412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Димчевский » Летний снег по склонам » Текст книги (страница 25)
Летний снег по склонам
  • Текст добавлен: 1 июля 2025, 07:43

Текст книги "Летний снег по склонам"


Автор книги: Николай Димчевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 25 (всего у книги 27 страниц)

Через весь состав пробрались к мягкому вагону. В купе на диване лежит таборный – в шелковой рубахе, в сафьяновых сапожках. Приподнялся на локте:

– Сто рублей дам. Продай колоду!

– Иди к черту! Я не барышник.

Таборный сел. Подумал. Потом положил Николаю Нилычу руку на плечо и говорит:

– Айда с нами кочевать!

...Лишь зимой вернулся Николай Нилыч домой.

Ненасытность его, неожиданность, неприкаянность – все собралось в глазах, словно выцветших от виденья. Никто из нас не умеет и не может так видеть. Щуплая фигурка его в сером ватнике пропитана неистовой силой познания. Тут какое-то сходство с зеленоватыми катышами пороха, таящими под невзрачностью огненную мощь.

В ненастной промозглости, которая стерла все краски, одно яркое пятно на понтоне – прораб взрывников Дергачев. Он в красном спасательном жилете. Высокий поджарый парень из-за этого жилета превратился в горбуна – надувные подушки пузырятся на спине и груди. Они очень нелепы, эти подушки. Серьезное обветренное лицо Дергачева никак не вяжется с шутовским нарядом. Но это не вызывает даже улыбки. Странная одежда придает ему особенную торжественность.

Дергачев осматривает понтон по-хозяйски. В глазах его что-то вроде скуки. Коротко поговорил с рабочими. Переглянулся недовольно с бригадиром – низеньким пареньком, похожим на мяч из-за черного вздутого жилета. Деловой человек этот Дергачев. Даже сухой человек, черствый.

С нами, пока плыли на буксире, двух слов не сказал. Точно забыл про нас. Лишь когда причалили к понтону, вспомнил:

– Спички, папиросы есть? – спрашивает.

Николай Нилыч достал – думал, он закурить хочет, а тот взял и спрятал в рубке. Зачем? Почему? Догадались, что курить тут нельзя, но ведь мог объяснить, а он молча отобрал, и все.

Мы не в обиде. Нисколько не в обиде на Дергачева. Тут не до обиды. Такая дьявольская сила рядом. Прихотливая, необъяснимая и капризная сила.

И ведь просто все, обыденно. Вдоль палубы лежат четыре длинных, раздувшихся от пороха марлевых мешка. Точно белые гусеницы присосались к настилу. Двое парней набивают пятый. Вставили в горловину помятое ведро без дна, загребают порох из ларя и ссыпают в эту воронку. Постепенно гусеница раздувается и тяжелеет. Рабочие берут ее поперек брюха, и она, изгибаясь, ползет ближе к воде. Дергачев щупает – хорошо ли набита. Его продолговатое лицо, на котором не поймешь – то ли выгоревшая бородка, то ли давно не бритая щетина, – озабоченно и замкнуто.

А ребята работают весело, привычно, словно картошку таскают или макароны. Вон на берегу парень вывернул из штабеля тяжелый ящик, разбил ломиком, вытащил четырехпудовый мешок пороха, взвалил на плечи, принес на понтон и бросил рядом с нами. Да, бросил, как мешок с крупой. Утер лоб, зачерпнул из ведерка воды, напился и остатки плеснул на пороховую гусеницу.

Мы все замечаем с непривычки. Все вроде бы опасное, необычное. А для рабочих это самое обыденное дело. Воду, например, парень плеснул на порох. Для нас странно: вода и порох. Оказывается, намокший порох взрывается лучше сухого. Потому и забивают его в марлевые мешки, чтоб он как следует промок под водой – сила у него будет больше. И ребята здешние кажутся смельчаками, а для них все это просто работа. Просто работа, от которой устаешь и за которую получаешь зарплату.

Николай Нилыч как-то сказал о романтике. Романтика, говорит, – это невежество. Романтичным выглядит то, что мы плохо знаем. Для людей, которые работают хоть на Северном полюсе, никакой романтики в этом нет. Для таежного жителя, который приезжает в большой город, городская жизнь – сплошь романтика, потому что ничего он не знает. У него в лифте поджилки трясутся, а на улице кружится голова. И потом, дома он каждому встречному целый год рассказывает: «Ну, чудеса, кнопку нажал – очутился на десятом этаже!»

Николай Нилыч не любит невежество и романтические «ахи» и «охи». Наверно, поэтому у него загребущие глаза. Он узнает все обо всем, что видит, куда забросит его жажда новых мест и людей. Это его работа – видеть, видеть то, чего другие никогда не увидят, а если и увидят, то его глазами через зрачок его аппарата.

Работа его тяжела. Я-то знаю, что тяжела. Потяжелей моей. Мне что: подвез его на лодке, заглушил мотор, взвалил на плечи мешок, притащил хоть сюда – и отдыхай, прикорнув в уголке. А он будет крутиться, смотреть, расспрашивать, записывать, снимать до истощения, до бешенства. Помню, раз на скалах к вечеру, в жару что-то не получалось у него, так он размахнулся и чуть не кинул аппарат в реку. И бросил бы – я рядом был, за руку удержал. Он едва не избил меня за это. Но тут же остудил себя, извинился. Лег в тени и минут двадцать лежал, закрыв глаза...

На понтоне уже кончили набивать заряд. Ребята притащили две сосновые слеги, положили поперек мешков и кусками расплетенного каната привязывали к марлевым гусеницам. Так надо, чтоб не разбросало течением.

Бригадир, похожий на мяч, принес пять связок запальников – красных патронов, перетянутых бечевкой. Он разгреб порох в устье мешка, запихнул туда запал и вывел наружу проволочку к взрывному механизму.

Буксир с понтоном, накрепко подчаленным к носу, отвалил от склада и пошел по течению.

Вот и шивера, где ведут взрывные работы. Вдали избушка бакенщика смотрит пустыми окнами. Старик выставил их, чтоб не выбило воздушной волной. Почти у самого борта – черные опаленные скалы и закопченный бичевник[29]29
  Бичевник – полоса берега у воды.


[Закрыть]
. Двигатель уравнивает ход «Падуна» со стремниной. Буксир стоит без якоря и причала. Только за бортом со свистом летит вода.

По шивере скачет вешка. Бригадир на краю понтона с багром. Он следит за вешкой и рукой дает сигнал капитану, как точней подвести заряд к месту взрыва. Он хочет захватить вешку багром, а она выскальзывает, крутится, словно рыба. Наконец поддел, вытянул и потащил скользкий трос, укрепленный одним концом за вешку, другим, на дне, – за якорь. Трос быстро прикрепили к заряду. Бригадир махнул капитану:

– Пошел помалу!

Марлевые гусеницы на понтоне дрогнули, тихонько поползли к воде, коснулись носами волны, подождали мгновение и тяжело сползли в буруны. Закрутилась на палубе катушка, заструился в воду золотистый провод, соединенный со взрывной машинкой.

Рабочие молча сидят на ящике. Три тонны пороха отдаляются от нас. Река проглотила гусеницы, и не заметишь, где они. Против избушки бакенщика включили сирену. Ее вой быстро гаснет в низких облаках, в тумане и волокнах дождя. Никого на реке. За порогом голубеет полоса неба. Иногда она тускнеет под росчерком дождя, но все время живет вдали.

Опять завыла сирена. Бригадир перешел к взрывной машинке, проверил контакты, пристроился поудобней и начал быстро крутить ручку, всматриваясь в глазок индикатора.

Потом незаметным движением нажал кнопку. Раздался короткий сильный удар. Над рекой вырос черный кактус. Он все тянется и тянется вверх. Он так велик, что скалы кажутся грудой камней у его корня, а река сжалась, и буксир затерялся на ней маленьким зернышком.

Кактус вырос и застыл. Глаз не мог охватить его. Мы закинули головы, чтоб увидеть вершину. Разве может человек сделать такое одним движением пальца? Вот ведь люди – в горбатых жилетах, крохотные, как маковые крупинки на квадратике понтона. Они беспомощно сидят и смотрят. Просто смотрят вверх.

Кактус быстро отжил свое. Он стал разваливаться на бесформенные глыбы и опадать в реку рваными полотнищами черной воды, песка и камня. Сразу подул ветер. Он принес речные капли и запах пороха, как после выстрела из охотничьего ружья.

Ветер кончился так же, как и начался. Резко запахло рекой, водорослями и рыбой. За бортом хлещет тушь, смешанная со щепками, клочьями травы и обрывками пены.

Я вбираю воздух, точно пью из кружки странный густой отвар. Каждый глоток заставляет вспомнить о сетях, развешанных на берегу, о звоне сосновых поплавков, которыми играет ветер, о волокнах водорослей между нитями невода, о щуках, глядящих ледяными глазами, об осетрах, царственно парящих в прозрачной воде, о суете рыбной мелочи в теплых заводях, о медленных улитках на сочных стеблях, расчесанных течением. И еще я вспоминаю стадо коров, стоящих по горло в реке. Они, как утки, ныряют, вытягивают из глубины длинные водоросли и, закинув головы, жуют их... Все это мелькает в памяти быстрей воды, проносящейся за бортом.

«Падун» возвращается к складу. Бригадир крутит катушку, сматывая оставшийся провод. Рабочие толкутся около. Говорят кто про что. Кто про удочки, кто про детей, кто про новые дома в поселке у Брянской шиверы и про печи, для которых привезли кирпич.

Для второго взрыва приготовили заряд поменьше – тонны в полторы. Дергачев ткнул сапогом в марлевый мешок, ругнул бригадира – слабо набили – и снова потянулся буксир сквозь зябкие волокна измороси к избушке бакенщика.

Я зашел в каюту, где Николай Нилыч перезаряжал аппараты. Наверху завыла сирена. В иллюминаторе мелькнул встречный катер.

– Черт несет под самый взрыв... – проворчал Николай Нилыч.

Я сказал, что катер проскочит. С хорошей скоростью ничего не стоит миновать порог, пока мы тащимся.

В узкую дверь протиснулся Дергачев со своим жилетом. Помялся, наблюдая за руками Николая Нилыча, и попросил сфотографировать себя. Стеснительно попросил, будто заранее знал, что откажут. Матери хочет карточку послать. У него мать в Новосибирске, а жена с дочкой здесь, в поселке у Брянской шиверы.

Показался он сейчас каким-то мальчишестым, неуклюжим, этот Дергачев. И на щеках у него вовсе не борода. Просто он небрит. Замотался, наверно, а может, и ленится.

Николай Нилыч сказал, что никого не снимает, потому что карточки посылать – большая морока, но его сфотографирует, пусть только напишет свой адрес.

Дергачев присел на койку и долго выводил карандашом буквы. Очень, говорит, почерк плохой, поэтому, чтоб понятно было, пишет чертежным шрифтом. А на буксире сниматься он не хочет – больно страшный вид в спасательном жилете и небрит. Сейчас сделаем взрыв, пойдем к баржам у порога, там он побреется и тогда уж...

Дергачев на полуслове замолк, прислушался. И вдруг резко повернулся, саданул створку двери, вылетел из каюты и загремел сапогами по трапу.

– Что такое? – поднял брови Николай Нилыч.

Мы выскочили на палубу вслед за Дергачевым. Его не было видно за рубкой. Только слышался голос, надсадный, высокий голос:

– Отойди от борта, так твою!..

О, что это? Я никак не могу понять сначала. Люди сбись на носу, Дергачев отшвыривает их, а над понтоном вьется гудящее оранжевое облако.

– Отпусти трос! Трос отпусти! – орет Дергачев. Он перепрыгнул на понтон и стоит у кнехта.

Бригадир нагнулся к вороту и судорожно возится тросом.

Наконец понтон отделился от буксира и поплыл по течению. Дергачев забрался на настил, и казалось, будто он шел в жаркое облако, трепетавшее там. Лишь теперь я понял, что это пламя. Горел порох...

Бригадир бессмысленно улыбался, утирая рукавом нос.

Матрос и два взрывника стояли, прислонившись к рубке.

Николай Нилыч что-то кричал капитану. Я не мог понять слов, хотя был рядом.

Понтон быстро удалялся. Его крутило течением. Он повернулся боком. Там петушиным гребнем цвело пламя и виднелась согнутая фигурка Дергачева.

– Только бы успел... только бы успел... только бы успел... – твердил кто-то.

Дергачев бросил что-то в воду и опять нагнулся к заряду. Наверное, запальники вынимает.

Последнее, что я видел, – он прыгнул с понтона и поплыл саженками по течению. Николай Нилыч рванул меня за плечи и толкнул в каюту. За мной туда влетели взрывники и матрос. Николай Нилыч вошел последним. Губы его дрожали. Он хотел что-то сказать, но слова путались. Его трясло.

За бортом лопнул взрыв. Буксир качнуло, потом что-то тяжело грохнулось и со скрежетом проехало по палубе.

– Д... д... дурья башка! – выговорил наконец Николай Нилыч, обращаясь к матросу. – Р... разве м... м... можно перед взрывом бросаться в реку! Тебя ж водой раздавило бы, п... п... подлеца! Сразу и не заметил бы ничего, а потом – верная смерть...

Мы вышли наверх. Понтона не было. Вдали, словно бакен, маячил жилет Дергачева. Жив, нет ли?

– Живой, – сказал капитан.

Николай Нилыч покачал головой и промолчал.

На палубе вдоль борта лежала балка с клочьями листового железа – все, что осталось от понтона.

Дергачев выплыл к берегу за избушкой бакенщика. Там мы его и подобрали. Его не контузило и ничем не задело. Он бодро взобрался по трапу.

Оказалось, он не смог опустить заряд под воду и запальники вытащить успел лишь из одного мешка. Когда огонь подошел к патронам, остаток пороха взорвался.

А почему пожар начался? Черт его знает почему. Порох – капризная штука, своенравная и не всегда понятная. Может, от проскочившего мимо катера залетела искра, может, еще что... Говорят, случается, ступишь неосторожно – загорится.

Потом «Падун» поднялся к порогу, туда, где у скал приткнулись к берегу две связанные баржи. На них – блок, поднимать затонувшие заряды, в надстройках – жилье взрывников.

Дергачев оставил нас пообедать и ушел в каюту.

На деревянном кнехте сидел Митя. Отсыревший капюшон плаща торчал на голове кулем. Митя отрешенно курил сигарету. Всем видом он хотел показать, что давно кончил работу и ему надоело ждать.

Митя слышал второй взрыв, но ничего не знал о случившемся. Я рассказал. Он усмехнулся и пожал плечами.

– Вам повезло. Прорабу не завидую, – поднялся, бросил окурок за борт и добавил, зевая: – Мы, кажется, приглашены обедать...

Один из рабочих провел нас в столовую – небольшую каюту, почти целиком занятую столом. Чтоб сесть за него, нужно было, согнув колени, вприсядку пробираться между краем и лавкой.

Дергачев явился выбритый, в яркой новой ковбойке. Он принес миску с икрой осетра и достал из кармана бутылку спирта. За ним вошли капитан буксира, механик, матрос и взрывники понтона.

Дежурный притащил большую кастрюлю лапши и запотевший графин с водой.

Дергачев разлил спирт.

– За то, что живы остались.

После обеда он напомнил Николаю Нилычу о своей просьбе, и мы вышли на палубу.

– Вот здесь меня снимите, у «Падуна», – сказал Дергачев.

Вдали за Мурским порогом – робкая полоска голубого неба. Серое облако повисло между подножием и вершиной скалы. Оно вытекает из речки Муры и парит над Ангарой. Сырая кисея дождя занавесила противоположный берег. Ее то выдувает парусом до середины реки, то отбрасывает назад. Шум порога лишь оттеняет тишину. Она поднимается ввысь, к вершинам скал, к облаку, повисшему над Мурой.

В этом спокойствии перестаешь верить в недавнее несчастье. Лишь необычно праздничный, гладко выбритый Дергачев напоминает о нем.

Николай Нилыч кончает снимать. Мы собираемся идти к своей лодке. Дергачев попрощался с нами, пошел к каюте, но вернулся, попросил у Николая Нилыча блокнот.

– На всякий случай, – быстро и стеснительно говорит он. – На всякий случай напишу адрес матери. Пошлите карточку прямо ей. И сюда тоже... Но и ей пошлите сами…


11

Подкаменная – деревенька пониже устья реки Тасеевой. Даже не деревенька. Так, четыре жилых дома. С воды берег кажется грудой камней. Потому, видно, и назвали Подкаменная.

Приветливо здесь. Бывают приветливые места, где на душе сразу становится веселей. Берег-то суровый. По камням бьет волна. Ветер низовой. Мы промокшие. Всю дорогу от Мурожной шиверы вычерпывали из лодки воду – захлестывало. А пристали к Подкаменной – и ничего. Ничего. Не вспоминается даже тяжелый переход. Только дыхание мне перехватывает и руки не слушаются. Никак не могу веревку захлестнуть за камень – соскальзывает, да и только.

Митя с Николаем Нилычем уже ушли, а я все кручусь у лодки. Никогда не думал, что буду так волноваться. Раньше причаливал к этому берегу со спокойным ожиданием и даже с самодовольством. Первый раз обуяла меня здесь такая радость, первый раз охватило такое нетерпенье увидеть Веру. Хочется мне сдержать себя. Я стараюсь припомнить недостатки этой женщины: морщинки у губ, первую робкую полоску слишком рано седеющих волос... Раньше они делали меня сдержанней, но сейчас я убеждаюсь, что это воспоминание не приносит ничего, кроме радости. Я вижу лицо Веры, вижу всю ее, мне нужна она такая, как есть. Я соскучился по ней, истосковался. Все, что казалось недостатком, теперь стало просто одной из черточек, без которых я уже не мог ее представить.

Наконец привязал лодку и почти бегом – наверх!

Тропка в камнях. Посмотришь – ноги можно поломать, а пойдешь – легко. Кто здесь первым прошел? Так подобраны для шагов места – сапоги сами на них бухаются. Можно не смотреть под ноги и не споткнешься. И я не смотрю под ноги. Радостная, тревожная сила возносит меня на берег. Я вижу избу, в которой живет Вера. Мелькни она – бросился бы бегом.

Знаю – сначала нужно к нам, там собрался весь отряд. Подхожу к дому. В окне Николай Нилыч разговаривает с кем-то, не видно, с кем, – пыльные стекла. Я хочу войти в дом, но у крыльца – Сережка, сын Веры. У него на голове огромный накомарник, до пояса. Не видно ни лица, ни плеч, одни ножки торчат из-под шляпы.

– Здоро́во, Серьга! – говорю я и заглядываю за сетку. Глаза Веры, ее лоб... И все-таки мне не верится, что она рядом.

Сережка застеснялся, отвернулся. Он узнал меня. Я достал из мешка две длинные конфеты в целлофане. Он высовывает из-под накомарника грязную в цыпках руку, берет конфеты и начинает разворачивать. Мошка облаком вьется над ним. За сеткой он, как в палатке под пологом. Такой маленький таежный человечек...

– Мамка дома? – с трудом спрашиваю я. Голос кажется мне чужим. Серега кивает головой.

Вхожу в тамбур нашего дома, хочу открыть дверь, но не могу. Не могу больше ждать. Не могу быть рядом и не видеть. Бросаю мешок в угол, выскакиваю на улицу, иду к Вериной избе. Николай Нилыч показывает мне из окна кулак. Он все знает. Он осуждает меня. Но сейчас я не думаю ни о чем.

Вера сидит у стола и шьет. Мгновение она не поднимает головы. Я вижу ее спокойный профиль, гладко причесанные волосы.

Второй, трехлетний сын ее, Андрей, спит на нарах. Белое личико на малиновой подушке...

Не могу переступить порог. Вот ведь как – не могу, и все. Раньше смело подходил, а сейчас точно одеревенел. Так вроде бы просто – шагнуть, поздороваться... Но понимаю – нельзя уже по-прежнему, что-то новое цветет и мятется в сердце.

Вера повернулась ко мне и от неожиданности уронила руки на колени.

– Федя... приехал...

Она встала, подалась ко мне... И остановилась. Протяжно, длинно посмотрела... Отвернулась к окну. И, не глядя на меня, звонко, заученно как-то сказала:

– Уходи. Хватит... баловства...

А сама чуть не плачет. Держится за косяк окна, смотрит на улицу.

Так больно резануло меня это «баловство». Очень не то слово, неправильное, плохое, лишнее. Она придумала его в досаде, в желании вернуть время, когда мы не знали друг друга. Но разве для нее это было лучшее время? Разве не обрадовалась она только что, когда увидела меня?

Я подошел, Вера отстранила меня, села на пол, спрятала лицо в колени.

– Уходи, уходи, уходи...

Никогда она не встречала меня так. Что-то случилось. Я тихонько вышел из избы.

Мятежно и горько на душе. Все порвалось и растрепалось. Я и раньше понимал, что ей трудно. В моих приездах для нее радости, может, немногим больше, чем горечи, и только из-за этой единственной светлой капли она не прогоняла меня. Я знал про эту каплю и сначала пользовался этим. Понимал, что делаю плохо, и Николай Нилыч с самого начала мне про это говорил...

Но теперь-то ведь все перевернулось, я приехал сам не свой. Такой радости и такой боли никогда еще не было у меня. А она прогнала...

Крутые, густо-синие тучи придавили Ангару, прижали наш дом к черным камням. Тишина, а мне кажется, будто шквально и остро обдирает лицо ветер и мурашки бегут по спине.

Ладно. Пойду. Тяжко, тревожно. И все видится: Вера сидит на полу, уткнувшись лицом в колени.

А там, в камнях, – грибок на тонких ножках, таежный человечек Серьга. Он смотрит на реку, на черную воду, на зеленые острова. По-своему он все знает. Он ревнует мать ко мне, а иногда и ненавидит меня, хотя я никогда ничего плохого ему не сделал. Его маленькие поступки казались мне подтверждением Вериной любви. Было время, когда меня его ревность настораживала больше, чем неожиданная нежность Веры. Я словно влезал в долги, с которыми не мог расплатиться, и мальчишка безошибочно отсчитывал каждую новую сумму.

И вот оказалось, что никаких долгов не было, что я не занимал, а просто становился богатым человеком. И теперь, когда я увидел это богатство, когда понял и оценил его, все разом распалось. Вера не захотела даже смотреть на меня.

Я медленно побрел к берегу. Встал рядом с Сережей, заглянул за сетку. Верины глаза пристально посмотрели на меня, и мальчишка отвернулся. Это была еще капелька горечи.

Я пошел к себе. Рюкзака в тамбуре не оказалось. Знаю – Николай Нилыч унес его в дом.

Из двери ударило сытным теплом. В большой комнате никого. За перегородкой – стук ложек и голоса. Я отодвинул занавеску. Наши все здесь. И незнакомые есть. Хорошо. Николай Нилыч не сможет сразу начать свои нравоучения...

Подсел к столу. И вдруг повариха Зина тащит стакан и наливает до половины водкой. А на обгрызенном блюдечке нарезан лимон. Не маринованный, а живой, свежий лимон. Вот так штука! Небывалый обед. Видно, правда, что кончается сезон... И сжимается сердце. И безнадежно щемит, и больно сосет его мысль о долгой разлуке.

Но пока-то Вера здесь, рядом. Я пойду к ней вечером. Да, обязательно пойду. Тогда все прояснится и развеется.

Мне стало сразу легче. Бывает ведь, что в самую серую и слякотную погоду ветер сдирает облака, засвечивает синее небо и ясную зарю. Так у меня мысль о близости Веры вдруг колыхнула все тепло и всю радость, которые дала мне эта женщина. Сделалось спокойно и звонко, точно в осеннем лесу. Я стал ждать вечера, насыщаясь теплом и обедом, присматриваясь к незнакомым, прислушиваясь к их домашним добрым словам.

Это москвичи-топографы – Кирилл и Юля. У Кирилла желтое лицо с редкой клочковатой бородкой по щекам. Юля – его жена, молоденькая, розовая и тонкая. Где-то я ее видел? Может, на базе, еще на Енисее, весной... Что-то есть в них детское, чистое и наивное. Только еще зацепила их краешком жизнь. Трудности у них пока такие, которые одолеваются крепкими ногами да сильными руками, – трудности таежных переходов, тяжесть речных дорог и вьючных троп. Ясная простая тяжесть.

А ведь и я так жил... И все было легко, и не думалось ни о вчерашнем, ни о завтрашнем. Опять я о своем... Голос Юли доносится издалека. Мне нравится сидеть так, слушать ее и Кирилла. Слушать будто птиц, попискивающих в гнезде. И покажется вдруг на мгновение, что все решено, все хорошо и досадные мелочи не могут нарушить покоя. Вот для Юли, например, сапог не нашлось – все велики, и нет на складе маленьких. Так и проходила по болотам да по лесу в кедах, пока мать не прислала из Москвы резиновые по ноге.

Кирилл о другом говорит. Он мечтает, как вернется домой и целую неделю не выйдет из комнаты – будет спать, чай пить и смотреть телевизор. Очень он любит, оказывается, сидеть в комнате. И тут же договариваются к будущей весне ехать в Саяны, на Енисей. Там, слышно, новую гидростанцию намечают строить и уже начались изыскания...

С небывалым раньше интересом присматриваюсь я к жизни людей, у которых любовь спокойно течет в берегах каждодневности. Она становится привычной, и это, наверное, есть счастье – всегда быть вместе. Его даже не замечают, этого счастья, как не замечают сердца, когда оно здорово, или солнца в ясную погоду...

Вот еще одно счастье. Тут же в комнате – сдвинутая к углу двуспальная кровать с помятыми шишками. Она в тени, и я не сразу рассмотрел, кто там. А на ней полулежала женщина и сидел с краешку мужчина. Оба тихие. Ни слова не сказали. Только иногда женщина тихонько смеется. Они играют в карты. Это совсем другая семья, другое счастье.

Мне кажется, что тепло исходит не только от печки, а больше даже от этих незнакомых, незаметных людей, скрытых тенью. Я точно в гостях у них. Пью зеленый чай и слушаю, как они молчат.

Лицо женщины некрасиво, крупно, расплывчато, с выгоревшими ресницами, светлыми прямыми волосами, заплетенными в тощую косицу и закрученными вокруг макушки. Старая вишневая кофточка едва сходится на ее чересчур полной груди и просвечивает на плечах.

Мужчина сидит на краешке кровати. Примостился очень неудобно и не сдвинется – как примерз. Только пальцы шевелятся, выбирая карту, и улыбается большой безгубый рот. А глаза смотрят будто бы в карты, но украдкой скользят по лицу женщины и жмурятся, точно от солнца. Он счастлив и ничего кругом не замечает. Счастье мне сейчас таким и представляется – с лицом, где морщины не отличишь от шрамов, так они глубоки, а за их сетью – бесприютная, одинокая жизнь, неожиданно засветившаяся радостью и покоем. Здесь каждая улыбка выстрадана годами безжалостной суровости. Это счастье как награда за прошлое. Оно совсем иное, чем у Кирилла с Юлей. У тех – что-то от рано сорванного яблока, у этих – сочная и трепетная зрелость трудно доставшегося плода.

Неловко, конечно, смотреть на людей, которые заняты самими собой. Все равно что наблюдать в щелку. Но я не часто гляжу в их сторону. Больше в кружку или в окно. Побыть рядом со счастьем приходится не часто. И не всякому на нашей работе доводится погреться у двух печек сразу – у одной, что топится дровами, и у другой, которая греет самым нежным и прозрачным человеческим теплом.

В большой комнате за мутным стеклом красно горели от вечернего солнца камни, и сине было на реке, и фиолетовые тучи навалились на берег, скрытый островами.

Николай Нилыч сидел у окна. Он копался в железном ящике с пленками и разными принадлежностями для съемки. Я спросил, не помочь ли ему. Он внимательно посмотрел на меня, словно врач на больного, и покачал головой.

Мне сделалось душно в тепле. Я вышел на крыльцо. Есть радость и наслажденье стоять вот так на ступеньках у двери и знать, что можешь вернуться в дом, когда захочешь. Только покажется, что резок ветер, хлопнешь дверью – и в тепле. А если дождь – тоже. И если ночь. И если заморозок...

И вдруг за спиной:

– Федя!

Это Николай Нилыч. Сейчас начнет... Я оборачиваюсь и вижу его голубые пронзительные глаза.

– Опять туда? – кивает он в сторону Вериного дома.

Я хочу ответить ему порезче, но чувствую, что злобы нет. Николай Нилыч смотрит мне в глаза, смотрит не мигая, будто хочет влезть в мою голову и разобраться, что там творится. Я не отвожу взгляда. Знаю – не влезть ему и не разобраться. Сам не могу ни в чем разобраться...

Вот он говорит: у Веры дети и муж. Верно, дети и муж. Он говорит, что ей мучительно быть в таком двойственном положении. Знаю – мучительно. Он говорит – мои чувства к ней начались случайно. Правильно, случайно. Все, что говорит Николай Нилыч, верно, правильно. И все неверно и неправильно, потому что я люблю Веру.

Жизнь не всегда идет по правильному пути. Это как в маршруте. По карте посмотришь – такая простая верная дорога, а сойдешь на берег – нет никакой дороги. И плутаешь по тайге, ломаешь ноги... Сейчас мне надо бы по-правильному-то забыть Веру и не показываться к ней. Но ведь все, что было, нельзя разом выключить, как мотор. Никак нельзя, невозможно. Если б даже меня силком увезли отсюда – все равно вернулся бы, потому что иначе не могу прожить. Прогнала меня Вера, а я приду к ней. Приду. Мне запомнилось, как радостно она метнулась ко мне перед тем как прогнать. Вся она в этом движении. О нем не расскажешь, а оно для меня и для нее – звонче любых слов.

Понимаю – со стороны все это незаметно. Со стороны тому же Николаю Нилычу видно только то, что называют разными дурными именами. Много напридумано тут названий, но все они сейчас для меня как шелуха. Не пристают они к тому, что растет в душе, отскакивают и падают сухими листьями.

Поэтому мне жаль Николая Нилыча. Я вижу, с каким жаром он осуждает меня, как едко прищурены его резкие глаза, сколько сил он тратит, чтобы переубедить меня, и все это словно не обо мне, а о другом. Тот, другой, поганый человечишка воспользовался моментом, когда бедная женщина осталась одна, соблазнил ее и собирается бросить. А к ней после полевого сезона приедет муж, и не миновать семейного разлада... Как все просто и ясно.

И тут я опять вспомнил, как метнулась ко мне Вера. Стало радостно и тепло, и я засмеялся:

– Не надо больше, Николай Нилыч! Не надо...

Я пошел к сопкам. Туда вела заросшая травой дорога, которую уже начала глодать тайга. Если уходят люди, приходит тайга. Она заметает все следы и все ровняет, как пожар. Было и не было. Съеденные тайгой дороги узнаешь только возле ручьев, где лежат пустые бревна мостов. Они как люди, эти дороги. И рождаются трудно, и живут нелегко, и умирают. Так же, как людей, их любят и забывают. И очень не просто по ним идти...

Нет грустней картины, чем забытый людской труд. Я как увижу хоть зимовье или избу заброшенную – в душе точно заноза. И людей вижу, какие там жили, вижу их руки, вижу пальцы с крепкими ногтями и смоленые мозоли. Вижу их радость быть под крышей. Все это еще теплится в бревнах, в деревянном гвозде, вбитом в стену. А жилья уже нет...

Так я думал, и шел, и смотрел. Кедровки капризно орали вверху, мелькали их хвосты с белыми полосками.

На обратном пути, недалеко от дома, попался мне тот счастливый человек, кто сидел на кровати. Идет, улыбается, от низкого солнышка щурится, курит сигарету. Увидел меня, остановился. И сказал мне таким голосом, точно за три месяца зарплату получил:

– Пойдем, брат, баню истопим. Жена меня попросила баню истопить.

Очень меня потянуло к нему. Хоть побыть с человеком, у которого все так ясно и весело и на уме только милые заботы.

Оказывается, они рабочие – вместе с Кириллом и Юлей лето по тайге пролазили. А в последнем маршруте с его женой случилось несчастье. Несла рейку и в камнях споткнулась, сильно растянула сухожилия на ноге.

Михаил мне потихоньку все это рассказывал. Чувствовал я, что каждое слово о жене он смаковал, перекатывал во рту, как леденец, и мог бы повторить сто раз. Пока не видел ее, только слова о ней у него и оставались. И про костылики мне рассказывал, которые недавно сделал, и про то, как достал карты, чтоб не скучать ей, и про книжки, что раздобыл для нее.

Банька небольшая, рубленая, с копченым оконцем, с крепким запахом деготька и березового веника. Топится по-черному. Я взялся воду носить, а Михаил дрова колоть. До реки не близко. Пока я два ведра принес, он горку поленьев наготовил. Сходил я еще раз, а из двери уже белый дым валит, и Михаил появляется как архангел из облаков – такое у него счастливое лицо. И он будто стесняется этого. Конечно, тяжелый проходит сезон, а он такой счастливый, точно живет на курорте.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю