355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пауль Низон » Год любви » Текст книги (страница 25)
Год любви
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 01:18

Текст книги "Год любви"


Автор книги: Пауль Низон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 26 страниц)

Но путник преувеличивает. Чрезмерно приукрашивает ситуацию из-за случайной встречи, не только банальной, но и предосудительной, проходящей под знаком купленной благосклонности. Моя мать, к примеру, об этом и слушать бы не стала. Она просто не поверила бы этому, не допустила бы и мысли об этом. Она изгнала бы эту сцену из пространства приличия одним словом: грязь.

А я говорю: путник и впрямь мог чувствовать себя счастливым. Он столкнулся с женщиной, которая ему нравится и которая к тому же от природы великодушна, не сторонится, в отличие от других, иностранцев, гостеприимна. Такое иногда бывает. Незаслуженное счастье. Два чужих человека, познакомившиеся не совсем обычным путем и пришедшиеся друг другу по душе, по крайней мере в данный момент. В нише бара они одаривают друг друга любовью. Причащаются на дорожку. А что до платы, то разве нормальная супружеская любовь не связана с расходами? Такие увертюры, как кино, театр, ресторан или поездка в отпуск; такие любезности, как меховая шуба или украшения. Но вернемся к нашей истории. К какой истории? Бутылка шампанского, вторая, третья, или что там еще приходится выкладывать за тет– а-тет в нише бара, оплачена уже тем, что из всего этого не получится никакой истории. Деньги – защитное устройство, не позволяющее сцене соскользнуть в историю. Пусть все так и останется началом, всего лишь началом без действующих лиц и приличествующего рассказу стиля, своего рода древнейшая исходная ситуация, необходимая для того, чтобы мимоходом воссоздать мгновение счастья. Или иллюзии счастья? Иллюзии столь же важны в жизни, как и деньги. Думает путник.

Наш герой, тогда еще не путник, наверняка знал дорогу в места, где можно укрыться, знал заветное слово, пропускающее в чудесное убежище. Одно время он называл это бросить якорь. Так он называет это – в своих монологах или только в мыслях, – когда боится, что от безысходности может слететь с катушек. В затемненном баре, со стаканом в руке, рядом со все понимающими сообщницами, готовыми прийти в нужную минуту на помощь, с подругами на час обретает он пристанище и почву под ногами. Но прежде всего душевный покой. Он страстно тоскует по этим островкам. Само собой, подобные заведения не сухие доки, алкоголь и все остальное стоит денег. И он тратит их, не считая, выкладывает пачками. И хотел бы остановиться, да не может. Это превратилось в манию. Очень часто он делает это без всякого удовольствия, скорее заставляет себя сесть в поезд ужасов с неизбежной преисподней в финале. Преисподняя – это угрызения совести после отрезвления. Он дает себе клятву не заглядывать больше в бары. Но мания сильнее воли. Все чаще она – его ultima ratio.[24]

Искушение появляется внезапно, словно выскакивает из кустов, и не отпускает его. Внутренний голос в нем кричит: нет. Но постепенно превращается в голосок, оперирующий все более слабыми аргументами. А искушение улыбается красивыми глазами, уверенное в себе, уж оно-то лучше знает, что делать. Правда, у искушения женское лицо, но его больное существо жаждет не просто женской плоти, а все отчаяннее тоскует по острову, берегов которого ему удается достичь все реже. Он обзывает себя трусом, клянется, что это в последний раз. Случалось, после часов, вечеров и ночей, проведенных у стойки бара, после пьянки он возвращался домой с пустыми карманами, не имея даже мелочи на такси, кожа его дурно пахла, я весь провонял, ворчал он и чувствовал себя виноватым, как человек, злоупотребивший доверием, присвоивший себе чужое имущество. Прокрадывался в гостиницу и вставал под душ, как будто можно смыть грязь, пропитавшую тебя насквозь. В желудке камень, нервы на пределе. Он берет в руки книгу и откладывает ее в сторону, читать он не в состоянии, накрывает лицо подушкой, скрючивается калачиком под одеялом, вертится в постели, встает выпить воды, подходит к окну, задыхаясь, втягивает в себя ночной воздух, утренний воздух, дрожит всем телом. И не у кого попросить помощи, некому пожаловаться на самого себя. А на следующий день глубокая хандра, пустота в сердце, скорбный, неотвратимый звук на все той же частоте; неотвратимый, как приговор врача, установившего у тебя неизлечимую болезнь или эндогенное нарушение психики.

Разумеется, он не сразу дошел до жизни такой. Сначала он лишился места или уволился по собственному желанию, на том основании, что ему нужен год, чтобы прийти в себя, собраться с мыслями, отдохнуть. Похоже на выход из дела. Преждевременно наступивший кризис середины жизни, говорят знакомые, в открытую говорят это его родным. Год истёк, все связи порваны, он все чаще меняет адреса, последний гласит – до востребования. Его списывают со счетов, как пропавшего без вести. Следует неизбежный развод с законной супругой, раздел имущества. Поначалу отщепенец еще пытается найти себе какое-то занятие, здесь, в Париже; сидит в Национальной библиотеке, чтобы привыкнуть к свободе, нужно что-то делать, это продолжается недолго, он давно утратил то, что когда-то было самым примечательным свойством его характера, – самодисциплину. Иногда он проклинает свободу. Спасительные походы по барам. Бреясь по утрам, он мог порезаться – так сильно дрожали руки. А с пластырями на лице в библиотеку не пойдешь, и он шел в парки, в места общественного отдыха, слонялся под мостами Сены, точно какой-нибудь бездомный. ОН ПРОКУТИЛ СВОИ ДЕНЬГИ С ЖЕНЩИНАМИ. Так это могло бы быть.

Домыслы, – не более того. Сейчас он свободен, свободен, как птица, но рядом с ним нет никакой обнаженной, это уж точно. Людей этого сорта вообще никуда не впускают. Такой человек, как путник, лишен не только женского общества, он принципиально одинок. Отверженный. Вернется ли он когда-нибудь к себе? И где то место, куда он мог бы вернуться?

Надо выбросить путника из головы, иначе у меня не получится мое каприччо, мой каприз. Иногда, когда я сижу над вставленным в пишущую машинку листом бумаги или брожу по городу, мелькает какой-то след. Как плавник рыбы, прорезывающий воду, появляется на мгновение или, лучше сказать, возникает. Меня будто толкает что-то. Я во власти порыва. Чувствую, что это совсем близко, стоит только протянуть руку – и вот оно, на долю секунды я сливаюсь с ним. Чудо, счастье. Закрыв глаза, я наслаждаюсь его отзвуком, думаю, вот сейчас оно появится на внутреннем экране, тогда я его и поймаю. Я бегаю по комнате, ищу первое слово, которое намекнет, наведет на мысль, главное, не хватать раньше времени. Слова бывают слишком громкими, слишком поспешными, и увиденная рыба нырнет и исчезнет в глубине.

Возможно, навсегда. Я бегаю по комнате, чувствуя на губах этот привкус, наконец, встаю на цыпочки, мне хочется стать невидимкой, чтобы не спугнуть, не прогнать этот порыв. Я хочу поймать существо живым, не один только скелет. Снова усаживаюсь за стол. О рыбе ни слуху ни духу. Вместо нее в голове проплывают какие-то легкомысленные лодки, нежелательные образы, толкотня, хаос. И потом – пустота. Все, сдаюсь. Иногда хочется убежать. И сразу – в ближайший бар. Не думать, только ни о чем не думать, дружище. Только не это.

Эпитафия толстяку

Что, если бы меня и впрямь проглотила огромная рыба и увлекла за собой в водные хляби и все было бы только скольжением, удивлением и мраком? И я бы скитался в ней, бороздил океаны и не знал бы ни дня, ни ночи, не мыслил бы?

Недавно мне приснилась одна из моих старых автомашин, она неожиданно – точно сорвавшийся с привязи пес – снова обнаружилась в гараже по соседству: моя тачка снова была на месте! Я запустил мотор, он зажужжал, как швейная машинка. Я обошел вокруг своего вновь обретенного сокровища, кончиками пальцев погладил сверкающий лаком кузов. Через наполовину поднятую дверь гаража протиснулся, согнувшись, мой друг, в руке он держал букет цветов. Ты? – крикнул я, ты же давно умер! Но он улыбнулся в ответ: умер? Смерть, видишь ли, вообще не имеет никакого значения, умирать легко, скажу я тебе, ты словно плывешь по бесконечно длинным коридорам, нескончаемое скольжение и прекрасное. Сказал и исчез.

В последние годы я все чаще нахожу в своем почтовом ящике траурные объявления, для меня это каждый раз шок, всегда одно и то же чувство растерянности, меня охватывает дрожь – снова утрата, я опять стал беднее. Как говорится, ряды редеют. Однажды я подсчитал, даже составил список, кто из друзей и знакомых ушел от нас, как принято говорить, в последние годы. Список утрат получился внушительный. Хватило бы на массовое захоронение.

Получив известие о смерти своего английского друга, я сперва был только озадачен. Моей первой мыслью было: не может быть. Нежелание верить без примеси печали. Я швырнул обведенный черной рамкой конверт обратно в почтовый ящик и вышел из дома за покупками. Пообедать я решил у Шартье на улице Фубур, что на Монмартре. Давненько не бывал я в этом роскошном зале, который своими галереями и целым лесом люстр мог бы напомнить бальную залу галантного века, если бы многолюдье и атмосфера обыкновенной столовой не придавали всей этой помпезности издевательский оттенок. Втиснутые в черные жилеты и такие же брюки официанты в длинных, до колен, фартуках балансируют в людском море, в этом безумном скоплении, держа на вытянутых руках подносы с горками тарелок и блюд. Есть нужно быстро, особенно в часы «пик», так как у входа ждет своей очереди целая толпа желающих утолить голод. И как только официанты умудряются сохранять хорошее настроение? Настоящие виртуозы, вымуштрованные.

Рядом со мной сел старик с львиной гривой, в пальто, заказал фирменное блюдо и стакан вина. Наверно, пенсионер. Чуть дальше два весельчака, они обращаются к официанту на «ты», скажи-ка нам, куда собираешься ехать, что – в Лос-Анджелес? Воображала. Принеси нам свежего хлебца, этот в корзине уже высох. Мимо протискивается старушка.

За столом напротив женщина с невыразительными чертами лица беседует с подругой, типично парижская беседа, но мимика и жесты придают ей необычный оттенок, французская болтовня и при этом экзотические глаза и непривычная для французов мимика – мне нравится запоминать человека, запертого в узилище своего происхождения. А еще дальше столы усердных чиновников, ненадолго поменявших своих соседей по конторе на соседей по обеденному столу – все они берут на закуску салат из лука. Всех нас тут быстренько накормят, все мы выйдем на одну и ту же улицу, но каждый под колпаком своего собственного «я».

Но вот уже во второй раз в зале гаснет свет. Мы сидим не в темноте, а в полутьме, на улице ярко светит солнце и по-весеннему свежо, переполненный зал недовольно ворчит «бу-у-у», даже старик с львиной гривой ворчит вместе со всеми, каждому хочется выразить недовольство маленькими проделками электростанций – короткими предупредительными отключениями. Так они бастуют. «Бу-у-у!» Поворчим в свое удовольствие. Каждому приятно разделить, его с другими. Мимо нашего стола проходят две девушки, у обеих во рту сигареты. Курят перед кофе. Проходят молодые бродяги в неряшливых дорожных костюмах, обнаружили Шартье в указателе дешевых ресторанов и забрели сюда, пользуясь путеводителем по городу. Они рассматривают все с наивным удивлением. Официанты похожи на проводников в поездах или на смотрителей в ночлежках. Когда-нибудь и я стану таким же стариком, буду в одно и то же время садиться за один и тот же стол, жизнь войдет в прочное русло привычек, а дома, надеюсь, из меня все так же будут выползать фразы и страницы. Буду точно так же запихивать в себя пищу вплоть до последнего кусочка и вылизывать тарелку, как это делал мой английский друг? Джо умер. Я сидел за своим столом, пережевывая телячье сердце с бобами, и поминал своего английского друга.

Кажется, будто улетел ангел, такое же чувство тоски, смешанное с удивлением. Джо ангел? Можно ли представить себе ангела с габаритами моего английского друга?

Когда он последний раз приезжал сюда, я встречал его недалеко от Северного вокзала. На этот раз он купил билет на автобус Лондон-Париж, я позаботился о номере в, гостинице и ждал прибытия автобуса, чтобы отвезти Джо в гостиницу, а затем к себе домой. Стояло раннее лето, духота, автобуса все не было и не было, я уже подумал, что произошло какое-то недоразумение – жду уже добрый час. Наконец он прибыл. Внутри автобуса обычная толкотня пассажиров, все одновременно поднимаются со своих мест, хватают багаж и торопятся к выходу. Джо я увидел сразу, его нельзя не заметить. На нем костюм из толстого твида, жилетка, поверх твида висели его любимые игрушки – два фотоаппарата, экспонометр, полевой бинокль. На голове – каскетка, как у Шерлока Холмса. И все это несмотря на духоту летнего вечера. Он тоже сразу меня заметил и жестами давал понять, что ничего не может поделать, просил подождать. Он стоял, стиснутый со всех сторон пассажирами, лицо ярко-красное, почти фиолетовое, казалось, его вот-вот хватит удар, но в глазах светилась ирония, усиленная двойными стеклами очков. Ну как он так может, бормотал я, глядя на его неподходящий для этого времени года и метеорологических условий, донельзя комический наряд. Неужели обязательно строить из себя идиота? Раньше, припомнил я, он носил одежду гигантских размеров, настоящие клоунские облачения, брюки доходили ему почти до подбородка. Должно быть, кто-то подсказал ему, что надо бы больше уделять внимания своей одежде, и с тех пор он переориентировался на этот еще более невыгодный для него наряд. Вероятно, ему намекнула на это дирекция колледжа, где он преподавал математику. Казалось, он совсем не заботился о своем внешнем облике, не тратил на это даже малейшего мыслительного усилия. Казалось, его телесное «я» было чем-то, что можно было обрядить в какие-нибудь лохмотья, непомерно и бездумно пичкать пищей, укладывать в постель, возить в автобусе или поезде, но прежде всего в подземке, видеть, как оно приходит в упадок, но никогда по-настоящему не принимать этого к сведению. Точно так же обстояло дело и с его внутренним миром. Осознавал ли он неповторимость, загадочность, ценность своей жизни? Понимал ли он, что такое личная жизнь? Имела ли для него хоть малейшее значение фраза типа: жизнь можно обрести или потерять? Я ни разу не слышал, чтобы он пожаловался на боль или выразил какое-нибудь желание, казалось, они были ему неведомы. Джо – ангел? И как только пришло мне в голову это абсурдное сравнение? Может, меня навела на него бесчувственность Джо, его неспособность к переживаниям? Может, он бесполый? Казалось, он катился, как шар, или, точнее, тяжело шагал сквозь пространство и время без секса без желаний без страданий без заинтересованности без искушений без вины; и только одышка выдавала его принадлежность к роду человеческому. Внеземным существом казался мне Джо, мой английский друг.

Опять зажегся свет, и опять зал встретил это криками радости. Зал с многочисленными погасшими люстрами напомнил мне декорации из пьесы Горького «На дне». Здесь находили выход элементарные человеческие качества. Слишком человеческие, как у драчунов, которых я наблюдал по дороге сюда, как у очевидцев драки. Схватились друг с другом молодой араб и югослав. После короткого обмена ударами их разнимали, но когда дни снова набрасывались друг на друга, зеваки, у которых тоже чесались кулаки, тут же отходили в сторону, образуя круг. Быстрая схватка, одно из тел отлетает на капот машины, драчуны, сцепившись, катаются по земле, похоже на бой петухов или на вцепившихся друг в друга псов; зрителей привлекает окончательное исчезновение страха перед прикосновением к чужому телу, отпадение этого ужасного самообладания, которое так трудно выносить долгое время, все это вдруг куда-то уходит, и накопившаяся ненависть вырывается наружу, такую ненависть каждый с трудом сдерживает в себе, сейчас она вырвалась у двух драчунов. Каждый раз, когда они отпускают друг друга и отступают на несколько шагов, ненависть то у одного, то у другого прорывается снова, достаточно поворота головы, обрывка ругательства, и они снова набрасываются друг на друга. Ненависть порождает кровожадность. Потом подъезжает полиция, мелькают дубинки, мигают синие сигнальные огни на полицейской машине, и толпа плотнее окружает дерущихся.

В случае с Джо о ненависти не может быть и речи, такие побуждения ему неведомы. Судя по всему, его занимали только практические проблемы, такие, например, как изучение расписания поездов и автобусов. Подобрать подходящий поезд, все сорганизовать, рассчитать время пересадок – такими вещами он занимался со страстью и готов был помочь каждому. Признаюсь, я беззастенчиво пользовался его щедростью в этих делах. Бывая в Лондоне, я просил его подобрать для меня маленькие экскурсии в самых разных вариантах, прежде всего потому, что с Джо нужно было чем-то заниматься: просто быть с ним вместе было невозможно, нам не о чем было говорить. Когда мы добирались до цели нашей экскурсии, Джо, который до этого руководил вылазкой, садился на ближайшую скамейку и покорно, с видом глубокого непонимания ждал моего возвращения с осмотра достопримечательностей. Для него экскурсия состояла исключительно в решении транспортных вопросов, транспорт в его глазах был самоцелью, а не средством познакомиться с чем-то новым, ранее невиданным. Как только мы добирались до места, он считал свою задачу выполненной.

Когда в конце короткого пребывания Джо в Париже я забирал его из гостиницы «Феникс», что на улице генерала Ланрезака, между авеню Мак-Магона и авеню Карно, меня поразила его тяжелая одышка.

Он был готов к отъезду, внушительный багаж упакован, когда я вошел в вестибюль. Но ему еще нужно было завязать шнурки на ботинках – предприятие при его габаритах весьма проблематичное. Тяжело дыша, он пытался наклониться. Мне бы надо было помочь ему. Когда мы уже сидели в такси, нас обогнал похоронный автомобиль, я почувствовал специфический запах еще до того, как увидел черный катафалк, уставленный венками, вздрогнул в испуге и забыл или не решился перекреститься. Мы слишком рано прибыли на вокзал и сели за столик, чтобы выпить на прощанье. Темы для разговора скоро иссякли – я узнал, что он собирался проведать свою бывшую студентку, вышедшую замуж в Туре или Амьене, а потом поехать в Бельгию, – и я наблюдал за теми, кто сидел за соседними столиками, при этом мне бросилось в глаза, что Джо не обращал внимания на других людей. Чтобы подразнить его или просто ради поддержания разговора я спросил, любит ли он наблюдать за людьми. Он посмотрел на меня с ужасом в глазах, за двойными стеклами очков на меня уставились глаза обезумевшего карпа: зачем, Бога ради, я должен наблюдать за тем, что не имеет ко мне отношения?

Просто ради удовольствия, ответил я, можно, например, попытаться угадать, какая у человека профессия, женат он или нет, любит ли готовить, какая у него сексуальная ориентация, да мало ли что; просто чтобы убить время. Вопрос любознательности, сказал я в заключение и сменил тему. На что из Бельгии, то есть еще во время его каникулярной поездки на континент, я получил письмо следующего содержания:

«Ваше желание получить от меня письмо на нелинованной бумаге сегодня исполнится, поскольку, во-первых, у меня есть время, чтобы без помех письменно изложить свои мысли, во-вторых, поскольку я не вожу с собой казенной линованной бумаги и, наконец, в-третьих, мне хочется от всей души поблагодарить Вас за ту заботу, которую Вы проявили ко мне в Париже. Эти вокзальные прощания оставляют комическое впечатление. Можно ли хотя бы с небольшой долей уверенности судить о профессии и возрасте человека, пьющего кофе или аперитив? Разумеется, можно, если ты уверен, что тебя никто не опровергнет. Уж не потому ли Вы этим и занимаетесь? Помните ли Вы еще нашу юную соседку с лицом ребенка, кормившую из бутылочки малыша? Кем + чем была или является она? Есть же на свете типы!!! И бросилась ли Вам в глаза парочка, ожидавшая на перроне? Оба в кричащих одеждах, на ней огромная черная шляпа, какие носили в средние века… Вот видите, глаза у меня открыты, но мне не хотелось бы высказывать о них свое мнение или суждение. Зачем?

Здесь очень красиво, река Мёз протекает у меня под окнами, но Вот с транспортом большие ПРОБЛЕМЫ, за неимением машины, мне поневоле приходится мотаться отсюда в Намюр и обратно. Я побывал также в Льеже и Динане (города в противоположных направлениях), так что знаком теперь с местностью примерно на всем протяжении реки на бельгийской территории… Вы еще помните 1-ю главу «De bello gallico», где дается характеристика галльских племен? Интересно наблюдать, насколько сохранились описанные там здешние нравы. Вот еще одна причина, по которой я сокращаю запланированные ранее три с половиной недели на континенте и в ближайший понедельник возвращаюсь в Лондон. Удастся ли мне реализовать свои планы и съездить в Австрию, зависит от того, что + как покажет исследование моей простаты; если придется лечь на операцию, мне понадобится отпуск для отдыха; поживем – увидим. Может быть, не так уж и плохо, что нам неведомо наше будущее, хотя иногда это было бы полезно. Напишите, как

Вы поживаете; Вы наверняка пишете о себе легче и свободнее; по крайней мере, не так скованно, как

Ваш старый Джо».

Иногда Джо называл себя волом. Этим он хотел подчеркнуть отличие от быка. В его жизни не было женщин, за исключением матери, которая, помнится, в корне придушила единственное увлечение Джо, его целомудренную дружбу с одной санитаркой, и больше не допускала ничего подобного.

Я знавал его мать, она жила вместе с сыном в секционном доме в Уансворте, недалеко от пользовавшейся дурной славой тюрьмы. Несколько лет назад, когда я приезжал к ним, ей было восемьдесят. Сейчас ее уже нет в живых. Это была тучная, тщеславная и очень сильно накрашенная старая дама, казалось, краски просто размазаны по ее лицу – красная на сморщенных щеках, фиолетовая на проступавших под глазами мешках. Добавьте к этому жгучие темные глаза и свободно ниспадающее платье, сквозь которое на уровне расплывшегося живота вырисовывались груди, создавая впечатление старческой беременности, и вы получите ее портрет. Она похвалялась своими левыми взглядами (с юных лет состояла членом марксистского кружка) и делала это, поглядывая на Джо, который был консерватором. После короткого приветствия и обычного обмена любезностями она тут же перевела разговор на себя, на свою персону, что лишь подчеркивало тщеславную суетность ее характера. По приказанию матери Джо включал телевизор, когда наступало время последних известий, он делал это с равнодушным видом. Но если пятидесятилетний в ту пору преподаватель позволял себе высказывание по внешнеполитическим вопросам, она резко обрывала своего толстого мальчика, каким он для нее оставался, в глазах ее сверкала злоба.

Меня поразила роскошь салона, в котором мы беседовали. О большой культуре и высокой образованности говорили полки вдоль стен, уставленные книгами по искусству, фолиантами в кожаных переплетах, полными собраниями сочинений, и репродукции картин старых мастеров в прекрасных рамах; возвышенным образом жизни веяло от стильной мебели, среди которой было несколько книжных шкафов с застекленными дверцами, настольные лампы и торшеры, скамеечки и ковры; изобилие всего этого смущало. По сути дела, салон был коллекцией вещей: утрированное представление о том, что, по мнению матери Джо, должно украшать лучшие дома или что сохранилось в ее памяти; функционировал, судя по всему, только телевизор, за работу которого отвечал Джо.

На столе стояли приборы из великолепного фарфора и тяжелого серебра, это впечатляло. Я боялся садиться за стол. Джо только недавно научился готовить, это хобби он выбрал для себя только что, и вся его стряпня была несъедобной. Он этого не замечал, так как придерживался диеты; она ела мюсли и йогурт, что дало ей повод многословно распространяться о собственном аскетизме. Пока мать разглагольствовала, Джо заглатывал пищу и смачно жевал, пока тарелки и блюда не опустели, а затем, тяжело дыша, откинулся на спинку стула.

Я представления не имею, чем он занимался. Знаю лишь, что на досуге он фотографировал, немного писал акварельными красками и слушал пластинки с классической музыкой. Точно бронепоезд, пыхтя и дымя, катился он сквозь годы. А теперь его путь окончен, подумал я. Чем объяснить, что его смерть так задела меня? Быть может, меня ошеломила его непрожитая, так и не начавшаяся жизнь? Может, он знал что-то такое, о чем я не догадывался? Или же он, едва покинув лоно матери, тут же забрался в свое жирное тело, чтобы быть там в безопасности и никогда не страдать? Никогда не страдать? Разве его отношения с матерью не были страданием? Старуха в моих глазах была настоящей людоедкой. Она каждый день заново проглатывала своего Джо, потому и была такой толстой, несмотря на диету. Говорят, в каждом толстяке таится изголодавшийся доходяга, за недостатком любви или красоты (или познания) превратившийся в скелет и щепку несчастный, в своей жирной могиле вопиющий о пище. О жизни. Блудный сын, искатель счастья, как путник. Но к моему Джо это не имеет никакого отношения. Похоже, ему было хорошо и уютно в своем жирном теле. Он играючи оперировал цифрами, играючи фотографировал, немного готовил и писал акварельными красками, слушал музыку и изучал расписания поездов, и все, за исключением последнего, делал с грехом пополам. Жизнь была для него заранее обусловленным делом, ее можно было проспать, проесть. И уж наверняка для него не существовало проблемы художественного существования в том смысле, что оно не поддается воплощению в слове. Помню, с каким недоумением он реагировал на мои муки с писанием книг, на ежедневную борьбу с фразами и словами. Писательство, с его точки зрения, состояло в том, чтобы заносить на бумагу рождающиеся в голове мысли. Или у тебя эти мысли есть, или их нет.

И у него были такие толстые волнообразные ногти на больших пальцах рук, припомнил я. Не ороговевшие, а действительно волнистые ногти, закрытые, точно броней, хитином, я всегда смотрел на них словно загипнотизированный: вот сейчас они лопнут, как почки, и из них покажется листок или жучок. Я уже собрался было со вздохом признать, что из поминок по моему дорогому Джо ничего не вышло, как к моему столу подсел новый посетитель.

Это был человек маленького роста в шляпе с острым верхом и сигарой во рту. Приглядевшись поближе, я заметил, что сигара торчит у него не во рту, а в дыре. У человека отсутствовала нижняя половина лица. Должно быть, он попал в аварию и потерял челюсть и подбородок; из лоскутков кожи ему что-то пришили, оставив отверстие, в которое он запихивал сигару, насколько я мог видеть, он придерживал ее языком. Он начал что-то говорить мне, я почти ничего не понимал, он что-то бормотал, впиваясь в меня глазами, видимо, ему было нужно, чтобы на него смотрели. Я смотрел ему в лицо, стараясь не выдать смущения, и слегка кивал, делая вид, что слежу за его речью, и надеясь, что он избавит меня от своего присутствия. Что он и сделал. Не стал дожидаться официанта, а поднялся и зашагал прочь.

Сперва ногти на больших пальцах рук, а потом вот это. Задремал я, что ли? Может, это был ребенок с соской во рту или и впрямь человечек с сигарой, без нижней половины лица? Я давно уже толком не знаю, где кончаюсь я (то есть мое ограниченное «я») и где начинаются другие, или наоборот: где кончаются другие и начинаюсь я. Человечек меня не напугал, неприятно было лишь то, что я не понимал его, иначе бы с удовольствием с ним поговорил. Отсутствующая половина лица нисколечко мне не мешала.

Точно так же не мешал мне и человек-обрубок, недавно заговоривший со мной, когда я спал. Он стоял в городских воротах, вечер, итальянский вечер, ворота поросли плющом, каменная стена была теплой на ощупь. И чей-то голос, я не мог понять, откуда он доносился, позвал меня по имени. Голос принадлежал мужчине. Недавно я прочитал в газете, в каких ужасных условиях вы живете в Париже, сказал голос, плохо, незаслуженно плохо живете вы вдали от родины, в огромном городе. На что я раздраженно возразил, что я вполне доволен своей квартирой, своими жилищными условиями, я живу в самом центре прекраснейшего города и ни с кем не хочу меняться. Опять эти ложные сообщения и нежелательное вмешательство, подумал я, собираясь идти дальше, и только теперь заметил, что городские ворота служат укрытием для целой ватаги бродяг, они здесь разбили свой лагерь. Наконец я увидел и того, кто со мной разговаривал: он висел на стене, безногий обрубок с волосатым, покрытым желваками лицом. Но лицо было сама доброта, да и голос звучал волнующе мягко, проникновенно; глаза большие и печальные. Человек-обрубок и расположившиеся под воротами бродяги были отверженные, вероятно, прокаженные, они желали мне добра. Словно мало им было собственных страданий, они переживали еще и за меня, живущего полнокровной жизнью и наделенного всевозможными привилегиями, хотя и отягощенного собственными проблемами, прежде всего творческими, подумал я и поплелся в итальянский вечер.

Мне уже не хотелось устраивать поминки по своему английскому другу, я хотел помянуть всех своих друзей, вспомнить как можно больше людей. Пора расстаться с путником, прогнать его из своей книги. Я не хочу, чтобы он погиб. Погубил я всего одного персонажа одной из своих книг, мне было нелегко лишать его жизни и чертовски трудно придумать вид смерти. Тогда он у меня замерз, я где-то вычитал, что это безболезненный вид смерти. Путник ни в коем случае не должен умереть, думал я, ему надо всего лишь обрести покой. Слишком уж часто попадался он на моем пути, с высокомерной миной кающегося грешника. Ему не в чем каяться, это у Достоевского герои каются, не у меня. И тут мне пришла в голову мысль, как от него избавиться.

Переходя площадь, путник оказывается в многолюдной толпе: точнее сказать, в скопище зевак, толпящихся вокруг наполовину закрытого памятника. Да, готовилось открытие памятника, организаторы и знатные люди города были крайне взволнованы, и не только потому, что ожидалось прибытие президента страны, дипломатического корпуса, представителей разных церквей и партий, но главным образом потому, что колонна, возвышавшаяся над пьедесталом, украшенным надписями и рельефными изображениями на исторические темы, была пуста: самого памятника не было. Отсюда и волнение.

Полиция как раз оцепляла место события, военный оркестр стоял несколько в стороне, готовый вступить по первому знаку. А на колонне бросающаяся в глаза, зияющая пустота. Путник, вытянув испещренное морщинами лицо, оказался в кольце оцепления; ему хотелось понять, в чем причина всеобщей нервозности.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю