412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пауль Низон » Год любви » Текст книги (страница 8)
Год любви
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 01:18

Текст книги "Год любви"


Автор книги: Пауль Низон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 26 страниц)

Я думаю об этом и со всем хладнокровием, ну, вот как оценивают или прикидывают стоимость какой-нибудь вещи, выставляю для себя расчет; но в силу самой природы этих вещей я никак не могу хоть что-то знать здесь определенно и твердо. Между тем, если сравнить себя с кой-какими людьми, о жизни которых имеешь представление, или с теми, в чьих жизнях усматриваешь известное сходство со своей собственной, то можно сделать известные выводы, и не обязательно беспочвенные. Что же до того, сколько именно времени у меня еще остается для работы, я думаю, можно всерьез рассчитывать, что тело мое, вероятно, выдержит quand bien même[10] определенное число лет, я имею в виду лет шесть-десять. Дерзну назвать именно такие цифры, тем более что пока о непосредственном "quand bien même” и речи нет.

На этот промежуток времени я рассчитываю всенепременно, определяя же в себе что-либо иное, я бы впал в слишком зыбкие спекуляции, ведь от первых десяти лет как раз и будет зависеть, останется ли что-нибудь по истечении этого срока».

Штольц оторвался от чтения. Полистал биографические сведения.

«Когда он делал этот расчет, ему оставалось жить меньше семи лет. Иначе говоря, он довольно точно оценил свои перспективы. Как же он сумел предвидеть все с такой точностью? И откуда черпал спокойствие?» – подумал Штольц. И стал читать дальше.

«Итак, я иду вперед как профан, – читал Штольц, – который знает только одно: за несколько лет я должен проделать известную работу, чересчур спешить нужды нет, ведь ничего хорошего это не принесет, я просто должен спокойно и бодро работать, с предельной регулярностью и сосредоточенностью, с предельным лаконизмом. Мир касается меня лишь постольку, поскольку я имею перед ним определенные обязательства: из благодарности – как-никак я брожу в этом мире уже три десятка лет – мне хочется оставить ему памятный дар в форме рисунков или картин, которые созданы мною не затем, чтобы кому-то угодить, а чтобы выразить искреннее человеческое чувство!

Стало быть, эта работа сама по себе есть цель – и, если сосредоточиться на этой мысли, вся жизнь упрощается до такой степени, что хаос исчезает и каждый поступок пронизан одним этим стремлением. Сейчас работа продвигается медленно – что ж, лишний повод не терять времени».

Штольц читал, пока хозяева не позвали его к столу.

На выходные Штольц намеревался съездить в районный город, к тестю и теще, такой у них был уговор. Он собрал вещи и в радостном предвкушении, охватившем его при этом, невольно посмотрел на комнату дружелюбным взглядом. А книги на столе раскладывал чуть ли не с грустью, по крайней мере с таким ощущением, как «после сделанной работы». Уборка создавала иллюзию, будто он что-то сделал; как бы с сожалением он взвешивал книги в руках, точно расставался с ними неохотно. Внизу, на кухне, уже с дорожной сумкой в руках, прощаясь с хозяевами, он был весел и куда более сердечен, нежели того требовал повод. Казалось, ему трудно далее ненадолго покинуть дом и хозяев. И вот он зашагал к остановке автобуса.

Было раннее утро, даже не рассвело как следует. Когда подошел междугородный автобус, он, еще не поднявшись в салон, обратился к водителю, чтобы купить билет, и слегка опешил, оттого что этот незнакомый здоровяк назвал его на «ты>».

Автобус был почти пустой, если не считать нескольких пожилых женщин с сумками. Мужчины по выходным наверняка отсыпаются, сказал себе Штольц и в ожидании откинулся назад – водитель запустил мотор. Уютно расположившись в высоком кресле, словно в купе, Штольц отдался ощущению езды. Езда уносила его в ничейный край; какое блаженство, точно по облакам едешь, – так защищенно и притом странно он поначалу себя чувствовал. Защищенность шла не только от укрепленного в блестящих опорах, поскрипывающего сиденья, не только от тряски и качки движения, но и от широкой спины шофера, безмятежно восседающего на своем возвышении, спокойного, непоколебимого, прямо-таки ленивого, лишь руки его, будто никак не связанные со спиной, небрежно, чуть ли не брезгливо крутили баранку, переключали скорости и действовали прочими инструментами, точно и ловко направляя длинный тяжелый автобус по дорогам, перекресткам и поворотам.

За окном пролетали мимо деревья и поля; в утренних сумерках эти поля, покрытые пятнами снега, выглядели пестрыми и грязными. Штольц дремал. Клевал носом, а временами, когда водитель сбрасывал скорость или тормозил, проезжая через населенные пункты, резко просыпался. Однажды он увидел, как несколько мужчин в крахмальных воротничках вышли из трактира и с торжественным видом спустились по лестнице. Что они там делали в такой час? По какому поводу собрались? А откуда взялся белый конь, который чесал холку об дерево?

Автобус стирал картины и вопросы, Штольц снова закемарил в своем «купе» с высокой спинкой, где было так уютно ехать. Изредка он почти просыпался – на коротких остановках. А окончательно пробудился, когда они подъехали к городу: видимо, что-то в нем зарегистрировало переход от открытой местности к более плотной застройке. Еще в полудреме он приметил каменную тень за окнами, другие шумы и шорохи, другой воздух, пригнулся к стеклу и стал смотреть на улицы и дома. У вокзала автобус остановился. Пересекая вокзальную площадь, забитую такси и автобусами, Штольц вдруг увидел перед собой жену и сына, впервые после разлуки с такой отчетливостью, будто наяву. Внезапно они оба воскресли в нем, их близость пронзила его огнем, но уже в следующую минуту он изнывал от страха перед свиданием.

По-прежнему утро, до полудня далеко. Небось не встали еще, внушал он себе. И чтобы отсрочить свидание, решил немного пройтись по городу. Вообще-то он здесь не впервые, бывал раз-другой. Но неподолгу и до сих пор никогда не гулял по городским улицам и площадям в одиночку. Вдоль вокзала тянулась торговая улица с высокими домами, которые все без исключения были облицованы угрюмым красноватым камнем и по фасаду украшены скромными завитушками. Симпатичные дома, легко представить себе, как в их высоких комнатах принципалы с толстыми сигарами в зубах отдавали распоряжения конторщицам или диктовали пишбарышням пространные письма. Эти дома были совершенно под стать впечатлению, какое создавали у Штольца картузы немецких начальников станций, – они рождали образ упорядоченного старомодного мира под защитой кайзера. Но помимо таких кварталов здесь же, рядом, стояли универсальные магазины и конторские здания более, поздней постройки, вероятно послевоенные, прямо-таки изрешеченные маленькими четырехугольными окнами в грубых рамах, и весь этот счетный оконный узор на фасадах тяжеловесных кубов дышал нелепостью, более того – идиотизмом, бездуховностью и бесчувственностью.

Город привел Штольца в замешательство. Он был средней величины, с населением, вряд ли превышающим 50 000 человек, – иными словами, никак не крупный, но и не заштатный. И все же чем-то он смахивал и на заспанную дыру, и на безымянный мегаполис. Путаный какой-то город, сумбурный. Маленькие, разноцветные, барачного вида павильоны, где помещались и бары, и магазинчики, отзывались для Штольца чем-то американским, во всяком случае, чем-то сиротливым, безродным. И под стать этому транзитное движение, в основном грузовое, как ему показалось, на редкость оживленное и не очень-то подходящее для этого города. На одной из огромных автофур он прочел девиз: «Далеко – хорошо – быстро». Шел и, сам не зная почему, бормотал про себя эти три слова. От них веяло простодушной надежностью, притом без мишурного блеска иностранных слов. «Далеко – хорошо – быстро». И вообще, он примечал названия, непривычные, звучавшие для него не менее странно, чем девиз на грузовике. Например, такие слова, как «закусочная», или «кофейня-мороженое», или «гастрономический магазин», вызывали у него впечатление, что кто-то, наморщив лоб, старательно изобретал по-настоящему добротные немецкие слова, стремясь ясным и понятным образом отразить сущность неких сложных явлений. Но во всех них чувствовались вымученность, педантизм, даже некая воинственная нарочитость и вместе с тем беспомощность.

Да, все в этом городе было путаным и сумбурным, в том числе и масштабы построек. Изысканные пропорции конторских зданий кайзеровской эпохи совершенно не гармонировали с нескладными колодами универсальных магазинов и проч., которые порой торчали прямо посреди хаоса пустырей, казалось оставшихся после бомбежек, думал Штольц. На этих пустырях стояли необитаемые остовы домов, никто их не отстраивал, не реставрировал, но и не сносил – они были попросту брошены. Потом ты мог ненароком очутиться в красивом парке, где природа и архитектура соединялись в живописной гармонии, а эти царственные кущи внезапно упирались в путепровод, голый, как общественная уборная.

Штольц не слишком углублялся в такие размышления, но мимоходом фиксировал увиденное. Неожиданно впереди обозначился силуэт внушительного замка. Четыре мощные приземистые башни по углам, а между ними – длинные жилые корпуса, образующие квадратный внутренний двор. Штольц обратил внимание, что от роскошного, даже великолепного красного замка уцелел один только фасад, внутри же почти все выгорело. Перед замком раскинулся запущенный пустырь, служивший сейчас автостоянкой. У замка Штольц свернул в узенькие переулки, застроенные фахверковыми домами, низенькими, узкогрудыми, с крутыми двускатными крышами, под ногами была теперь неровная брусчатка, и вдруг перед ним распахнулся широкий вид на реку.

Никогда прежде он не видел такой бесприютно-одинокой реки. В его родных краях реки органично вписывались в города и обжитую сельскую местность, были тесно связаны с ледниками и озерами, а не то стремили свои воды под защитой холмов и буйной растительности. Эта же река вправду казалась одинокой на своем пути к морю. Берега плоские, равнинные, сейчас укрытые белым покровом. Город спускался к реке отлогими террасами, а по этим террасам змеились пешеходные дорожки, где сейчас прогуливались люди, некоторые с собаками на поводке. Унылые просторы окружали эту реку, посредине которой тихо плыли вдаль плоскодонные баржи.

Штольц отправился наконец искать дом своего тестя.

Пасторское жилище вместе с конторой, общинным зданием и церковью составляло замкнутый комплекс вокруг голого двора, где стояли два серых «фольксвагена»; Штольц знал, что обе машины казенные. Церковь и все остальное было выстроено из грубого темно-красного камня, в одинаковом бункерно-тюремном стиле, каковой, очевидно, представлялся архитектору своего рода неоромантизмом. Пасторский дом, втиснутый между церковью и конторой, самый маленький из всех, выходил задним фасадом на хозяйственный двор, откуда виднелась река.

Штольц обогнул церковный участок, вошел через боковую калитку в сад и увидел ребенка в пальтишке с капюшоном. Малыш сидел на корточках, старательно набивал снегом формочки, а затем высыпал их в тележку. Выглядел он невероятно толстым – прямо как шар. Штольц подошел ближе, не сводя глаз с ребенка, который так увлеченно орудовал лопаткой и формочками, что ничего вокруг не замечал. Потом малыш вдруг поднял взгляд, и они со Штольцем узнали друг друга.

– Папа! – воскликнул мальчик и, вытянув ручонки, затопал на коротеньких ножках навстречу отцу. Штольц подхватил его и прижал к себе, бормоча все подряд ласковые прозвища, какие придумал для сынишки, еще когда они всей семьей жили в доме, где обитал злодей Шертенляйб.

С ребенком произошла поистине ужасная перемена. Шар на ножках, да и только, чуть не поперек себя шире, личико распухло – прямо заслонка, как у этакого жирного каноника, глаза утонули в пухлых складках. А когда малыш заговорил, Штольцу почудились отзвуки диалекта, тотчас напомнившие ему о тесте и теще. Он отпустил сынишку, и тот спотыкаясь бросился к дому, выкрикивая на бегу:

– Мама, мама, папа приехал!

На задней веранде распахнулась дверь, и на пороге Штольц увидел свою жену. Она была в брюках и свитере и на секунду замерла там, неподвижная и чужая. Он прочел в ее лице враждебность и холод, словно она сердилась на нежданную помеху или на вторжение. Лишь немного погодя она поняла, с радостным возгласом сбежала по ступенькам и смеясь повисла у него на шее. Потом они стояли друг против друга, поначалу в замешательстве, но уже минуту спустя она засыпала его вопросами, а он мямлил в ответ что-то невразумительное. По ее вопросам Штольц понял: все тут уверены, что он трудится в строжайшей дисциплине, жалеют его и готовы сейчас, когда он «в отпуске», должным образом побаловать.

В доме пахло жареным мясом, и Штольц наслаждался и этим ароматом, по которому давно тосковал, и светлым уютом комнаты, и всей здешней чистотой и порядком. Он сидел за столом, напротив жены, с сынишкой на коленях. Теща ненадолго устроилась рядом, сидела боком, на краешке стула, словно готова вот-вот сорваться с места, маленькая, очень хрупкая; она улыбалась то зятю, то дочери, а Штольц меж тем рассказывал – в основном о навозных мухах, о вонище в видмайеровском доме, об омерзительных колбасных консервах, о гусях, но не о своей работе. Пока теща не ушла готовить обед, они пили кофе. А потом решили прогуляться. Пошли к реке, по террасным тропинкам, с которых, если оглянуться назад, открывался вид на горделивый, мощный, но, к сожалению, выгоревший замок. Чем дальше они шагали, тем молчаливее становились. Ребенок то и дело теребил Штольца ручонками, сперва взахлеб, бессвязно тараторил о каких-то своих происшествиях, а Штольц, не понимая, о чем речь, не находил, что ему на это сказать. Он думал о том, как гулял с малышом дома, тоже вдоль реки, но там река была быстрая, кипучая, она влекла за собой, и тогда Штольц сажал сынишку на закорки, с шутками и прибаутками бежал по берегу со своей живой ношей, а здешняя река текла по равнине, окруженная ширью ничейной земли. Ни движения, ни бурного порыва, ни жажды странствий, ни восторга эта река не пробуждала, баржи, громадные, тяжело груженные баржи, и те двигались так медлительно, что не поймешь, плывут они или стоят на месте. Было холодно, и Штольц заметил, что небольшие речные рукава затянуло льдом. Плоские баржи с высокими стрелами погрузочных кранов вмерзли в лед. Они вышли к мосту, по которому не слишком густым потоком катили машины. На середине моста остановились, облокотясь на перила, ребенок стоял между ними. В воде плыли льдины, круглые, похожие на стекляшки. Терлись одна о другую, и чем дольше Штольц смотрел вниз, тем больше его пугали эти круглые, слепые глаза, что таращились на него своей мерзлой поверхностью. Обломки, ледяные обломки, думал Штольц, но долго не мог оторвать от них взгляд.

Он прижал к себе сынишку и вдруг сообразил, что совершенно его не узнаёт. А мальчик, словно угадав отцовские мысли, тихонько захныкал. Они повернули обратно.

После обеда, когда все собрались за черным кофе, тесть обратился к Штольцу:

– Ты уж прости, дорогой мой, – сказал он, – если до сих пор я маловато вникал в твои проблемы. Они интересуют меня куда больше, чем ты думаешь, просто я не вдруг разобрался, как с тобою обстоит. Знаешь, я частенько бываю похож на такого вот маленького человечка, как твой сынок, «не знаю, как это – думать», медленный я, понимаешь, много времени проходит, пока дойду до самой сути. С одной стороны, я тебе завидую, вернее, удивляюсь, с другой же – разумею сложность твоего положения, ведь ты наверняка чувствуешь себя как человек, сидящий в лодке, с веслами в руках, устремивший ясный взор к далекой цели в безбрежном океане мира, но веревка не дает ему отплыть, может статься, она совсем тоненькая, однако ж держит лодку у берега, не пускает в открытое море, хотя лов обещает быть удачным.

Штольц не сразу смекнул, о чем толкует тесть, но в конце концов уразумел, что тот имеет в виду прежние его закавыки с учебой, трудности с осуществлением замыслов и, вероятно, нынешнюю работу в Шпессарте.

– Ван Гог чувствовал в себе призвание, – продолжал пастор, – ты тоже. Осознавать свое призвание – это прекрасно, ведь такое счастье выпадает очень-очень немногим. И за него нужно благодарить судьбу, изо дня в день. Ты нашел смысл жизни. Как богослову мне приходится много заниматься призванием. Великие библейские пророки рассуждают о своем призвании. Нередко оно было для них тяжким бременем, ярмом, а когда им хотелось скинуть его с плеч, ибо порой они не выдерживали тяжести этой своей миссии и, подобно Илии, бросались под можжевеловый куст, желая в покорности умереть, Господь укреплял их и посылал новую миссию: «дальняя дорога пред тобою». Призвание – это прекрасно, с одной стороны, ты черпаешь в нем смысл и силы, но случаются и такие времена, когда рискуешь потерпеть полный крах. В моем деле обстоит точно так же.

Слушая пастора, Штольц видел слепые, мертвые глаза плавучих льдин.

– Спасибо, – рассеянно сказал он и поспешно добавил: – Нет-нет, беспокоиться незачем, все идет своим чередом.

– Осознание собственного предназначения только и наполняет жизнь ценностью и смыслом, – повторил тесть, – все прочие способности в конечном счете не приносят удовлетворения и создают пустоту.

Под вечер, когда тесть ушел в контору, а ребенок был накормлен и уложен спать, Штольц, оставшись один в столовой, думал:

«Я бы с радостью уехал прямо сейчас. Такое впечатление, что все отлично себе представляют, что именно я делаю, вернее, должен делать, один я понятия не имею. Не пойму, что со мной происходит».

Громкий гул колоколов оборвал его размышления. Он спустился в сад, побродил там немного. Высоко над головой заметил стаю птиц, которые мало-помалу выстроились длинной вереницей и улетели прочь, исчезли.

От вечернего богослужения Штольц кое-как отвертелся. После конфирмации он бывал на молебнах лишь по необходимости, когда не мог этого избежать, в переполненных церквах его одолевала, клаустрофобия, от хорового пения перехватывало горло, а сам ритуал, совершаемый пастором и прихожанами, внушал ему трепет. Он даже не мог заставить себя, войдя в церковь, постоять минуту-другую с опущенной головой и лишь затем сесть на скамью, хотя эта поза, долженствующая выражать внутреннюю собранность, была, по сути, чистейшей проформой. А уж публичная молитва, тем более хоровая, и вовсе вызывала; глубокое отвращение.

Штольц был один в доме, слушал гром песнопений, а в промежутках почти столь же могучую тишину. И облегченно вздохнул, когда после тягучего органного вступления грянул заключительный псалом и под окнами послышались спокойно-уверенные голоса прихожан, расходившихся по домам.

Позднее вся семья собралась вместе, за бокалом вина. О том, что Штольца не было в церкви, никто словом не обмолвился, зато начались расспросы про Гласхюттенхоф. Штольц с похвалой отозвался, о Видмайерах, упомянул и майора, о котором и здесь толком ничего не знали. Когда же он спросил о лесничем, тесть с тещей словно бы пришли в некоторое замешательство. В общем-то лесничий, конечно, человек дельный и охотничье хозяйство крепко в руках держит. Но в остальном к нему относятся с осторожностью, народ поговаривает, что при нацистах он какими-то неблаговидными делишками занимался. Вроде как доносчиком был, что ли. Вдобавок ходят слухи про какую-то уединенную охотничью хижину в лесу, где при Гитлере развлекались партийные бонзы, оргии устраивали. А лесничий был у них управляющим и сводником. Впрочем, коль скоро он прошел денацификацию и остался на своей должности, нет никакого резона ворошить прошлое. Но лучше все-таки держаться от этого человека подальше.

Тесть прошел всю войну, был на фронте, причем пехотным офицером, а не военным священником. Подобно многим, он решился на «побег в армию» после того, как однажды его взяли прямо на кафедре и некоторое время продержали под арестом. Как ветерану Первой мировой дорога в армию была ему открыта.

Он воевал на Балканах, служил в оккупационных частях на Крите, выдержал долгое пешее отступление, попал в плен к американцам и благополучно вернулся домой. Историю о возвращении Штольц слыхал уже не раз, и, как многие другие военные истории, она вызывала у него смешанные чувства.

Тесть рассказывал многословно, с той живостью, которая рассчитывает на благосклонную, во всяком случае, наивную публику. То ли не замечал, что слушателям все давным-давно известно, то ли не придавал этому значения. Дойдя до какого-нибудь важного эпизода, он обычно говорил «внимание!» или «а теперь слушай как следует!» и поднимал указательный палец, а досказав до конца, в ожидании похвалы хлопал себя по колену и смеялся. Штольц понимал, что воспоминания о войне были для уцелевших ее участников незабываемы и неисчерпаемы, но все же такие рассказы действовали ему на нервы.

История о возвращении тестя с войны звучала как сказка. Тогдашнего пленного капитана выпустили на свободу, где-то в разоренной Германии. В латаной-перелатаной форме он двинулся в обратный путь, опять вдруг штатский человек, возвращенец, очутившийся в просторной и безлюдной стране. Шел он пешком, а в кармане, в маленьком кошелечке, у него была золотая монета, которую он, уходя на войну, взял с собой на черный день или на счастье – и все время хранил. На эти-то деньги он и сторговал себе велосипед, без камер и покрышек, но в остальном вполне исправный и по тогдашним обстоятельствам пригодный для езды. На этом велосипеде он и катил целыми днями по разбитым автострадам, где не было почти никакого движения. Конечно, велосипед без камер и покрышек ужасно дребезжал, но в ушах уцелевшего этот лязг и треск отзывался радостью. И вот он добрался до городка, где перед войной служил приходским священником. И пасторский дом, и церковь остались целы и невредимы. В саду он увидел долговязого мальчишку, который посмотрел на него как на чужого. Так они стояли, глядя друг на друга, потом из-за угла вышел старик – дворник, тоже, стало быть, выжил. Дворник-то и узнал в капитане пастора и якобы воскликнул: «Вот те раз, мальчонка-то родного отца не признал!» – после чего отец и сын заключили друг друга в объятия.

Штольц сам не понимал, отчего такие рассказы действуют ему на нервы. Ведь он слышал не какую-то хвастливую байку, а, напротив, историю совершенно простую и безыскусную. Но именно потому, что была так проста и в безыскусности своей так много всего обходила молчанием, она смущала его. Она утратила новизну, и блеск ее был блеском потертости, захватанности. Подлинная жизнь той эпохи исчезла, память потускнела и произвела на свет фальшиво искрящуюся драгоценность, а рассказчик вцепился в нее, будто она хранила чистую правду. Он казался Штольцу до ужаса одиноким в своей наивной доверчивости, с этой монеткой, которая стала для него теперь символом половины жизни, канувшей в небытие. История о возвращении с войны раздражала и его жену, Штольц заметил это по ее недовольной мине. Слушатели молчали, оставляя пастора без всякой поддержки. И скоро все разошлись.

– Я так ждала тебя, так радовалась, – сказала жена, когда они со Штольцем наконец-то остались вдвоем у нее в комнате. – Так радовалась, а теперь даже дотронуться до тебя боюсь. Ты прямо как чужой. Ни единого словечка мне до сих пор не сказал! Небось и не заметил. Меня так и подмывало крикнуть: ну пожалуйста, скажи хоть одно человеческое слово! Не лицо, а каменная стена, и ты прячешься за нею.

Она провела ладонью по его лбу и подошла близко-близко, так что их лица соприкоснулись. Голубизна ее глаз бурлила, но, может быть, Штольцу просто почудилось, ведь на таком близком расстоянии ничего не увидишь.

– Я правда не знаю, что со мной творится, – пробормотал он, обращаясь больше к себе, чем к ней. – Такое ощущение, словно я был в отъезде долгие годы. Наверно, оттого, что я здесь в чужом краю. Ничего, все уладится.

Они зашли в соседнюю комнату – посмотреть, как там малыш, потом поодиночке наведались в ванную. В постели сперва неподвижно лежали рядом. А потом крепко прижались друг к другу, словно боялись потеряться.

В понедельник, после нудного воскресного дня с невыносимо долгими трапезами и застольными беседами, Штольц проснулся, как ему показалось, среди ночи. Увидев, что уже шестой час, он оделся и собрался в дорогу. Разбудил жену и сказал, что больше спать не может, а перед отходом автобуса хочет прогуляться. Попросил передать привет родителям, сам-то их не дождется, гонку себе устраивать неохота. Поцеловал жену, на минутку подошел к постели малыша и вышел из дома.

У вокзала стояли автобусы, и на темной холодной площади, как ни удивительно, уже царила изрядная суета. Штольц зашел в вокзальный ресторан, заказал завтрак. Возле одного из столиков сидел молодой, весьма элегантный негр, который то и дело подзывал усталого официанта. Потом вошли двое парней, один бережно, словно сырое яйцо, нес в руках маленькую картонку. Когда они сели, Штольц разглядел, что это карманные шахматы. Не поднимая глаз, оба продолжили партию.

После завтрака Штольц сразу вышел на площадь. Хотя было еще слишком рано, сел в пустой автобус и вскоре задремал. Сквозь дрему он отмечал, что салон мало-помалу наполняется пассажирами, но по-настоящему не просыпался, так как народ молча рассаживался по местам, мечтая поскорее вернуться в сон, прерванный ни свет ни заря. Когда автобус тронулся, Штольц снова погрузился в грезы, где-то на грани сна и яви. То ли спал, то ли дремал, однако же вполне сознавал, что дремлет. Кемарил, и в этом полутрансе что-то в нем вдруг заговорило, он слушал свой голос, слушал свои слова и одновременно знал, что спит.

«У кожи кислый запах, – произнес его голос, – особенно в соединении с металлическими стержнями, и вообще, когда ее бывает сразу так много, как в междугородном автобусе, немецком автобусе, предназначенном для рабочих и студентов, которые спозаранку, еще затемно, едут по своим делам, а вечером возвращаются обратно. Всегда в темноте, особенно зимой, конечно, когда дни такие короткие. Всегда темно и когда я еду туда, где мне, собственно говоря, ничегошеньки не нужно. Сижу как приблудный в этой компании, укрытой в высоких креслах, но оттого тем более ощутимой. В автобусе, внутри которого почти темно. Только шофер там впереди – на работе, а мы все – просто пассажиры, целая «комната» пассажиров, отрешенные, рассеянные люди тонут в своих креслах, тонут в коже, каждый сам по себе, в ожидании. Ведь и не то чтобы совсем темно – снова и снова мелькают фонари, бросают внутрь тусклый свет, мелькают и какие-то еще толком не понятные отсветы, блуждающие, нет, летучие огоньки. И все это на ходу, когда нас то прижимает к спинке, то втискивает в сиденье. Пассажиры все до одного заключены в своих отдельных купе, изолированы: спереди и сзади – спинками; с боков – невысокими подлокотниками, да, с боков все же есть ощутимое, изредка отвлекающее соседство.

Впрочем, я забыл, что темноту сопровождает тишина. Первоначальный гул голосов вскоре замирает, так как он бессмыслен в шуме мотора, вообще среди движения, которое очень быстро убаюкивает. И потом, в таких рейсах обычно включают радио, музыку – музыка из динамиков в длинной кишке салона! – так что мы сидим впотьмах и опять же в тишине, как раз по причине шума. Каждый сам по себе и все вместе в этой кишке, среди тарахтенья динамика, чья музыка смешивается с шумами езды, а на поворотах слабеет, улетает прочь, как мне представляется.

Вообще странно чувствуешь себя в этой кишке на колесах. Я спокойно могу мыслить езду как абсолют, могу отсечь отправную точку и назначение – и вот уже мы просто парим, плывем куда-то в дирижабле, что мчится над самой землей.

Вот жалость, соседний подлокотник, как назло, ожил. Это вторжение, потому что я разом проснулся, настороженный и любопытный к этому соседу сбоку, я не вижу его, но плечом чувствую его плечо. Он вспугнул меня, кожаное кресло утратило защищенность, теперь оно как седло. Теперь я поневоле думаю о том, как выйду из автобуса. О доме. Мне страшно вернуться туда, словно в первый раз. Страшно, что все сузится до реальности одного этого дома, куда я должен войти. Скоро меня выставят из автобуса, снаружи будет по-прежнему мрачно, просторно и нескладно, автобус покатит дальше, и слабеющий рокот мотора только подчеркнет тишину и сиротливость. Этот дом, невольно думаю я, теперь все мое пребывание там – "этот дом”; лощина и ручей, который дал ей имя, и лес, и лесистые гребни, что окружают и стискивают лощину, и люди – все они тоже "этот дом”, где воняет колбасными консервами и кишмя кишат мухи. Видмайер, милый, помоги!

Теперь в шуме езды появилась резкость, лязг стал громче, назойливее, потому что пассажиров изрядно поубавилось, да и шофер уже настроился на беззаботный лад, а значит, близок конец маршрута. Курит за рулем. Я прижимаю лицо к окну, хочу знать, где мы и сколько у меня осталось времени. Но различаю в стекле лишь собственное отражение. Опустевший автобус мчится как поезд и немилосердно трясется, словно товарный вагон или телятник, сиденья и штанги дребезжат. Что же это такое с автобусом? Глядишь, еще проскочит нужный поворот. Ведь давно пора быть на месте. Я вообще потерял ориентацию. Стой! – кричу. Водитель, стой! Я вовсе не в автобусе. Я парю. В стеклянной капсуле. Парю в белой мгле. Кабина прозрачна. Сквозь стекло стен я вдыхаю снег и льдистый воздух. Какая тишина. Склон плавно понижается, и лишь поэтому я замечаю, что движение не прекратилось, прикидываю протяженность спуска. Холм, снежный холм. Все окрест тихо и бело. Далеко внизу собака, бегает кругами. А вон ребятишки возятся в снегу. Догоняют собаку. Среди них толстый малыш. Мой сынишка…»

На этом месте Штольц рывком, вынырнул из своего сумбурного фильма. Под конец он наверняка впрямь уснул, так как не сразу сообразил, что с ним происходит. Пассажиров в автобусе осталось раз-два и обчелся. Штольц узнал окрестности. Совсем скоро ему выходить.

Когда он, одиноко шагая по дороге, увидел впереди огни Гласхюттенхофа, его захлестнули тепло и благодарность к этому дому и его обитателям, составившие резкий контраст страхам его сновидений. «Я будто домой вернулся», – сказал он себе,

В последующие дни и недели Штольц прямо-таки сроднился со своими хозяевами. О научной работе вспоминал лишь мельком, а если и думал о ней, то без угрызений совести. Все связанное с этими планами стало ему безразлично, да и прежняя жизнь тоже мало-помалу уходила из его помыслов. Все это было далеко-далеко и будто отрезано. Если ему изредка приходили на ум покинутый кров, жена и ребенок, комната с синим столом, злодей Шертенляйб у окна, то думал он об этом как посторонний. Видел все перед собой, но оставался безучастен. Уже не мог себе представить, чего ждал поздними вечерами и в ночных бдениях перед отъездом в Шпессарт. Теперь он больше не ждал, не ощущал ни тоски, ни жадного предвкушения.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю