355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Пауль Низон » Год любви » Текст книги (страница 2)
Год любви
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 01:18

Текст книги "Год любви"


Автор книги: Пауль Низон



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 26 страниц)

Вечера и долгие ночи, которые я, потягивая вино, проводил в обществе Антониты, были, в сущности, очень печальны. Я просто держался. Мне было страшно отойти, потому что мое состояние требовало ее присутствия. Я что же, боялся утратить это состояние?

Порой в часы этих ночных бдений меня охватывало мучительное одиночество. Я мрачно косился на своенравный профиль девушки, потягивающей через соломинку вино. Подозрительно вглядывался в выражение ее лица, когда она внимательно, со знанием дела следила за выступлениями артисток; вел учет такого рода изменам. Терзал себя, констатируя собственную ненужность. И потом разыгрывал твердолобого упрямца.

Еще я был недоверчив, как тугоухий. В любом коротком разговоре с официантами или коллегами мне мерещилась измена.

Временами Антонита уходила, ей нужно было подготовиться к выступлению. И вскоре она появлялась на эстраде, в шеренге танцовщиц, все до одной в коротеньких передничках, в сапогах, в галунах, этакий военизированный отряд – «Эскуадрон дель амор», их песенка так и называлась. Я смотрел со смешанным чувством самодовольства, собственнической гордости и стыда, смотрел главным образом на нее, на ее ноги, выставленные этим костюмом на обозрение. Убеждал себя, что она мне нравится. Эти выступления были единственными перерывами в наших встречах, единственными передышками, которые создавали дистанцию, позволяли мне посидеть одному, как всякому посетителю, распоряжаться собой, просто откинуться на спинку стула.

Иной раз в такие минуты я вдруг прозревал все роковое значение своих поступков. Я вел себя как человек совершенно пропащий. Своим заданием я не только пренебрег, оно начисто вылетело у меня из головы. Я забыл, кто я такой и чего ради сюда приехал. Бдения в «La buena sombra» давно превратились в самоцель. И меня охватывал страх.

Но случались и мгновения бесценной гармонии – например, когда Антонита уговаривала меня пить помедленнее и поменьше, а главное, перейти на более дешевые напитки. Ведь вообще-то ей бы полагалось поощрять меня к максимальным количествам алкоголя, к максимальным расходам, добровольная уступка, вернее, то обстоятельство, что она, не задумываясь, поставила мои интересы превыше своих, трогало меня как подарок.

Но дольше всего я лишь хмуро сидел возле телесного повода и гаранта моего удивительного состояния. Кроме того, я, разумеется, ждал закрытия, чтобы мы наконец-то могли остаться одни. В гостинице.

Мое пребывание в Барселоне было ознаменовано двумя константами – гостиничным номером и рестораном.

Гостиничный номер – красный из красных. Красные обои, красное шелковое покрывало на кровати (насыщенный блеск дерева, немного полированной латуни). Красный – до удушья, красный – до корчей.

Это мог быть боковой салон весьма изысканного дома, куда ты ребенком пришел в гости и заблудился. Салон, использованный не по назначению. Хозяева дома ищут детей. Слышно, как они целеустремленно ходят из комнаты в комнату, открывают двери, одну за другой. Безрезультатно и поначалу с недоверчивым удивлением. Домашний обыск. Поиски детей. Инфанты и маленького гостя. Инфанту зовут Инес. У нее белая кожа, с легкой россыпью веснушек возле носа, отчего лицо кажется еще белее.

Гостиничный номер

– красный. Такой цвет можно встретить в старомодных кинотеатрах, они назывались синематографами. И там, и здесь по бокам горят маленькие лампочки. И там, и здесь у входа контролер в униформе. От красного цвета таких помещений становится жарко. И страшно.

Когда мы с Антонитой добирались до гостиницы, уже брезжил рассвет. Но ведь шторы задернуты. Набухшие красным шторы, не впускающие день.

