-юбках. Настоящие детективы, нет, коллекционеры, всяком случае профессионалы, эти мастера фотографировать трусики. Они хорошо знают друг друга. Одного спросили, волнует ли его вид трусиков, помогает ли удовлетворить желание, бывает ли у него семяизвержение, когда он проявляет свои снимки. Что побуждает его заниматься этим. Он не мог ничего ответить. Просто ему нравятся дамские трусики, и охотиться за ними с фотоаппаратом – его хобби, больше сказать ему нечего. Какой-то психиатр произнес слово «фетиш». Он полагает, что ажурные трусики, усердно рекламируемые индустрией нижнего белья, выглядят в глазах фантазеров девственной плевой, и когда женщина снимает с себя эту тесно прилегающую к коже прозрачную ткань, это выглядит как лишение девственности. Значит, щелчок фотоаппаратом женщине между ног – эрзац полового акта?

Путник, выглядевший тогда еще вполне респектабельно, хотя и был уже на полпути к тому, чтобы стать асоциальным элементом, ощутил, держа руку на причинном месте своей случайной подружки, не столько ее трусики, сколько собственную развязность, потерю стыда. И вот они сидят и обнимаются, такие, какими сотворила их природа и прежняя жизнь, полураздетые, отгородившись от общественности портьерой, в полумраке их обнаженные тела белеют и кажутся блеклыми, как одиночество. Они забывают об осторожности, откладывают в сторону оружие, уравниваются в правах, становятся людьми; архаическая форма взаимопонимания, сообщничества; они делятся чем-то, а это всегда в радость.

О чем ты думаешь, спрашивает девушка, которой просто и приятно общаться с этим клиентом, потому что он неприхотлив и великодушен, не зажат, приятный человек, простой. Ей хорошо с ним.

О чем я думаю? Трудно сказать. Многое приходит мне в голову. Прежде всего я думаю о том, что мне хорошо и что ты мне нравишься. Знаешь, у тебя красивые глаза. А про себя думает: истрепанная кушетка, засиженная, как скамейки в пригородных поездах бедных стран, подумать страшно, как она выглядит при дневном свете. Кушетка, на которой устраивались в полумраке столько проезжих клиентов, – вещь, полученная в наследство, в наследство от человечества. Я тоже один из многих, думает он, один из тех, других. Чувствуешь себя как в поезде, когда был молодым, без имени, без денег, но устраивался, как мог, помогал соседям по купе, и они тебе помогали, пока длилась совместная поездка, а потом расставались навсегда. Он чувствует свои кости, собственное тело кажется надежным другом, он чувствует и ее тело и импульсивно притягивает его к себе: сокровище мое. Все вокруг него вдруг становится необыкновенно ясным, удивительным и доступным, бутылка в ведерке, пыльная, засаленная портьера, его ботинки под столиком и ее туфельки напротив, стоят в уголке, будто хотят вцепиться друг в друга. Кажется, все вещи послушны ему и каждая занимает положенное ей место. Каждая принимает нужный образ. Ему чудится, будто он слышит, как шумит город, да, именно город проплывает сейчас перед его внутренним взором, город с его залитыми светом улицами, с освещенными изнутри магазинами. Уличные сцены: кто-то спешит в лавку, кто-то к мяснику, к газетному киоску или на почту. Шум и бормотание города, он видит, как бегут куда-то улицы, каждая со своей толкотней, со своей суматохой, под своим собственным небом. А он посреди города в отгороженной нише бара, как на острове. Или как на родине, думает он, бар для него – кусочек родной суши в бескрайнем море, а ниша с ее подобием любви – желудочек сердца, город наполняет его жизнью и дрожью. До краев.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю