Текст книги "Летний снег по склонам"
Автор книги: Николай Димчевский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 27 страниц)
К себе мы приходим поздно. Сахаров уже лежит на топчане. У изголовья в стену всажен узкий нож. К рукоятке прилеплена свеча. Он читает.
Илья Иваныч отложил книгу, уперся руками в стену и потянулся.
– Очень люблю так вот: свеча, спальный мешок и книга. Прекрасно. На полке еще есть свечки – берите, и книжки найдутся. Если не очень устали. У меня? Записки Аввакума. Перечитываю иногда по настроению. Путешествую по Ангаре семнадцатого века.
Это одно удивленье – узнавать места, которые кто-то видел за триста лет до твоего рождения! Тут даже не история, а необыкновенный житейский разговор. Представьте: Аввакум рассказывает мне, что он видел три века назад.
Илья Иваныч поправил зачадивший фитиль и сел, прислонившись к стене.
– Или вот Миллер. Тот уже из восемнадцатого века. Есть на Ангаре скала Писаный камень. Откуда такое название? – спрашиваю стариков. Да там, отвечают, какой-то путешественник свое имя написал. Я им поверил. А потом был как-то в отпуске. Читаю в Ленинской библиотеке Миллера, и вдруг старик говорит, помню наизусть... «На правом берегу этой-то Тунгуски расположена скала в тринадцати верстах ниже устья реки Чадобца и семнадцать верст выше устья реки Муры. Когда я проезжал мимо, рассматривал ее, то смог заметить на ней только изображение всадника, почему и не счел нужным снять с нее рисунок».
Сахаров погладил бороду и длинно улыбнулся каким-то своим мыслям.
– Бродяжничаем мы здесь, ищем бокситы, железо, места для гидростанций... И вдруг из-за двух столетий выглядывает Миллер и говорит: «Я видел на той скале всадника».
Ну зачем мне этот всадник? Мне по шурфам надо болтаться, потом готовить отчет... Но въелся в память этот всадник – и все. Его и непогода-то уж смыла, и ветер развеял, и проку в нем для нашего дела никакого. А вот думаю о нем и вам говорю. Почему так? Смутно понимаю, коряво. Может, из-за него сторона эта как-то родней становится, вроде обжита уж задолго до нас: Аввакум тут та гре́бях» шел, Миллер тоже... Весла на Ангаре и сейчас называют «гре́би».
Это переплетение судеб, языка и мысли просто чудо!
Сахаров щелкнул пальцами по переплету, блеснувшему стертым золотом.
– Я думаю иногда, что самое значительное изобретение – это книга. Удивительный аппарат для передачи слова через века. Так прост и непрочен вроде бы. А плывет сквозь время, проходит все пороги и камни, и костры иной раз, и пожары минует... Если б мог заниматься сидячей работой, обязательно обзавелся б библиотекой. Все четыре стены заставил бы полками. Из остальной мебели, пожалуй, купил бы стол, раскладушку... Спальный мешок у меня есть... Черт те о чем размечтался!
Огарок оплывал. Нож под ним светился красным. На другой стене шевелился огромный профиль геолога. Большая рука в медных волосках бережно прикрывала книгу, распростершую крылья и готовую лететь. Может, она уже и летела, и задумавшийся Сахаров видел, как ее страницы листают неведомые люди, как переплет гладят чьи-то далекие пальцы, и буквы отражаются в глазах, которые откроются через сотни лет...
6
Такая у нас работа, что утром не знаешь, где будешь вечером, и уж совсем неведомо, куда тебя занесет завтра. Да и как можно знать, если выходим на рассвете по розовой воде, по зеркалу, в которое впаяны голубые берега. Через часок потянет ветерком, рябь острыми клиньями перехватит реку, и скоро волны шибанут по борту, ливанут в лодку ушат пенистой воды, разбушуются, разойдутся – не чаешь, как поскорей пристать к берегу, развести костер да высушить одежду и бумаги, в которых точно написано, где мы должны сейчас работать...
Иной раз поедешь по пустяку, а вернешься чуть не через сутки. Вот как-то ночью надо было отвезти геолога из нашего отряда в деревню, где стояли геофизики, – пятнадцать минут езды. Я чай не допил, поставил кружку у огня, чтоб не остыла. Ночь светлая от луны. Воздух тих и чист. А подплыл к середке реки – туман. Плотная белая стена светится в ночи. Я опешил, не решаюсь врезаться. Пошел вдоль стены. Удивительно – справа, в чистом воздухе, костер красным цветочком горит на берегу, и каждый листок видно в кустах, а по левому борту протянешь руку – пропадет в тумане. И так ярко сияет туман под луной, так отвесно поднимается ввысь, перегородив Ангару, что кажется плотиной, возведенной за один вечер.
Врезались в него. Дохнуло густой сыростью. Ничего не разобрать, лишь из черной пучины поднимаются белые змеи. Луна за спиной замутилась, расплылась, как молоко по воде. Стараюсь держать лодку прямо, чтоб выйти к деревне. Прибавляю обороты, а все кажется, что стоим на одном месте. Здесь такая гущина – воды за бортом не видно. Плывем словно по облакам, и голос мотора глохнет, как в пуху. Верный курс, нет ли?.. Заплутаться ничего не стоит – ширина здесь километра три.
Когда справа дрогнули красноватые огни, не поверилось. Потом подумалось: самоходка стоит на якоре. И после уж оказалось – окна. Одни окна висят в тумане и светятся. Геолог прыгнул на берег и сразу пропал.
Назад двинулся по луне. Если, думаю, она была за спиной, то теперь должна светить в лицо. Плыл долго – и все ничего. Не кончается туман. Чую – заблудился посреди реки. И бензин на исходе – бачок вечером не заправлял. И чудно, и боязно. В тайге заблудиться – понятно, а на реке...
И вдруг фонарик на мачте замутнелся, и баржа вывернулась. Я принял ее за ленинградскую экспедицию – они вечером пристали чуть ниже наших палаток. Я и подходить не стал – обрадовался, что свои рядом, всматриваюсь, не покажется ли костер. Но тут опять фонарик на мачте и бортовой огонь. Подошел ближе – наливная самоходка. Совсем не туда занесло. А ведь рулил прямо по луне... Как обманывает она.
Что делать? Повернул снова к деревне, поплыву, думаю, вдоль берега. Хоть и дальше, да верней.
Скоро засветилось желтое окно. Я решил – деревня, а это паузок[28]28
Паузок – деревянная баржа.
[Закрыть], и торчат из-за борта рогатые коровьи морды. Если б не свет в каюте, перепугался бы от неожиданности. Посреди реки вдруг топот копыт и сплетение рогов, и мычание, тупо глохнущее в тумане.
Кричу на паузок. Сонно, по-домашнему, скрипнула дверь. Вышел человек в белой рубахе и, зевая, спросил:
– Свежей рыбки нет?
Вот как. Правый берег-то совсем в другой стороне, чем казалось. Мурыжит меня туман, играет в прятки, водит, как сома на поводке. Зло берет, а злиться не на кого. Кое-как выбрался к деревне. Серым привидением выступила скала в устье речки. Теперь недалеко до лагеря.
И тут заглох мотор. Кончился бензин. А течение навстречу, а туман еще гуще, и скала рассеялась в мути. Подхватит речонка лодку, отнесет на середину Ангары... Скорей поднимаю мотор, берусь за весла. Так и пробултыхался до утра...
Теперь тоже. Летели на три дня, а застряли не знаю на сколько. Все из-за погоды. Распрощались с Сахаровым в жаркий, ясный день. Вертолет забросил нас назад на базу и ушел. На аэродроме стоял самолет. Договорились с летчиком, что завтра улетим, и завалились спать в конторе.
Дождь начался ночью. Он скребся в стекло, позванивал по лужам, булькал пузырями. Сквозь сон мы услышали его канительную песенку. Услышали и проснулись.
На рассвете в контору пришел Савинов, начальник здешней поисково-разведочной партии. Потихоньку перешагнув через нас, он пробрался к столу, достал карту и долго рассматривал ее, барабаня пальцами и вздыхая.
Дело худо. Вчера еще, не успели мы добраться от вертолета до конторы, узнали, что отряд поисковиков не вышел из тайги. Кончился последний срок, а они не вышли. Значит, и не могли выйти.
Странное волнение поселилось в груди. Тревога само собой, а это совсем особое волнение. Со вчерашнего вечера не дает оно мне покоя. Зародилось оно вот как. Мельком увидел я на столе Савинова список людей, которые были в заплутавшемся отряде. Шесть фамилий, и среди них – Павел Галкии. Так зовут мужа Веры...
Толком о нем никто мне не мог рассказать, но знали, что семья у него где-то на Ангаре. Это он. Я не сомневался, что он. Понимаю – нет ему до меня дела. Не знает он меня и не узнает. Но волнение не покидало, не отпускало. Никакой вины перед ним я не чувствовал и все-таки словно страшился встретиться с ним.
Самое же непонятное то, что постепенно я начинал думать о нем, как о знакомом человеке, попавшем в беду. Это было необъяснимо, но это было. Словно какой-то дальний родственник, которого никогда не видел, но которому надо помочь.
Трудное чувство опасения встретиться и желания помочь заполняло меня, рождало волнение, колотившееся у сердца.
Все вокруг стало тревожным, напряженным и ломким. Каждую минуту ждалось неожиданное.
Посмотришь на Савинова, и во все вселяется тревога: шаги капель точно нервный стук пальцев; дизель на краю поселка вздыхает уныло и тяжело; пила на лесопилке воет с причитаниями, надрывно. Трудные звуки сплетаются и виснут в сырости утра, вливаются в дом.
Рядом со мной, на стеллаже, почти у самого пола – кусок боксита, похожий на гречневую кашу в сметане. Теперь он видится другим. Просвечивают сквозь него переходы по болотам и тайге в комариной жаре северного лета. Проглядывают гари и топи, глухие дожди и туманы, и все ненастья, и все напасти, и все радости нашедших его людей. Весь труд собирается в обломке породы, в капле, отцеженной из многих дней поисков.
Не разговаривая и не расспрашивая ни о чем, мы потихоньку сворачиваем спальники. В контору собираются люди.
За окном в сырой кисее стоит самолет. Он похож на большую зеленую рыбу, уснувшую среди водорослей.
Пришел летчик – пружинистый, легкий парень в шелковой безрукавке и щегольских брюках. Он кажется чужаком среди порыжелых ватников, энцефалиток и сапог.
Савинов поднял на него глаза, не отпуская пальца от карты.
– Придется лететь, Миша. Они недалеко. Покрутись, поразведай.
Мы видим, как у зеленой рыбы дрогнули плавники, как она поплыла через аэродром и скрылась за лесом.
От такого ожидания что-то горит в душе и остается усталость. Ни говорить, ни слушать не хочется. Только смотреть на блеклое низкое небо, на провисшие бока облаков, цепляющих березы и лиственницы. Это оттого, что никто не знает, почему они не вышли. Почему? Неизвестно – почему.
Я налил в кружку воды из бачка и почувствовал вкус алюминия, и посмотрел на кружку, на ее сероватый блеск, и погладил ее. Никогда я не думал, чего стоит алюминий.
А в конторе кто-то вспомнил о Корецком, геологе, погибшем недавно на Нижней Тунгуске. Третий раз я слышу о нем. Он, оказывается, был ученый, бокситчик.
Он еще жив в памяти этих людей. Говорят о нем, будто ждут приезда. От рассказов и сам начинаешь видеть его.
Вот штормовой Енисей. Блеклая каемка тайги и тусклые огоньки деревни. Гвоздит вечерний дождь, и волна стегает в лодку. А лодка на середине реки и никак не может уйти к берегу, потому что отказал мотор.
Корецкий достает инструменты и копается в моторе со спокойствием часовщика, сидящего в тихой мастерской. Волна окатывает по пояс. Корецкий выронил какой-то болтик и домашним, совсем тихим голосом просит Савинова поискать на дне лодки. А сам при свете карманного фонарика что-то развинчивает, собирает, постукивает и насвистывает песенку. Иногда тихонько посмеивается, приговаривая:
– Э... э... э... не годится так выскакивать из гнезда, не годится, нехорошо, брат, нехорошо. Сейчас тебе головку подкрутим... Иди-ка сюда.
Мокрый шквал бил по рукам. Берегов давно уже не было видно. Савинов одной рукой отливал воду, а другой держал фонарик.
– Женя, не волнуйся и не ругайся, – говорит Корецкий, откладывая в сторону инструмент. – Мы ж не на свидание идем и не автобуса дожидаемся. От этой старой машинки зависит жизнь. Тут только спокойствие поможет.
И он исправил мотор.
А в другой-то раз еще почище получилось. Вот Корецкий после тяжелого маршрута спит в катере под брезентовым тентом. Моторист, озорной малый, когда подходили к острову, заметил медведя, переплывающего Ангару. Направил катер на зверя. Тот – обратно, к острову. Моторист решил отогнать его на середину и начал кружить вокруг. И тут катер, видно, задел мишку – поранил или ударил. Медведь ушел под воду. Моторист остановился, вылез из кабинки, стал наблюдать, где он вынырнет. Косолапый вырвался у самого борта и с рычанием, ловко, словно заранее все продумал, зацепился за борт и полез наверх.
Только здесь парень рассмотрел, какой это огромный зверь. Катер накренился и едва не черпнул воды. Медведь перевалился на палубу у кормы. Моторист с криком бросился в реку и поплыл к острову. Дрожащий, выгреб к кустам, лег на песок, закрыл голову руками, не решаясь посмотреть, что чудовище сделало со спящим геологом.
И вдруг голос Корецкого:
– Саша, да где ж ты? Э, куда тебя занесло! Сейчас я подрулю.
Оказалось, крик моториста все же разбудил его. Он проснулся как раз, когда медведь просовывал башку под тент. Корецкий нашарил под головой в рюкзаке пистолет и в упор высадил почти всю обойму в голову зверя.
...А это осенью, когда «упал комар» и ветер сбивает мошку. Из-за озера, перечеркнутого искрами березовых листьев, ярко проглядывает поселок. Устроившись на поваленной лиственнице, Корецкий пишет этюд. Ему нравится еще раз все воссоздавать на полотне. Будто мало того, что построено, и можно на память назвать всякое бревно и каждый шов у палаток.
В который раз он слышит, как за спиной раздвигаются кусты. Глядит искоса, не поворачивая головы, и видит мальчишку Лёню, что живет у аэродрома, на краю поселка. Стоит оглянуться – он пропадает в кустах.
Закончив этюд, Корецкий обошел озеро и к поселку выбрел через болотце, как раз напротив домика Лёниных родителей. Мальчишка был дома. Он совсем оробел и ни слова не сказал на расспросы. А мать достала из ларя два розовых альбома с ленточками и пачку тетрадочных листов. Там лепились друг к другу филины, вертолеты, лисицы, бульдозеры и бурундуки. Лёня заплакал и уткнулся в кровать.
В воскресенье Корецкий устроил в конторе выставку. По стеллажам с образцами протянули струганые доски и на них прикрепили рисунки. На дверях магазина и почты вывесили афиши, написанные на кусках бумажного мешка.
Но Лёня еще долго дичился. Потихоньку, медленно привык и привязался. В лаборатории смотрел, как Корецкий делает пробы пород, в конторе слушал разговоры и рисовал на бланках, летал с ним на вертолете в тайгу и ходил туда, где пробивают дорогу на ближний участок. Всегда Корецкий находил ему занятие – следить ли, как в тигле на плите бродит глина, высматривать ли перекрученный корень сосны, похожий на дракона, отыскивать ли гнезда птиц. Больше же всего любил геолог смотреть, как Лёня рисует, и всегда расспрашивал, почему так, а не этак, и никогда не поправлял.
Он взял рисунки в Москву, на другой год Лёню приняли в какую-то школу, где учат маленьких художников.
Савинов еще вспомнил, что Корецкий говорил как-то о разных профессиях и судьбах людей. Будто за свою историю человечество все дальше уходило от природы. Рождались специальности, которые никак не связаны с землей, с добычей. Очень многие люди стали заниматься лишь переработкой того, что другие взяли у природы, – руд, минералов, угля и нефти. Но трудности, опасности первобытной жизни, которые в давние времена грозили каждому, остались и теперь. Только ложатся они на плечи одних поисковиков, на тех, кто по профессии должен быть в неосвоенных местах.
И какая бы ни была техника, все равно подступают к человеку неожиданные и опасные силы, и остается он с ними один на один, с голыми руками. Забросят в таежную нежилую даль с комфортом, на вертолете, а потом как хочешь пробирайся. И весь смысл работы в этом – идти, в облаке беспощадной мошки и жгущего комара, вынюхивая, где что кроется под землей. И столько всяких случайностей на пути, столько трудностей, что ничем ты, поди, и не отличаешься от одетого в шкуру далекого своего предка. Морозы ли застанут, ураган ли, пожар – чем защитишься? Один ты, или двое, или трое – с дичью необжитой не пошутишь.
Но вот пройдут разведчики, покажут, где железо или бокситы, а там и строители начнут свое дело. Тоже им сначала не просто, но уж легче. Они хоть твердо знают место, где работают сегодня, завтра и через год.
И лезут уже в рудники шахтеры. И металлурги получают руду. Эти живут в городах, и до природы им нет дела. Все равно им – дождь ли, зима ли, непогодь, или солнце. Отработал смену – и дома. И видят они природу лишь в кино да по телевизору. Ну, если на лыжах в лесок выберутся, а то с палаткой летом, на ночевочку – вот и все. И по-другому им нельзя. А нам, поисковикам, разведчикам, тоже по-другому нельзя. Такое дело у каждого. Так получилось – куда тебя занесло или что нравится, тем и занимаешься.
7
Самолет выскочил из-за леса, придавленного серыми мешками облаков.
Вытирая о скобу на крыльце щегольские ботинки, летчик крикнул сгрудившимся в дверях людям:
– Нашел! Все шестеро у костра. Помахали руками – живы-здоровы. А место трудное – трясина, березняк.
Он подошел к столу и показал на карте.
– Черт их занес! – весело ругался Савинов. – Надо со стариками потолковать. Туда не проберешься ни с какой картой, если пути не знаешь.
Савинов пошел в поселок. Я увязался за ним. Возле дома он предупредил меня:
– Здесь живет Кулаков. Увидишь его – не удивляйся и не расспрашивай ни о чем. Ему шею испортили в немецком лагере во время войны.
Старик обедал. Сидел он неестественно прямо и, когда подносил ложку ко рту, всем телом наваливался на стол.
Сдвинули чашки. Савинов достал карту. Старик не мог в ней разобраться. Очень, говорит, мелко и в глазах рябит.
– Константин Яковлевич, как же быть-то? – тихо спросил Савинов. – Мы сейчас пойдем, но ведь и сами там можем застрять и проплутать можем... Места уж очень трудные и неразведанные. А у ребят последняя корка на счету.
Кулаков словно не слышал. Неподвижно и прямо сидел он у окна. Лишь иссеченные морщинками щеки и синеватые губы едва заметно шевелились. Он говорил с самим собой шепотом.
– Так что ж делать будем, дед? – вздохнул Савинов.
– Посмотреть мне надо, где они.
– Легко сказать – посмотреть.
– Хоть глазком бы взглянуть, – голос Кулакова по-петушиному жалко сорвался. – Харчи будешь им слать и меня с летчиком устрой. Я только посмотрю...
Снова уплыла в хмуристое небо зеленая рыба. Опять вернулась и скользнула по аэродрому. Присев на корточки, из ее брюха вылез негнущийся старик.
– Знаю. Кто пойдет-то?
8
Перебрались через речку. Миновали последнее жилье в округе – палатки алмазников.
Я иду за Кулаковым – след в след. Отряд гуськом вытянулся вдоль невидимой тропинки. Так мы шли до темноты. В сумраке выбрели к сопке, совсем сухой, приветливо развесившей лапы сосен.
– Шабаш. Ночевка, – сказал Кулаков.
Костер. Пряно пахнущий лапник под боком. Дождь, туман ли – не поймешь. Константин Яковлевич густо заваривает чай. Мы разливаем его в алюминиевые кружки. Они светятся красным в пламени костра. Они горят у нас в руках. Шесть кружек. Шесть алюминиевых кружек. Поднимаются от земли и опускаются на землю, как раскаленные слитки.
Волосы и брови Савинова тоже алюминиевые. Тусклым серым алюминием рисуются сосны, алюминиевые капли на хвое, плавленый алюминий в лужах.
Я чувствую губами горячий металл и слышу его вкус, и запах, и его голос. У него такой сложный голос. Не поймешь – дождь в хвое, комар гудит или идет глухой разговор...
Проснулся я утром. Кулаков на том же месте, тем же движением заваривал тот же чайник. Словно не было ночи.
Как прямо сидит старик с гордо поднятой головой. Лишь когда он двигается, видно, что это недостаток.
– Опять сеет грибной. Туды его... – ворчит кто-то.
– Дождь будет шесть дней, – говорит Кулаков.
– Когда вернемся, посмотри его барометр, – наклонился ко мне Савинов, – к оконной раме прибит еловый сучок. И все. Посмотрит Константин Яковлевич и скажет, какую ждать погоду.
Морщины на лице Кулакова зашевелились и собрались в один пучок, зажатый плотно стиснутым ртом.
Мы шли весь день. И весь день болталась у меня перед глазами алюминиевая кружка, привязанная к тощему мешку старика.
Ночью у костра Кулаков долго ворчал, что, занявшись недрами земли, мы совсем забросили тайгу. А ведь были тут зимовья и угодья. Следили и ходили за тайгой. Белку ли, птицу ли, сохатого – все в свое время били. Этому лесному хозяйству пращуры еще научились от эвенков. Вот озеро, которое около поселка. Оно без толку стоит. Мальчишки в нем мелочь удочкой ловят. Эвенки же с этого озера собирали рыбы столько, что кормились.
– Им вертолетом тушенку не возили, – усмехнулся старик. – Нужно больше охотничьих хозяйств делать. Тайга все даст: и мясо, и соленья, и коренья. Только она заботу любит. И зверь любит, чтоб его по шерсти гладили. А то ведь что ж это! Приди на любой участок – ни рябчик не свистнет, ни бурундук не пискнет. Все разбежались, потому что бьют без толку. Ружей больно много развелось.
Как под землю глядеть – хозяева, – скрипел Кулаков. – Каждую крупицу под землей взвесят, а на земле у себя, как пожаром, все бреют. Надо на угодья разбить тайгу, и каждый пусть за угодье отвечает и собирает с него, чтоб народу была прибыль. Целые колхозы так можно сделать...
Ворчал он долго. И особенно против того, чтоб на вертолетах «из России» возить сюда продукты. Своей ли, мол, сохатины, да оленины, да рыбы, да грибов не хватит!
Утром пришли мы к тем топям. Люди поднялись навстречу. Из-за сеток лишь глаза блестят да бороды ершатся на потемневших лицах. Ватники и энцефалитки изодраны в клочья, залатаны через край. Вот как их потрепала тайга. Смотрят на нас, будто мы привидения – сейчас исчезнем. Не веря себе, робко идут навстречу.
Такая тут радость – забыл я свои недавние волненья и раздумья. Все шестеро казались на одно лицо и вызывали одинаковое желание помочь, ободрить, поскорей увести из этого гнилого места.
В суете, в бессвязных словах и торопливых рассказах мельком проскользнуло имя Павла Галкина. И я очнулся, опомнился.
Вот он. Тощий малый. За дырявой сеткой накомарника запекшиеся губы и воспаленные, усталые глаза. В кровь изъеденные мошкой руки беспомощно торчат из обмызганных рукавов энцефалитки. Он неловко разминает сигарету и осторожно сует под сетку.
...Это, наверное, его энцефалитка у Веры. Я пытаюсь представить Веру рядом с ним и не могу. Наверно, оттого, что слишком уж дикий у Павла вид. А Вера даже в энцефалитке выглядит по-домашнему.
Я забываю обо всем, словно засыпаю с открытыми глазами. Только Вера остается в моих мыслях, больше ничего. Ни болота, ни березок, ни сломанной осоки под ногами... Лишь всплески коротких и далеких встреч, лишь тепло дыхания и руки-лебеди, выплывающие из темноты...
Павел о чем-то спрашивает меня. Не разобрал – о чем. Сигарета прожгла сетку, и нитки тлеют, а он не замечает. Белки его глаз сплошь в паутине красных жилок, и клочковатая, сваленная щетина, ставшая уже бородой, подступает к глазам, заполняет провалы щек.
– Где был на Ангаре? – повторяет вопрос Павел.
– В Подкаменной, – отвечаю я, и наши глаза встречаются.
Странно, лицо его осталось прежним. Он ничуть не заинтересовался. Он словно пропустил мимо мои слова.
– В Подкаменной был недавно, – повторяю я и чувствую, что злюсь на него. Как ни устал он, нельзя же быть таким равнодушным к семье. Мне обидно за Веру и мальчишек. И еще – в душе, где-то на дне, всколыхнулась, как ил, нехорошая радость. Радость надежды, что его равнодушие дает мне право на Верину любовь... Я стыжусь этой радости, но она есть.
– Жаль... жаль... – бормочет Павел.
– Чего жаль? – спрашиваю его.
– Совсем рядом с моими был... Я из Кондаков. Знаешь Кондаки на Тасеевой?.. Там у меня жена и дочка. У матери живут, недалеко от пристани...
Фу ты, черт! Совсем, оказывается, он и не муж Веры. Надо же так совпасть – имя и фамилия, и бокситчик... Всю тяжесть с души сняло. И опять нахлынула радость – чистая, хорошая радость, что спасли мы этих ребят.
9
Старик оказался прав. Рогатый сучок не обманул. Лишь через два дня после возвращения заплутавшегося отряда мы вылетели обратно.
Лодку за эти дни присосало к песку. Она никак не хотела сходить с насиженного места. Мы с трудом заставили ее слезть в воду. Надели мотор, и Ангара снова метнула свои голубые полотнища. Они развертывались, и уплывали вдаль, и терялись в просторах.
Что-то много сегодня разных посудин на реке. Снизу тянутся паузки и самоходки, груженные даже поверх палубы всяким припасом: кирпичом, сахарно-белыми баками с горючим, калеными баранками проволоки, столяркой, ящиками... Пока мы канителились у бокситчиков, в Братске, наверно, надумали перекрывать Ангару. Вода упадет на полметра, вылезут камни на порогах – не очень тогда расплаваешься. Вот и тащат запасы на зиму. А сверху гонят лес.
Низовой ветер теплый, бьет в лицо, и солнце палит в лоб, и брызги пляшут по щекам. Все точно сговорились и весело, по-доброму, озоруют с нами. Бодро гудит мотор, и от борта с шипением отваливается зеленый пласт воды.
Справа по ходу – скала Писаный камень. Никакого всадника на ней. Лишь белое отражение ломается в воде. Но вспоминается мне рыжебородый Сахаров, и его древние книги, и свеча на рукоятке ножа...
И дальше, дальше пенится наш путь. Через теплый ветер и слепящее солнце.
Возле Брянской шиверы у берега – паузки со всякой строительной всячиной. Навстречу – караван наливных барж. По синему важно плывут, как белые лебеди. Сверкают надстройки, горят красные флажки на мачтах – «опасно» – значит, не подходи, не чалься.
Я прикрыл глаза ладонью и вижу вдали совсем черные литые глыбы скал у Мурского порога. Выкручиваю ручку мотора, даю такого газа, что лодку трясет, и вдребезги разбитые волны осыпаются на спину Николая Нилыча, сидящего на носу. Он закрывает аппарат, всегда висящий на груди, и показывает мне кулак. Но скорость сейчас нужна. Близок порог, а там главное, чтоб мотор тянул быстрей течения. Тогда можно управлять лодкой. Если откажет или замешкаешься – пеняй на себя...
Скоро начнется... Низкий зеленый остров точно со дна всплыл справа. И буксиришко с бесконечным кошелем леса вынырнул откуда-то впереди. Красные бревна в синей воде. С таким извозчиком нам нельзя вместе выходить на порог. Кто его знает, что с ним может случиться... Обогнать!
Скалы сразу выросли до неба. Загораживают солнце, холодно виснут над рекой. Под их сумрачным взглядом Ангара совсем переменилась, потемнела.
Знаю я это трудное место. Фарватер здесь справа, у острова. Потом сворачивает влево, к скалам.
И вот сразу кончился остров. Оскалился порог. Километра на два торчат в бурунах черные спины камней. Вода рычит и ярится, будто дерутся на реке морские львы. Тут не зевай.
Между вешками влетаем в самую пасть порога. Здесь вечно стоят на одном месте высокие валы, отлитые из пены.
Лодка – шесть досочек, скрепленных сосновыми копанями, – хлопает днищем по каменной воде. Словно шторм налетел на нас. Всего на ладонь поднимается край борта над холодным кипятком Ангары.
Это просто чудо на порогах. Так низко сидит лодка и так ловко прошивает вал – и невредима вылетает из него. Думать и рассусоливать тут некогда. Глаз видит, рука правит – все разом. Среди валов, подставляющих навстречу крутые спины, выбираешь, какие поменьше, и править на них.
А река несет сломя голову, а мотор еще подбавляет ходу – лодка летит. Но это потом уж понимаешь. Сейчас кажется, что она едва тащится по бурунам. Столько их еще впереди скалят белые клыки да норовят всадить в борт! Повернись лодка боком к волне – мигом подомнет и смелет в щепу.
Наконец вышли из крупных бурунов. Злоба реки здесь опадает. Ангару лишь трясет крупной зыбью. Значит – пронесло! Отлегает от души.
Отсюда порог видится по-иному. Он словно длинная ступенька. Полотнище реки ломается на ней и сдергивается сверху вниз. До порога оно чистое, голубое, а за ним – рваное, клочковатое, вывернутое наизнанку. И кругом все гремит, рычит, воет и бухает.
Как же это мы такую ступеньку перепрыгнули?..
В устье речки Муры, под скалами, стоят две баржи, сцепленные борт о борт. Это взрывники. Немного ниже по реке – склад взрывчатки на берегу и белый паузок с красными буквами: «ОПАСНО».
10
Порох – это очень непривычно и чуть захватывает дыхание, и по ногам точно иголочки бегут. Никогда не видел столько пороха. У черных скал сереет в дождливой мгле огромный штабель ящиков и цинковых «пеналов».
День сегодня пасмурный, туманный. Неприветливый, зябкий день. Мы только что сошли с буксира «Падун» на понтон, причаленный у склада. Палуба понтона обшита брезентом и наклонена на одну сторону к воде. Вся она сплошь, словно птичьим пометом, усыпана короткими зелеными катышами пороха. Он скрипит под каблуком, по нему скользит нога, он забил все щели, толстым слоем покрыл настил под палубой. Рабочий в синей фланельке сметает его метлой в воду.
Первый раз я у взрывников. Ни с кем из них не знаком. Лишь затонувшие заряды встречать приходилось. Торчит из воды вешка с красным флажком, а под ней несколько тонн пороха, приготовленных к взрыву, но не взорвавшихся неизвестно почему. И маячит эта вешка в самом опасном месте – на шивере или пороге. У избушки бакенщика поднят сигнал: «Проход запрещен». Выше и ниже по течению скопились суда. А мы на лодке проскакиваем мимо. Рулишь и не знаешь, что будет через секунду. Но все обходилось хорошо. Сам я, пожалуй, не рвался бы на рожон. Николай Нилыч всякий раз подбивает: «Ждать целый день, пока поднимут эту дуру? Идем!» И все норовит поближе щелкнуть из своего аппарата вешку с флажками.
Сегодня ему можно бы не ездить – Митя один мог осмотреть скалы в устье Муры, но втемяшилось же – побывать на взрывных работах. И вот мы здесь.
Николай Нилыч совсем взбудораженный от этих пороховых россыпей. Одни глаза остались. Как ни смотри на него, видишь только глаза. Немигающие, голубовато-серые, загребущие глаза. Удивление одно. Никогда не встречал такого человека. Никто не умеет так смотреть.
Из-за этих своих глаз он и мытарится по свету. Не знает от них покоя. Как ведь с ним случается. Ехал он раз в поезде и показывал соседям карточные фокусы. А тут цыганка подвернулась – гадает. Только Николай Нилыч раскинул карты, она в лице изменилась. Застыла – смотрит. Посмотрела и ушла. Немного погодя вернулась, отозвала его в тамбур. «Продай колоду», – говорит. Ухватилась за рукав – «продай» и никаких! Еле оторвался от нее. Через часок опять приходит, но с ней еще две цыг анки. Опять в тамбур выманили, опять «продай» да «продай».
– Очумели, что ль? Не торгую! Отвяжитесь! – взъярился Николай Нилыч и прогнал их.
Но цыганка вновь появилась, с цыганом молодым, бородатым. Ни слова о картах. Цыган с почтением говорит:
– Тебя таборный зовет. Уважь, зайди.







