Текст книги "Год любви"
Автор книги: Пауль Низон
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 26 страниц)
Я хорошо помню, как в период полового созревания во мне звучали фразы, проплывали перед глазами целые страницы текста. Но то же самое происходило со мной и позже, во время любовных свиданий, когда сразу после оргазма я погружался в воображаемый мир, в образы и видения. Однажды мне привиделось, что я пробрался через заросли, через мокрый от дождя подлесок в лесную чащу, я видел и чувствовал, как моего лица, моих щек касались тяжелые влажные ветки, я вдыхал их горьковатый запах, запах был острый, и острым было их холодное, жесткое прикосновение, я пробирался все глубже в чащу и вдруг увидел перед собой дерево, одиноко стоявшее на поляне, внезапно оно начало вздрагивать и трястись, оно словно изгибалось от смеха и как бы танцевало. Я смотрел на вздрагивающее, трясущееся при полном безветрии дерево и не понимал, как оно может без чьей-либо помощи двигаться, тем более танцевать, а сам в это время лежал рядом с женщиной, наши расслабленные тела касались друг друга, наше дыхание смешивалось. Я видел все очень ясно, все было как живое, казалось, невозможно все это выразить или представить с помощью слова, ясность была недостижимая, потрясающая, я лежал с невинным видом и созерцал эту картину.
Я думаю, именно это всеохватное эротическое жизнеощущение заманивало меня в сны наяву и было первой, предварительной ступенькой, на которой воображение создает вторую действительность, двойную жизнь – я очень рано начал стесняться своего внутреннего мира, из которого рождалась эта вторая действительность.
У меня довольно рано появился собственный велосипед, так называемый «полугоночный», с которым я словно сливался в единое целое. На этом велосипеде я со свистом мчался через Бремгартенский лес к Воленскому озеру, где за пятьдесят раппенов брал напрокат лодку, рыбацкую плоскодонку, на которой в свободные дни я плавал с послеполуденного времени до самого вечера. На озере постоянно было несколько настоящих рыбачьих лодок с настоящими рыбаками, они как привязанные стояли на одном месте, время от времени кто-нибудь вытягивал леску, наматывая ее на катушку, потом забрасывал снова, я видел, как подпрыгивал на воде поплавок, вечером они колотушкой умерщвляли пойманных рыб, звуки колотушки казались мне вполне мирными, как будто отбивали косу перед косьбой, или напоминали удары колокола по вечерам, издавна знакомые звуки. Я ничем таким не занимался, я вообще ничего не делал в своей лодке и с лодкой, а только мечтал, то есть представлял себе, что я не на Воленском озере, а в каком-нибудь норвежском фиорде или что я зверолов на озере Мичиган. Озеро было всего лишь широкой поймой Аары, хотя и называлось озером. Там были настоящие заросли тростника, настоящие отмели с хижинами на сваях, хижины тянулись вдоль берега и принадлежали рыбакам, лес подступал к самой воде, от этого вода казалась темной, как в настоящем лесном озере, я греб вверх по течению, пробираясь сквозь заросли тростника, и потом долго дрейфовал вниз, а иногда приставал к берегу, воображал, что я вступаю на неизведанную землю, где меня ждут приключения, я жил жизнью других людей, о которых я читал или которых придумывал сам, и всякий раз мои мечты были не о досуге, не о спорте, не об отдыхе, а о трудной, подлинной жизни, полной приключений. Воленское озеро было тем местом, где рождались мои мысли, мечты и грезы, где я рисовал в воображении иную жизнь, не похожую на ту, которая вершилась на нашей улице в Берне и наводила на меня смертельную тоску. Я разыгрывал жизнь прямо противоположного свойства, эта жизнь разворачивалась в моем представлении где-то в далеком большом мире, о котором я тосковал, как тосковал по любви и любовных приключениях. На этом озере я сочинил свое первое и единственное стихотворение, я сочинил его «на лоне природы» и был страшно удивлен, даже потрясен, что оно вылилось из меня как бы само по себе. Когда вечером я подгонял лодку к причалу, крепко-накрепко привязывал ее и садился на велосипед, чтобы ехать домой, у меня было такое чувство, будто я возвращаюсь с работы и везу домой то, что я заработал, свою добычу. По крайней мере, в складках своей одежды я вез запах солоноватой воды, запах тростника, земли и дождя. Озеро было местом моих грез и ожиданий, жизнь, о которой я мечтал, виделась значительной и величественной и должна была принять меня в свои объятия, как только я закончу школу.
Одно время я не расставался со своим велосипедом, я мог даже ехать, стоя на нем, главное, чтобы переднее колесо все время поворачивалось то вправо, то влево и не переставало двигаться, я же в это время балансировал на седле, словно акробат, я помню, как мы, школьники, собирались и советовались, как бы все это получше проделать, и каждый из нас вертелся и изгибался на своем велосипеде, словно змея. Кроме того, на велосипеде я ездил в школу и даже пару раз предпринял на нем дальние поездки, но речь сейчас не о них, а об экскурсии с Ларой.
Мы с Ларой выехали из Берна и направились вдоль Тунского озера к Оберхофену, стояло лето, лето буйствовало по обе стороны дороги в желтых пашнях, гудело в сонном, душном воздухе, спицы наших велосипедов поблескивали на солнце, это лето, все целиком, принадлежало нам двоим, мы то наклоняли к рулю свои разгоряченные лица, то, сияя, клонились друг к другу, и горячило нас не только напряжение от езды, но и возбуждение, мы любили друг друга, и когда падали в траву, чтобы отдохнуть, то кувыркались, катались по земле, обнимались и целовались, от наших юных тел исходил запах озорства, смешивавшийся с прекрасным горьковато-сочным ароматом травы. Однажды мы лежали на зеленой лужайке и вдруг обнаружили, что это кладбище, Кладбище павших воинов, кажется американское, мы обнимались над мертвецами.
Я тогда носил особые солнечные очки, закрывавшие, точно полумаска, верхнюю половину лица, и воображал себя инкогнито, по крайней мере, таинственным незнакомцем, когда, сидя на велосипеде и опираясь одной ногой о землю, поджидал Аару у ворот женской гимназии, высматривал ее, закрыв глаза похожими на маску солнечными очками, в кучках приближавшихся и пробегавших мимо, о чем-то щебетавших девочек, я даже не знаю толком, нравилась ли она мне, я не мог спросить себя об этом, так как был во власти нашей влюбленности, зависел от этой атмосферы, как от наркотика. Хотел я того или нет, но я зависел от Лары и жить не мог без нее и этой атмосферы влюбленности. Поэтому я и носил очки от солнца.
В моей памяти остался бледный асфальт, бесцветный и бледный, я стоял на пороге жизни, должно быть, поэтому асфальт казался таким бесцветным и бледным, бледным от ожидания, бесцветным и пустым от накопившегося во мне ожидания, ожидания жизни. Но сейчас я ждал Лару, и она появилась, отделилась от группы девочек и быстро подбежала ко мне, видимо, немного стесняясь, потому что не могла не понимать, как старательно другие девочки делали вид, что ничего не видят и не знают, и потому с еще более неестественной показной беззаботностью выбегали из ворот. Лару это немного смущало, но в ее поведении, в том, как она отделилась от кучки девочек и побежала ко мне, было какое-то необычное достоинство, достоинство женщины. Это ноша любви, сказал я себе, ее груз, ее серьезность. Готовность столкнуться с оскорблением, обидой, болью. В этом она далеко превосходила меня, она вся отдавалась этому, в то время как я что-то утаивал в себе, словно хотел сберечь себя для чего-то более великого и прекрасного, что придет потом.
Лара подошла ко мне с этой своей решимостью, с необычным достоинством, мы робко поздоровались и ушли оттуда, скрылись из поля зрения соучениц, свидетельниц. Мы шли рядышком, я катил перед собой велосипед, и при каждой возможности мы прижимались друг к другу, жадно и ненасытно. Но при этом всегда присутствовало то, в чем она далеко превосходила меня, ее серьезность, которую я не мог с ней разделить.
У Лары были карие глаза, каштановые волосы и смуглая кожа, ей исполнилось семнадцать, она могла быть родом из Верхней Италии или Южного Тироля. Я познакомился с ней на одной вечеринке, наш класс, уже не помню почему, пригласил к себе учениц торгового училища. Лара была не самой красивой из них, но самой зрелой и совсем не похожей на остальных. Кажется, она тоже была швейцаркой, но в Берн приехала из страны, где шла война, она пережила войну и теперь жила не с родителями, а у родственников. В ней была некая загадочность, тайна, какая-то сдержанность, из-за которой она казалась взрослой среди детей. После борьбы с соперниками я оказался ее партнером по танцам, она досталась мне, и мы без всяких пикировок и банальностей дотанцевались до влюбленности, до этого печального, томительно-прекрасного пространства. У меня почти не было времени приглядеться к ней, я не знал, кто она и какая она из себя, не знал, нравится ли она мне, и все же оказался в состоянии влюбленности.
Я каждый день встречал ее у ворот школы, где она училась, мы гуляли, однажды она поднялась ко мне в мою мансарду, и я помню, как она просила меня не заходить слишком далеко, поберечь ее. Мы лежали на диване, оба разгоряченные, но все происходило не так, как с Ойлой, когда та наставляла меня и одновременно внимательно следила за тем, что я делаю, здесь был зов более глубокий: своей нерешительностью и шепотом Лара просила меня пощадить ее, сама она не могла бы сдержаться, готова была отдаться, это была страстная натура созревшая для любви. Мне нравилась ее кожа, она влекла меня, ее близость пьянила меня, и я предавался этому опьянению, этому блаженному состоянию, пряча глаза за стеклами солнечных очков, да и в школе я хотел только обогатить и сохранить это состояние, а сам мечтал о приближающемся времени выпуска, Я часто говорил о будущем, о предстоящих годах странствий, завоевательных походах, смелых замыслах и путях, которые обязательно вели в широкий мир. Будущее открывалось передо мной широко и мощно, как распахнутые ворота амбара, и сейчас я думаю, что та поездка вдоль Тунского озера потому сохранилась в моей памяти как нечто неземное, вписанное золотыми буквами, что уже тогда она была слишком прекрасной, элегически окрашенной и не совсем настоящей. Это была последняя экскурсия в мир детства, то лето еще принадлежало нам, как и все ландшафты, раскинувшиеся подобно бесконечному саду, но мы уже готовились покинуть страну детства, лето казалось мне столь значительным, поскольку было пропитано влюбленностью, пронизано сердечностью, мы были захвачены своим чувством. Я мчался на велосипеде из Берна вдоль Тунского озера и в то же время, гонимый жаждой жизни и ослепленный видением будущего, ехал сквозь воображаемый мир романа, любовного романа.
Кстати говоря, я точно не знал, к кому мы едем. Лара говорила о поездке к дяде, я смутно представлял себе бедного эмигранта или беженца, нашедшего себе здесь убежище, а мы подъехали к огромному фешенебельному отелю, в каком останавливаются такие люди, как граф Толстой, дядя же представился владельцем этого заведения. За пышными шторами одного из бесчисленных балконов мы пили чай, сидели в звенящем, профильтрованном шторами оранжевом летнем свете, в этой полутени, дядя, очень тихий, усталый, вежливый и осмотрительный человек, держался незаметно, входил и выходил официант в белом кителе, слуга, он был частью нашего чаепития.
Вскоре после этого я уехал на каникулы в Париж, к своей тете, она жила тогда недалеко от площади Пигаль, и когда я по вечерам выгуливал собаку, ее звали Тоб, то вдыхал запах мусорных ящиков во дворе с чувством добровольного соучастия во всем этом, с неуместным восторгом, отходы здесь пахли не так, как в Берне, в них чувствовался запах метро, а во дворе слегка пахло жавеловой водой, мусорные ящики и двор пахли Парижем, я был в Париже, моей обязанностью было выгуливать собаку, своих собак выгуливали и другие парижане, я был одним из них, был парижанином, и на авеню Трюден, в тени длинных стен с несколькими выступающими на тротуар бистро и кафе, я пытался сформулировать в коротких фразах свои ощущения, в них еще не было реального содержания, а значит, и смысла, я воспринимал и впитывал в себя из каждого метра асфальта все великолепие, этого города, а когда вечером тетя кормила меня и рядом с приборами клала на стол длинный парижский хлеб, багет, я разглядывал его как какую-нибудь реликвию или как залог. Я сдружился с этим хлебом, с запахом мусорных ящиков и журчанием воды в сточной канаве, я цеплялся за эти низменные вещи, которые были для меня Парижем, представляли Париж, моя любовь к миру цепко держалась за них, мои мечты не отпускали их от себя.
Я был в Париже, погружался в сладостные предчувствия будущей жизни, но в глубине души уже начал беспокоиться об оставленной в Берне Ларе, я чувствовал, что моя уверенность в ней мало-помалу иссякает, и не понимал почему, а когда я вернулся с каникул и позвонил ей, незнакомый голос попросил меня больше их не беспокоить. Когда мы наконец встретились, она сухо поздоровалась и попросила оставить ее в покое. Я всегда говорил с ней о будущем, о своих планах, в которых ей не находилось места. С ней я хотел только познать ЛЮБОВЬ, как личность она меня не интересовала. Она далеко превосходила меня в готовности любить и, должно быть, догадалась об этой моей раздвоенности, о моем эгоцентризме, за время, пока я был в Париже, она все взвесила, разобралась в своих чувствах и пришла к окончательному решению, от которого не собиралась отказываться.
Когда я первый раз приехал в Париж, тетя встретила меня на Восточном вокзале, поезд прибыл в полночь или чуть позднее. На такси мы доехали до площади Пигаль и немного прошлись до дома пешком. Я не знал, что такое ночная жизнь, мне не приходилось переживать ничего подобного, и вот меня окунули в нее, и она меня поглотила. Улицы мерцали отблесками самых разных соблазнов, красочными огнями рекламы, светящимися надписями и украшениями многочисленных баров, увеселительных заведений, ресторанов и магазинов, двери баров открывались и закрывались, словно клапаны насоса, оттуда вырывались звуки музыки, гул, грохот, говор, выходили люди, около баров дергались и извивались в такт музыке полуодетые девушки, кокотки, проститутки, и мимо всего этого, мимо портье у входов двигались массы гуляющих, ищущих развлечений и удовольствий, шныряли уличные шлюхи и стриптизерки, они быстро пересекали улицу и исчезали в сопровождении мужчин в дверях отелей, номера в которых сдавались на несколько часов. Ночь превратилась в ослепительное сияние, в шум и грохот, в безумно согревающую душу, волнующую ночную жизнь, в залитую бенгальскими огнями преисподнюю, где можно было купить все – еду и напитки, цветы и наркотики, револьверы и людей, это был ночной рынок, рынок удовольствий, где торговали людьми, жажда удовольствий выплескивалась из дверей каждого бара, заявляла о себе подергиваниями девушек легкого поведения у входа, мерзкими ужимками густо накрашенных шлюх, прислонившихся к стене, их гримасами и бедрами, я шел рядом со своей маленькой тетей сквозь эту ночную ярмарку, овеваемый волнами духов и жаждой жизни, мимо ресторанов, за ярко освещенными окнами которых вальяжные посетители глотали устрицы с квашеной капустой, я брел сквозь эти волны, поток гуляющих был такой плотный, что мне казалось, будто люди идут по головам друг друга, я был поражен и восхищен всем этим, меня охватило чудовищное эротическое возбуждение.
Когда в последующие дни мы с тетей прогуливались по бульвару Рошешуар, я переживал превращение ночной жизни в дневную. Мы сидели на террасе кафе, словно на берегу реки, мимо нас тек поток жизни, берег, как в ожившей сказке, тянулся на целые километры, дверь за дверью, бар за баром, реклама за рекламой, мы сидели и смотрели на эту нескончаемую людскую процессию, тянувшуюся мимо нас, на толпы людей, жаждущих жизни и приключений, среди которых было много туристов, и у всех этот восхищенный голодный блеск в глазах, все бредут, точно в трансе, но в то же время напоминают приговоренных, скованных одной цепью, все в плену ночного чуда, ошеломляющих возможностей, которые предлагает город, они двигались медленно, как в оцепенении, шли и не могли остановиться, их словно толкало что-то вперед, они тянулись мимо наших взглядов, переполненные всеми этими соблазнами, игрой света, искушениями, манящими формами женского тела, греховными побуждениями, шли мимо этого неисчерпаемого изобилия, проплывали, тонули, текли мимо, словно под водой. А между ними уличные торговцы, с коврами на плечах, арабы и негры, некоторые тайком показывали порнографические открытки, зазывалы, сутенеры, спекулянты, продавщицы цветов, уличные художники, предлагавшие быстро сделать портрет, силуэт, теневой контур, вырезать ножницами рисунок, типы, предлагавшие девушек, и снова колонны рабов, скованных цепью, ослепленных, загипнотизированных. И все это залито светом рекламы, все овеяно возбуждающей какофонией музыки, вырывающейся из тысяч дверей.
Выгуливая на следующий день собаку, я не узнавал улиц, они казались мне усталыми, как лицо, с которого снят макияж, пустынными и серыми, но вскоре они приходили в себя, и ближе к обеду я снова обнаруживал проституток на углах и у входов в гостиницы, они кивали прохожим, жестами приглашая к себе, они стояли в разнообразных соблазнительных позах средь бела дня, напоминая постовых, бросаясь в глаза еще до того, как ты рассмотришь их по-настоящему, у меня перехватывало дыхание, когда я проходил близко от них. Жизнь здесь никогда не кончается, думал я, казалось, каждая стена, каждая дверь заключает в себе что-то, таинственное и многообещающее, город был до краев наполнен неисчерпаемыми соблазнами; самым соблазнительным, волнующим и как бы самым человечным были для меня днем и ночью эти обрамляющие улицы и входы многочисленные девушки, эти постовые, привратницы, служительницы любви, гетеры, нимфы, сирены, было успокоительно и очень приятно знать, что этот стол всегда будет накрыт в городе, где столько женщин готовы принять тебя, где столько открытых дверей, ведущих к тайне, к приключениям, к искушению – нет, ведущих в жизнь! Казалось, благодаря женщинам ты можешь беспрерывно возрождаться к жизни или бросаться в океан ее волн. Я проникну во все двери, я попытаюсь стать бессмертным и жить, вечно возрождаясь, поклялся я, когда открыл для себя все то, что обещает этот город.
«Не будь проституции, многие мужчины могли бы жизни себя лишить, когда им хотелось женщину. Проститутки помогли мне во время моей первой разлуки. Я бесконечно любил свою жену. Она была такой красавицей, что ночью я просто уснуть не мог, когда ее не было рядом. Помочь в этом случае могла только другая женщина. Но нельзя же выйти на улицу и найти порядочную женщину, которая останется с тобой на ночь. И ты находишь проституток, прелестных, удивительно красивых девушек. Это стоит тебе пару сотен долларов, девушки остаются с тобой от четырех до пяти дней, помогая преодолеть болезненное состояние. Когда у тебя есть другая женщина, ты начинаешь понимать, что не умрешь. Проститутки, таким образом, делают великое дело. Сколько мужчин удалось им спасти. Проституток подсылали к Иисусу…» – так говорил в одном из интервью Мохамед Али, он же Кассиус Клей.
Когда-то я сохранил эту газетную вырезку и потом наткнулся на нее в своей комнате-пенале. Когда у тебя есть другая женщина, ты начинаешь понимать, что не умрешь, говорит Али, и я с ним согласен – умереть, засохнуть, погибнуть, выпасть из жизни, это все мои слова, я думаю точно так же, особенно с тех пор, как в полном одиночестве живу в Париже.
Кстати, мой дорогой Беат в один из своих недавних приездов сюда сказал, что мне следовало бы подыскать, найти или приобрести себе подругу. Тебе, дорогой мой, нужна подруга, сказал он, ты нуждаешься в постоянном общении с женщиной, тебе нужен кто-то, кто будет ждать тебя, кому ты мог бы изливать свои чувства, свои ежевечерние ожидания, на кого мог бы обрушивать свой неутолимый сексуальный голод; тебе нужна любовная связь, а не случайные визиты в эти maisons de rendevous.
Но именно об этом я и думать не хочу, не говоря уже о подобном желании, для этого во мне просто нет свободного места, соответствующее место занято, занято вдвойне. Беат, дружище, говорю я, ты должен бы это знать. Ты должен бы знать, чего стоит расторжение брака. Я ведь переехал сюда еще и потому, что мой брак распался. Разумеется, свою роль сыграла и эта тетина квартира, возможность сбежать сюда, но это холостяцкий запасной аэродром, убежище, местечко, где можно зализать свои раны, я все еще истекаю кровью, и ты это знаешь, говорю я Беату.
Ты преувеличиваешь, возражает он, ведь это ты сам разрушил ваш брак, которому можно было позавидовать, таким он был сердечным, это ты захотел сбежать. Ты втрескался в другую девушку, которая свела тебя с ума, но, насколько я понимаю, не ответила взаимностью, говорит Беат, ты что – профессиональный мазохист? Ты забудешь эту девушку, все скоро пройдет само собой, забудь ее, говорит он, забудь, наконец, и о своем браке, забудь то и другое. Найди себе подругу, это может быть девушка из бара или, что еще лучше, кассирша из универмага, загляни в универмаги и выбери себе красивую кассиршу, такую, которая не рвется сразу замуж, а жизнерадостную, которая мечтает пожить сама, прежде чем начнет думать о детях, красивую и отчаянную кассиршу, которая скучает за кассовым аппаратом и в своей пустой мансарде, скучала с теми несколькими самовлюбленными парнями, которых знала, до сих пор, скучает в обществе одних и тех же приятелей, в одних и тех же забегаловках, такую, которую ты будешь немножко баловать и приучишь баловать тебя, говорит Беат.
А я думаю о наказании. О многих испытаниях, свалившихся на меня в этой комнате-пенале, о застывшем от боли лице моей жены, превратившемся вдруг в холодную высокомерную маску с острым подбородком, да, ее любимое лицо застыло, превратилось в маску, когда я сообщил ей о встречах с другой женщиной, и в ту же долю секунды она, вероятно, осознала, что все непоправимо рухнуло, все то, что так долго нас связывало и вело по жизни. Вот теперь у нее появилось это высокомерное выражение, ее лицо кажется немного простоватым, словно в насмешку простоватым, и напоминает лицо простоватой девственницы, думал я после затянувшегося молчания, последовавшего за моим признанием, тишина повисла такая, что мне казалось, будто я слышу шум в водопроводных и отопительных трубах, мы оба сидели в этой тишине, не двигаясь. Нет, я не хочу вспоминать о последовавших за этим выяснениях отношений, ночных спорах, когда мы были поочередно сиделками друг другу, то братом, то сестрой милосердия, и отдавали обильную дань алкоголю. Мы плавали в алкоголе, бутылки с вином были нашей опорой, в любое время дня и ночи мы бежали в магазин, чтобы пополнить наши запасы, мы сидели вместе за столом переговоров, обсуждали свой распавшийся брак, и вина в бутылках на столе становилось все меньше, а кучка окурков в пепельнице все росла и росла.
Но самым тяжелым было наказание иного рода. Это обороты речи, которые вдруг приходили мне в голову, выражения, которые мы употребляли тогда, и когда я вспоминаю или шепотом произношу их сейчас, они звучат как святотатство. Это самые болезненные воспоминания, и я жду, когда они сотрутся из моей памяти. Что мне делать с этим ставшим уже ненужным языком наших споров, который вдруг начинает звучать в пустой комнате? Осиротелые слова, отринутый, преданный язык, бывший когда-то родиной, что мне делать с этим?
Ты забудешь об этом, говорит Беат, в конце концов, не все же тебе помнить. Я знаю, он говорит так, просто чтобы сказать что-нибудь и сменить тему, во всяком случае, уйти от этого болезненного разговора.
Наказание, думаю я. Или кара – старое, прекрасное слово. Наказание исходит и с другой стороны, я нахожусь между двух огней, Беат, добавляю я, – это выражение я подцепил в каком-то баре, естественно, по-французски. Entre deux feux, речь шла о любовной истории, о любовном треугольнике.
Я не могу забыть ту, другую, говорю я Беату. Хочу, но не могу. Я живу здесь словно в зале ожидания, я не могу поверить, будто сильное чувство, разрушившее наш брак, было просто игрой воображения. Я отравлен любовью к этой другой женщине, говорю я, я страдаю от этой отравы, Беат, я жду.
Бывают вечера, когда я занимаюсь тем, что делаю перестановки в квартире. Привожу в порядок квартиру, мою посуду, исключительно для того, чтобы держаться подальше от телефона. Я стараюсь помешать себе набрать тот трансатлантический номер, на звонок или гудок которого подойдет она, прозвучит тот другой голос и я представлю себе другое лицо, отравившее мою жизнь, но я не делаю этого, я борюсь с собой, заставляю себя отвлечься, но почему? Из страха. Из страха, что одно лишь слово или даже модуляция, тембр голоса, долетающего ко мне через океан, оживет здесь, в моей комнате-пенале, станет ртом, станет лицом и обидит меня или, что еще хуже, оттолкнет. И я останусь в этом зале ожидания без всякой надежды. Женщины, ох уж эти женщины… – говорит Беат. Ты попал в кризис середины недели, займись лучше своей писаниной, говорит он. Как я могу писать в таком состоянии? – возражаю я. Я опален этими проклятыми двумя огнями, я не свободен, я ослеплен. Вот если бы у меня было внутреннее побуждение, приказ на марш. Но вот же он, твой материал: между двух огней, говорит Беат, пиши, выплескивай, что накипело.
Еще лучше было бы назвать это Год любви. Но материал не просматривается. Я всего лишь хозяин своей жизни, но разве хозяин знает все, что творится в его хозяйстве? Под приказом на марш, под внутренним побуждением я имею в виду степень насыщения, уровень готовности, Когда я буду готов настолько, чтобы водить взад-вперед каретку моей пишущей машинки, выводить ее на прогулку, выстраивать колонны из слов, караваны слов! Но для этого мне нужно внутреннее побуждение. Я сижу в этом зале ожидания, я жду.
Если бы Беат знал, как много времени надо, чтобы в горбах моих верблюдов набралось и отстоялось, точнее, переварилось достаточно материала, чтобы годы спустя он поднялся наверх и стал видимым, превратился в зримые образы – или воспоминания? – и мог бы их выдавить из себя. Если бы ты знал, говорю я Беату. Я всего лишь хозяин, понимаешь? Материал, не просматривается, я слеп, мне не за что уцепиться. Надо ждать.
Не говори загадками. На тебя напала черная немочь, говорит Беат. Пошли отсюда, выпьем, по маленькой.
Старик-голубятник только что начал очередную ссору. Без своей старухи ему не с кем было бы скандалить; вот еще одно славное общество ненависти с ограниченной ответственностью, созданное для препровождения времени путем взаимных оскорблений и утешений, говорит Беат.
А ведь в принципе я не имею ничего против этого голубятника, какое мне до него дело, думаю я, в конце концов, он иногда поднимается до роли человека, который меня занимает. Мы еще по-настоящему не сблизились, между нами еще не было словесного контакта, хотя он с недавнего времени взял себе в привычку беседовать – из окна в окно – с жильцом, который живет подо мной, этажом ниже. Инициатива исходила от моего соседа, щуплого, но крепкого на вид старика, нового жильца, я сталкиваюсь с ним на лестнице, там жильцы, как правило, не здороваются и не заговаривают друг с другом, а молча проходят мимо, точнее, останавливаются на лестничных площадках, чтобы пропустить встречного, словно боясь столкнуться с ним, как будто лестница чересчур узкая и не позволяет разойтись, но это не так, тут все дело в страхе перед соприкосновением, в жажде дистанции, в недоверии. И вот этот новенький, низкорослый, но жилистый и крепкий старик, немного похожий на торговца велосипедами с нашей улицы, недавно пропустил меня на лестнице, проходите, проходите, сказал он, мне тяжело подниматься, задыхаюсь, теперь я уже не тот, что прежде, он говорил еще что-то, но вдруг я услышал, поднявшись на несколько ступенек выше, как он сказал: нелегко приходится человеку, который потерял мать. Мне показалось, что я ослышался, новый жилец давно уже достиг пенсионного возраста, но консьержка, эта если не пьяная, то ворчливая, с вечной сигаретой во рту, грубая и безжалостная особа, когда я проходил мимо, сказала с выражением легкого сочувствия, что новый жилец сначала лишился жены, после чего перебрался к своей очень старой матери – в пенсионном возрасте снова вцепился в подол матери! – а когда та вскоре скончалась, он снял квартиру здесь. Иногда я вижу, как он выглядывает из кухонного окна во двор, и лицо у него такое, что мне сразу приходит на ум слово «зареванное», он воет, этот старик, воет от безысходного одиночества.
Но теперь он сдружился со стариком-голубятником, и после обеда я вижу и слышу, как они разговаривают друг с другом, как правило, они громко наушничают из окна в окно, теперь я знаю, почему голубятник все время торчит дома, кажется, он и в самом деле болен, у него что-то с ногами, он, правда, может вставать и даже иногда выходить из дома, но его наверняка мучают боли. Они криком сообщали друг другу подробности, касающиеся их болезней и недомоганий, рассказывали о лекарствах, которые они принимают, потом переходили на другие темы, говорили о разном, многое мне было не совсем понятно. Мне было странно видеть, как ведет себя голубятник, когда он, сидя боком у широко распахнутого окна, общается со своим новым товарищем и одновременно наблюдает за беспрерывно кормящейся голубкой – не мешают ли ей его разговоры? Иногда он смотрит на нее с почти благоговейной гримасой, потом снова заговорщицки ухмыляется, но чаще, когда ему кричит что-то сосед напротив, лицо его не выражает никакого благоговения, должно быть, он жалеет, что эти каждодневные разговоры обесценивают его жизнь, его общение с голубями.
Я вот думаю: у других есть собака или кошка или канарейка, а у этого любимая голубка, которую он балует и защищает от других прожорливых голубей, это его право, он пенсионер, ему уже за семьдесят, теперь я это знаю точно, что связывает меня с ним? Во всяком случае, в последнее время голубятник стал много человечнее, наверняка тут не обошлось без влияния его нового собеседника. Они начинали со своих хворей, потом сравнивали свое нынешнее состояние с прежним, когда они были парни что надо и могли кутить ночи напролет, само собой, и вкалывали они как следует, не то что нынешние тюфяки, эти кастраты, – да что уж тут, теперь нам на все наплевать, пришла пора подыхать, мы и так уже полутрупы.