Щеки у детей горят от волнения, когда они, прошмыгнув мимо киношного швейцара и билетера, устраиваются в красных плюшевых креслах, на шершавой, кусачей, засаленной обивке. Лампы еще горят, хоть и вполнакала, еще есть опасность быть обнаруженными. Но вот свет медленно гаснет, и вместе с ним уходят остатки страха, зато нарастает совсем иное возбуждение. В потемках кресла сливаются друг с другом и с красным пространством, с этой нутряной плотью зала. Вот-вот станет совершенно темно, дети окажутся в темноте, и тогда – эта плоть поглотит нас.

В гостинице мы раздевались, быстро, без слов, каждый сам по себе. А потом любили друг друга, отчаянно и всегда второпях (будто на прощание). Ведь Антонита жила у матери и должна была быть дома, когда там начинался день. Мы уезжали из гостиницы на такси в тот час, когда на улицах уже закипало утреннее движение. У моего пансиона мы расставались.

Ресторан

опять-таки был всегда один и тот же. Каждый вечер, когда «La buena sombra» с девяти до одиннадцати закрывалась на перерыв, мы, не сговариваясь, отправлялись туда.

Дешевый ресторанчик, укрытый в переулках, не для иностранцев. Простые деревянные столы на железных ножках, красивые гнутые стулья. И более никакого убранства. Коричневый тон стенных панелей. Еда тоже была простая, не для туристов. Зато вино подавали сразу, в графинчике, как только сядешь за стол. Пахло это заведение вином и камнем мощеного переулка, чьи испарения в свою очередь отдавали кисловатым привкусом разлитого вина.

И обслуживал нас всегда один и тот же официант, парень лет двадцати пяти, внешне похожий скорее на студента, чем на официанта.

Я вижу себя за одним из этих столов. Мужчина с чуть встревоженным, может быть, даже недоверчивым лицом – сразу видно: иностранец или же человек, попавший в непривычную обстановку. Он ест, пьет, а заодно курит и временами что-то говорит девушке напротив, причем так, будто всякий раз заново осознает ее присутствие. Мужчина, внутренне весь напряженный, как бы испытывающий облегчение, когда подворачивается возможность отвлечься, пусть даже всего лишь в образе официанта, который подает на стол или убирает посуду.

Вокруг сидят преимущественно мужчины с развернутыми газетами. Для него это лишь буквы и типографская краска, он ведь не знает языка.

Большей частью они молча сидят друг против друга. Парочка в ресторане. Два торса, над столешницей. Изящный и очень прямой – девушки, чуть сутулый – его, в расстегнутом пиджаке. Он видит ее руки на столе, как бы совершенно независимые живые существа с то спокойно лежащими, то прогуливающимися, то ковыляющими, то постукивающими пальцами. Он берет одну из этих рук, сжимает ее и чувствует упругость и ответное пожатие. Глаза временами закрываются, будто прожекторы. И распахиваются вновь.

Перед уходом, помогая ей надеть плащ, он слегка пугается естественной близости. В этом жесте есть что-то от собственнического разграничения. Нос чует ее знакомый, приятный запах, запах плаща и кожи. Из глубины ресторана прощально кивает официант.

Города я еще толком не видел. Знал Рамблас, этот шумный городской коридор с зеленым шлейфом древесных крон бульвара над головами гуляющих, ну, и окрестности моего пансиона. Ведь главным образом, или преимущественно, я обитал в «La buena sombra», в тамошнем sala de fiestas – праздничном зале.

Между тем деньги – аванс, командировочные и немного своих – были на исходе. В ночном баре мне с некоторых пор уже отпускали в кредит. Я оставил в залог паспорт и знай себе подписывал кассовые чеки за напитки, сигареты и сандвичи. А тем самым оказался вдвойне привязан к «La buena sombra».

Поначалу эта система расчета меня даже развлекала, я подписывал чеки, словно этакий Крулль, Ага-хан и Фарук. Но со временем забеспокоился. Как я выкручусь? Кому-то придется меня выкупать.

Мысленно я перебирал своих друзей, прикидывая, кому бы позвонить насчет денег. Потом наведался в швейцарское консульство. Добраться до ответственной инстанции оказалось весьма непросто и растолковать чиновнику мое положение стоило больших усилий. Но в конце концов мне разрешили заказать за счет консульства международный разговор. Я связался с другом, и он заверил, что постарается как можно скорее переслать деньги.

Я вышел на улицу, и мне сразу здорово полегчало – с одной стороны. Надежда получить деньги изменила мою походку. Я впервые видел – глазами. Но вместе с надеждой на деньги замаячила и перспектива отъезда, и все представилось мне в цифрах убытков и потерь. Обуреваемый то облегчением, то преждевременной тоской, я отправился восвояси. Наутро деньги были в банке. Получив их, я пошел прогуляться.

Я чувствовал легкость, как тогда, после выписки из больницы. Бродил по улицам бездумный, свободный, будто не было у меня ни груза воспоминаний, ни забот. В бесстрастной, несколько даже механической открытости впечатлениям слонялся в Старом городе по переулкам готического, потом китайского квартала. Даже в какой-то музей заглянул. Выяснил в бюро путешествий маршруты до Женевы и до Цюриха. Расплатился по счету в пансионе. Потом раньше обычного явился в «La buena sombra».

Все было как в первый вечер, когда таксист привез меня сюда: пустой зал, за стойкой устрашающе свежий бармен занят талонами – считает, вычеркивает. Я погасил свой долг, и он вернул мне паспорт, с сожалением, как он выразился. Антонита еще не пришла, она появилась немного погодя, а следом за нею и музыканты. Я обрадовался, когда они начали играть и их вызывающе громкая музыка приманила в пустой зал кой-кого из прохожих. Впервые я не сидел как привязанный подле Антониты, а время от времени один подходил к стойке. После девяти мы вместе отправились ужинать. Как всегда.

Официант в ресторанчике принимает заказ. Как всегда. Подает вино, раскладывает приборы. Все как всегда. Только вот через некоторое время он уносит почти не тронутую еду.

Я вижу нас обоих. Парочка, нехотя ковыряющая в тарелках. Оба словно в оцепенении. Режут мясо, насаживают кусочек на вилку и – откладывают. Сегодня вечером он уезжает, говорит мужчина. И пьет вино. Пьет быстро и неосмотрительно. Официант подает, уже третий графинчик. Наверное, в бар лучше не возвращаться, смысла нет. Надо ведь заехать в пансион за вещами. А с вещами он будет чувствовать себя досадной обузой. Она кивает – довольно холодно, как ему кажется. Оба курят. Она выпускает дым сосредоточенно, выпятив нижнюю губку, и прищуренными глазами следит за струйкой. Он курит торопливо, гасит едва раскуренную сигарету и тотчас берет новую. Он избегает смотреть на нее, смотреть на это лицо. Боится заплакать. И потому убеждает ее уйти. Он сам еще побудет здесь, говорит он, берет ее плащ и прямо-таки выпроваживает ее из ресторанчика.

Впервые он остается здесь один; заказывает новый графинчик, а поскольку он один да и выглядит одиноко, официант не уходит. Все тот же, с виду скорее студент, чем официант, а может, и правда студент, во всяком случае, он говорит, кстати на вполне приличном французском, что его смена уже кончается, сейчас за ним зайдут друзья, так, может быть, гость составит им компанию.

Я вижу себя выходящим из ресторана, в обществе молодых испанцев. Попутчик, довольный, что можно отвлечься. Он разжигает в себе предприимчивость, которой вовсе не чувствует. Испанцы производят впечатление интеллектуалов, по крайней мере внешне, судя по газетам, торчащим из карманов, по темным очкам. С иностранцем, который уже слегка отяжелел от вина, они держатся дружелюбно и ненавязчиво.

В разных барах и кабачках, заведениях сугубо простонародных, куда без местного провожатого и не попадешь, звенят гитары, щелкают кастаньеты – и царит жаркое возбуждение от людской толчеи, шума и музыки. Теперь они пьют спиртное – «Фундадор»,[3] а то и виски. Попутчику не дают ни малейшей возможности угостить компанию, каждый раз все уже оплачено. Как здорово – беззаботно переходить с места на место, из одной толпы людей в другую, этакий мальчишник на чужбине.

Внезапно его охватывает желание пойти туда и продемонстрировать свое вновь обретенное давнее «я», показать свою независимость.

– Давайте заглянем на минутку в «La buena sombra», – предлагает он симпатяге официанту, о котором впоследствии узнает, что тот действительно квалифицированный официант, а в свободное время еще и заядлый рокер, но отнюдь не студент. Тот сперва отказывается, потом всерьез не советует – почему, собственно? – однако в конце концов дает себя уговорить, хоть и неохотно.

Они прощаются с коллегами официанта, ведь время уже позднее, и немного погодя входят в знакомую sala de fiestas.

Уже с порога ему кажется, будто и ноги его, и все тело двигаются в какой-то непривычной манере, в хвастливой ковбойской манере героев вестернов. Зал переполнен, как всегда после полуночи, когда всеобщее веселье близится к своей высшей точке. Его это вполне устраивает, новое тело жаждет очутиться в этой толчее, раздвинуть эти стены разряженной плоти. Он чувствует, как официант легонько теребит его, видимо желая утихомирить: он только что весьма бесцеремонно отпихнул от стойки какого-то посетителя. Лучше бы уйти отсюда, очень уж тут суматошно, говорит официант по-французски и повторяет эту фразу, как бы для себя, на родном языке. Стакан, который ему суют в руку, он быстро осушает. Потом, извинившись, уходит.

Нет рядом официанта, нет больше ни спутника, ни друга. Ладно. Но где Антонита? Где она? – слышит он собственный рык, обращенный в сторону якобы жутко занятого бармена, который как-то очень уж неопределенно машет рукой. «Предательница» – думает он и бросается в толчею, на поиски, орудуя локтями, раздвигая все новые стены плоти.

Он приходит в себя, только оказавшись в кольце внезапной тишины (словно вот сию минуту выключили орущий телевизор). Лицо пронзает жгучая боль, и одновременно ой видит перед собой два серых мундира. Чиновные физиономии с усиками, туго перетянутые ремнем приталенные тужурки, блестящие сапоги. Его подхватывают под руки и ведут к машине. А вскоре он уже сидит в полицейском участке, напротив какого-то штатского, который желает видеть его паспорт.

К собственному изумлению, ни малейшего страха он не испытывает, наоборот. Для этого штатского допросчика за столом у него мигом находится множество французских слов, фраз, оборотов и самая непринужденная мина. Не дожидаясь приглашения, он предъявляет прочие документы и рекомендации (которыми газета снабдила его для выполнения задания). В ночном участке (в непостижимой для него полицейской системе) он вдруг замечает, что не просто не боится, но что ему вообще нечего терять (только есть что узнать), и в этой новой свободе все кажется ему веселой шуткой. В свою очередь он требует занести в протокол жалобу. Ссылается на свою миссию, на вполне официальный характер своего здесь пребывания. Умело вплетает намеки на высокопоставленных лиц страны, упоминает испанского посла в Швейцарии. Требует расследования. И с величайшим удивлением видит, что чиновник за столом сперва становится задумчив, а потом необычайно вежлив. Чиновник подзывает тех, в мундирах, и велит им отвезти этого господина обратно. Встает и откланивается.

Я вижу, как под конвоем двух полицейских в серых мундирах торжественно вступаю в «La buena sombra». Суровый триумфатор. Он направляется к стойке. Бармен-сама услужливость. Угощает, но он отказывается.

Полицейских отпускает жестом. Просит бармена перевести, что он, дескать, не настаивает (не настаивает на дальнейшем расследовании). Потом заказывает выпивку.

Очень скоро характерные шумы уборки и ощутимая пустота вокруг говорят ему, что бар вот-вот закроется. И вдруг, откуда ни возьмись, рядом появляется Антонита, уже в плаще. Тихонько трогает его за плечо, берет под руку. Тянет к выходу и на улицу, где ждет такси.

По дороге – ни слова, ни прикосновения. Он отсиживается за бастионом самодельной злости, пока машина не тормозит перед гостиницей. И снова красная комната. Будь он один, он бы мгновенно провалился в крепчайший сон, однако сейчас это невозможно.

В комнате, так и не сняв плащ, стоит настороженная Антонита, ждет первого слова. Н-да, она здесь, но та, что была ему так дорога, пропала.

Какое ему дело до этой женщины? Он ничего не чувствует. Все пропало – и чувство, и соблазн. И надежда. Пропало. От боли, оставленной пустотою, он кричит и слышит свой крик как бы со стороны: «Шлюха!» И набрасывается на убегающую.

В баре я не иначе как испытал шок. От мысли, что Антонита (которую я не мог отыскать в толчее) сидит за столиком с другим мужчиной. От этой мысли, которая сделала меня отверженным и уничтожила все…

Наутро я проснулся с ощущением полной потери памяти. Будто очнулся от наркоза, после операции в больнице. Но это состояние длилось недолго. Скоро зашевелились первые обрывки воспоминаний, и сон как рукой сняло. Я должен выяснить, что произошло ночью.

Полдень уже миновал. Я отправился в «La buena sombra». Как и следовало ожидать, застал я там одних только уборщиц, но получил у них адрес бармена. Он жил в пригороде. Я поехал туда.

Открыл мне потный человек в майке, довольно заспанный, уже немолодой, но крепкий, в вырезе майки на груди виднелась густая черная поросль. Встретил он меня хмуро, а уж говорить о ночном происшествии был и вовсе не расположен.

– Забудем об этом, – сказал он. И провел ребром ладони по горлу: дескать, вот что могло случиться. – Так что оставим эту тему.

Официант, чей адрес я нашел у себя в бумажнике (он дал мне его во время ночного похода, с просьбой присылать из-за рубежа открытки, он, мол, собирает марки), тоже сказал, что в ночной бар мы пошли совершенно зря. Только я уже ничего не слушал, потому он и ушел, во избежание скандала. Сегодня он до вечера свободен, и мы можем покататься на мотоцикле. А потом он отвезет меня на вокзал.

Мотоцикл оказался легким, спортивным, с мотором на 150 кубиков. Сиденья для пассажира не было, только длинное узкое седло для водителя, поручень, чтобы держаться, тоже отсутствовал. На этом мотоцикле приходилось крепко цепляться за водителя, особенно на поворотах. Мы поехали в холмы, и теперь я впервые увидел город с высоты – как он вместе со всеми своими лиловыми скалами сплывает к морю. Увидел Рамблас, который, трепеща жизнью, зеленым шлейфом тянулся средь моря домов.

Официант говорил о своей одержимости мотоциклом, о том, что с радостью стал бы гонщиком. Показал мне фотографии: он с семьей, он о мотоциклом, – сделанные в разных частях страны. Потом мы поехали в пансион, забрать мои вещи. По дороге к вокзалу, с чемоданом и портфелем на коленях, что было чистейшей эквилибристикой, особенно при старте, мне вдруг пришло в голову, что я начисто забыл о подарках детям. И сказал официанту, что ничего детям не купил, хотя обещал сынишке что-нибудь привезти, только вот не знаю, что именно. Он остановился у сувенирного магазинчика и вышел оттуда с кривым ножичком, лезвие которого выскакивало само, если нажать на кнопку. Времени было уже в обрез, поэтому у вокзала мы попрощались второпях. Я едва успел добежать до вагона. В окно падали косые лучи солнца. Был вечер.

Я вижу себя в Цюрихе: выхожу из здания вокзала. Невыспавшийся мужчина, сердито высматривающий трамвай. В пропотевшем, измятом костюме он стоит на остановке. Утро. По мосту в сторону «Сентраля» ползет один-единственный трамвайный вагон допотопного образца. Синий вагон над рекой на пути к линии облезлых домов на противоположной набережной – словно все время маневрирует на мосту. А что еще? Слишком много промежуточного пространства, блеклый, худосочный свет. Прибытие без смягчающих обстоятельств.

В трамвае сокрушительное ощущение утрат и одновременно паника. Путь по рельсам со всеми остановками – как истекающая отсрочка казни. Будто разбросанные пожитки, он спешно собирает данные о своей персоне. Пытается как можно точнее представить себе многоквартирный дом, в котором живет, лестничную клетку, дверь квартиры, кнопку звонка.

Уже отпирая дверь, я знал, что дома никого нет. В коридоре пришпилен листок бумаги. Жена писала, что уехала с детьми к своему отцу и ждет моего звонка. А я и забыл, что начались каникулы.

Стены прихожей словно не из прочного камня, а как бы из сухаря – серые, унылые. В гостиной с окном во всю стену мне тотчас бросился в глаза пустой карниз. Стеллаж, поставленный вместо перегородки, выглядел нелепо, даже убого. Я прошел в кабинет, занес туда чемодан и портфель. Отцовский письменный стол, темный, почти черный, задыхался в тисках светлых стен. Бумажные залежи на столе я пока старался не замечать.

Комнаты казались стойлами или клетками, но не жильем. Я будто вошел в необитаемую квартиру. Детская и спальня чисто прибраны, но все там выглядело так, словно приготовлено к вывозу.

Не раздеваясь, я сел у овального обеденного стола. И долго сидел, не в силах заставить себя хотя бы умыться и сменить одежду, педантично отмечая все шумы на лестнице и за окнами. Ужасная нерешительность, летаргия, паралич.

Временами на меня легкой волной накатывало что-то вроде страха за существование – газета! Мысль о жене (о предстоящей встрече) я пока что мог отстранить. Сейчас меня грызла, а потом прямо-таки душила болью нестерпимая, неизбывная (как мне казалось) тоска по дому. Нет, это была поистине звериная мука, боль от раны, словно возвращение вырвало меня из моей единственной жизни. В конце концов я так и уснул за столом.

Проснувшись, я почувствовал себя немного лучше, но апатия осталась. Через силу умылся и переоделся, потом пошел на кухню варить кофе. Во дворе соседская ребятня играла в прятки. Прямо под кухонным балконом чей-то голосок, ломкий от недоверчивого нетерпения, торопливо, взахлеб считал: «двадцать шесть, двадцать семь…», – а другие детские голоса, таинственно, заговорщицки шушукаясь, разбегались, удалялись. Наверняка вот-вот вспыхнет ссора. Я опустил жалюзи, вернулся в гостиную и рухнул на кушетку за стеллажом. Лежал без сна, меж тем как за окнами потихоньку темнело.

Я вижу себя на этой кушетке, на этом покрывале в черную, красную и белесую полосу, из шершавой, колючей ткани, от которой свербит кожу. Человек, притихший, чтобы сделаться невидимым, а по возможности и невосприимчивым. Бесчувственным. Бесчувственность-это защита, но и отказ. (Он отказывается признать факт своего возвращения.)

Я не мог бы сказать, чего именно жаждал всеми фибрами души, в чем заключалась моя утрата. В тишине гостиной, где гасли последние отблески дня, во мне слагались звуки чужого языка, который на протяжении недель был одним-единственным. Nada, to do, buenas dias[4] – выговаривали мои губы. Шепот и глубинный мятежный вихрь, который всегда мне сопутствовал, слышались в комнате. Кастаньета, что сперва щелкает, а затем рассыпает вихревую дробь. Я чуял мятежность того воздуха, видел вертикаль чугунных фонарей. Они придавали улицам и площадям облик закрытой, запретной зоны. Безлюдные улицы полны зноя. Листва бульваров в добела раскаленном свете – как жестяная. Своею тенью приезжий втягивает другого, сломленного в вымерший город.

У этого человека не было ни багажа, ни портфеля, только то, что на нем. Он шагал по улице, будто по высохшему речному руслу. Шагал по дну.

Я заметил, что проголодался, и благодаря голоду ощутил на кушетке свое тело, новое, исхудалое. Ощутил свои кости, вскочил, чтобы размяться. Потом пошел варить кофе. И выпил его прямо на кухне. Есть я не стал, хотелось еще и еще ощущать эти привезенные с собой кости, которые связывали меня с поездкой и с тем, другим человеком. Я бы охотно выпил вина, но вина не нашлось, а выходить из дому ни в коем случае не хотелось. И я долго еще не ложился, пил кофе, курил.

За окнами гостиной, за рекой, виднелись огни железнодорожной линии и подвижные, мерцающие огни автострады за железной дорогой, а один раз даже мелькнули цветные навигационные огни самолета. В доме царила сейчас мертвая тишина. Раньше я бы непременно чем-нибудь занялся – включил музыку, развернул газету, принял ванну или что-нибудь прибрал. Теперь я не делал ничего. Стерег комнату.

На миг передо мной явилась Антонита. Ее лицо в моих ладонях, будто нащупанное моими сведущими пальцами: волосы, рот, блестящие карие глаза, упругая, живая кожа. Голос. Я испугался, вначале прежде всего близости, а потом резкого укола – от утраты.

Когда наутро я проснулся, одетый, на кушетке, был полдень. Я понял это, даже не глядя на часы: подъезд полнился обеденными шумами – звяканьем ножей и вилок, громкими звуками из радиоприемников. Исключительно по привычке сходил за почтой. В основном реклама на выброс, но еще и толстый пакет из Германии. Люди из Эссена, которые некоторое время назад пригласили меня выступить с докладом, подтверждали дату и сообщали подробности программы. К письму был приложен железнодорожный билет. Доклад назначен на текущую неделю. А я и об этом забыл.

Никакого доклада я не подготовил, но ведь можно написать текст прямо на месте и выехать не откладывая. По крайней мере так у меня будет цель на ближайшее. время, да и причина вновь водвориться в вагонном купе. Однако сперва надо позвонить жене.

Я набрал номер. И пока в трубке не послышался ее голос, трясся от страха. Сам того не желая, заговорил я резко, вернее, с тем судорожным напором, который идет от трусости, сказал, что обстоятельства в Барселоне сложились не слишком удачно, дескать, после расскажу. Она говорила тихо, будто из дальнего далека, по наигранной храбрости я понял, что она была готова к самому худшему. Я сказал еще, что привез сынишке гостинец, и велел передать детям привет. Потом повесил трубку. Неужели обязательства и привязанности так легко поменять? Может, у меня потеря памяти, эмоциональная недостаточность?

В Эссен меня пригласило некое культурное учреждение в системе тяжелой промышленности. На сей раз, выезжая на Главный вокзал, я прихватил пальто, А точнее, потрепанную армейскую шинель, купленную некогда у уличного торговца, после того как мое настоящее пальто пропало в каком-то ресторане. Я подумал, что в Руре осенью наверняка холодно.

Присланный билет оказался на поезд особого назначения, вагоны только первого класса, почти в каждом купе – один-единственный пассажир. В этих купе по-хозяйски устроились бизнесмены, открыли свои набитые бумагами «дипломаты», разложили бумаги по свободным сиденьям. Я тоже отыскал свободное купе и постарался сразу заснуть. Разбудил меня колокольчик – по коридору шел официант из вагона-ресторана.

В вагоне-ресторане горели свечи, правда-правда. Бизнесмены, каждый из которых только что занимал отдельное купе, здесь теснились за маленькими столиками, вдобавок при свечах, чей свет как бы еще уменьшал пространство и немилосердно нагнетал духоту. После ужина, не слишком приятного по причине тесноты и жарищи, я было закурил сигарету, но здешний метрдотель тотчас призвал меня к порядку: курить разрешается, только когда уберут со стола. Пришлось скрепя сердце ждать, пока подадут ящики с сигарами, пока сигары раскурят. А потом я ждал своей очереди платить по счету, после чего вернулся в купе.

В Эссене было холодно и сыро. Гостиница оказалась недалеко от вокзала. В мокрой армейской шинели я подошел к стойке администратора и назвал свое имя. Администратор, который предпочел бы меня не заметить, молча, полистал свои бумаги. Нашел заказ промышленников, рявкнул: «Бой!» – и вместе с ключом важно вручил мне конверт.

В номере, забрав у боя чемоданчик, я первым делом заказал по телефону бутылку виски и разговор с Барселоной. Потягивал виски и ждал; наконец администратор сообщил, что линия свободна. Потом я молча слушал откликнувшийся голос, слушал чужой язык, который так полюбил. Ночной бар гудел вокруг этого голоса, нетерпеливого, потом раздосадованного, – бармен? А потом я повесил трубку.

Кроме приветственной записки, программы и типографского приглашения на мой доклад, в конверте лежало несколько купюр – то ли возмещение издержек, то ли гонорар, то ли карманные деньги, то ли всё сразу.

Следующие дни я жил будто в карантине. Фирменный «мерседес» возил меня на долгие экскурсии по предприятиям. Каждый раз, встречаясь со мной, контактное лицо (референт по связям с общественностью и прессой?) осведомлялось, обеспечен ли я всем необходимым. Все было предусмотрено, все обеспечено. В промежутках я сидел в номере или устраивался в холле, чтобы поработать над докладом. Настроиться на тему было очень трудно, а уж сосредоточиться на ней тем паче. Мозги пересохли и заржавели.

Накануне доклада, который был частью обширной программы, назначили пресс-конференцию, где мне надлежало присутствовать. Доклад я еще не дописал и потому здорово нервничал. Пресс-конференция открывалась около полудня.

Я ожидал найти обычную трезвую и деловую обстановку, а вместо этого увидел массу людей и огромный буфет. Все пили шампанское, ели рыбу, дичь, птицу. Я пил чересчур много.

Может быть, я неважно себя чувствую? Вид у меня, дескать, утомленный, заметило контактное лицо. Я сказал, что, наверно, виновата перемена климата, я только что из Барселоны и, как видно, еще толком не акклиматизировался. А в Испании было полно работы.

Наверно, из-за доклада пришлось уехать раньше срока? Да, сказал я, пришлось, ну да ничего, теперь все как-нибудь уладится. Полагая его расспросы простой вежливостью, собственные ответы я в глубине души соотносил с моей слишком еще открытой испанской главой. И сказал, что, пожалуй, скоро вернусь в Барселону.

Я не поверил своим ушам, когда он затем спросил, не заказать ли для меня авиабилет до Барселоны. Это было бы замечательно, пробормотал я, не зная, что и думать. Но был как наэлектризованный.

Доклад – целая куча небрежно исписанных страниц – был закончен наутро; точнее, буквально в последнюю минуту я наспех соорудил заключительную часть. Потом сел в такси, по дороге заучивая текст и внося мелкие исправления. Выступал я третьим, по ходу сымпровизировал кой-какие красоты и под вежливые аплодисменты сошел с трибуны.

После этого по программе был обед, но пока все толпились в фойе. У меня будто гора с плеч свалилась, я курил, разговаривал с разными людьми. Внезапно в нашей компании возникло контактное лицо. Он дал понять, что у нас есть еще одно дело, и, когда мы остались наедине, протянул мне картонный конвертик с билетом на самолет.

Я вижу себя в самолете. Пассажир, втиснутый в кресло с высокой спинкой, как и все, праздно устремленный в будущее. За двойным стеклом иллюминатора ему виден кусочек крыла, грозно вибрирующий, в тумане. Он обводит взглядом узор заклепок на этом жестко отставленном, дрожащем, трясущемся металлическом крыле, снова откидывается назад и отдается вибрато неслышного грохота. Как вдруг в кресельную тесноту поднебесного зала ожидания врывается солнце, поток ослепительного солнечного света, будто для курортников на обзорной террасе, отрезанной от земли пустынями ватного облачного массива. Потом облака разом исчезают, самолет летит над морем, над причудливым, сверкающим водным рельефом. Затем под крыло выдвигаются исчерна-бурые поля испанской земли, а вскоре звучит голос командира экипажа.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю