355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Чернышевский » Том 2. Пролог. Мастерица варить кашу » Текст книги (страница 7)
Том 2. Пролог. Мастерица варить кашу
  • Текст добавлен: 16 марта 2017, 17:00

Текст книги "Том 2. Пролог. Мастерица варить кашу"


Автор книги: Николай Чернышевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 34 страниц)

Рязанцева пошла тише.

– Кто это? – тихо спросил Нивельзин, когда они отстали на несколько шагов.

– Вы могли видеть из разговора, кто она; madame Волгина; я назвала вам и ее имя: Лидия Васильевна.

– Прежде нежели я подошел к вам, я очень хорошо знал, что это не может быть madame Волгина; я прошу вас сказать: кто она?

– Вы с ума сошли, Нивельзин?

– Это очень может быть. Тем меньше надобности дурачить меня. Ради бога, кто она?

– Вас дурачат? – Решительно, вы сошли с ума.

Он промолчал, с терпеливою досадою человека, который предоставляет желающим мистифировать его убедиться, что он слишком ясно понимает мистификацию.

– Да уверяю же вас, это madame Волгина. – Вы даже не удостаиваете меня ответа? – Если бы вы знали, как очевидно, что вы сошли с ума! – Спросите у нее, если вам неугодно верить мне. – Лидия Васильевна, – сказала она громче, – угадайте, о чем мы говорим?

– О чем, не знаю; о ком, это понятно: обо мне.

– Он вообразил, что вы не можете быть Лидия Васильевна Волгина.

– Почему же не могу?

– Спросите у него сама. Меня он даже не удостаивает спора: так тверд в помешательстве. – Рязанцева, смеясь, пошла рядом с мужем и Мироновым.

– Вы думаете, Нивельзин, что мы сговорились мистифировать вас? – Правда, вы могли видеть, что мы много смеялись после того, как вы перешли в кресла. Вы могли подумать, что они также знают, почему вы перешли в кресла. Но вы ошибаетесь. Вы видите, они вовсе и не воображали, что мой муж был здесь. Значит, они не смотрели в ту сторону и не видели вас там. Они ничего не замечали, Нивельзин.

– Я вовсе не знал, смеялись ли вы и они после того, как я перешел в кресла.

– Ваша правда, – вы, поклонившись им, держали себя очень умно. Зачем давать людям смеяться над собою? – Мне было бы досадно, если бы могли смеяться над вами. – А теперь, Нивельзин, они смеются: держать себя умно, – и вдруг начать фантазировать так, что они видят, вы влюблен, как юноша! – Это совершенно лишнее, Нивельзин, чтобы они смеялись над вами.

– Могут ли они не смеяться, когда вы согласились участвовать в том, чтобы мистифировать меня?

– Вы забываете, Нивельзин, что если Рязанцева дружна с вами, то я еще не была знакома. Это было бы слишком много уступать чужому желанию, если бы я согласилась, чтобы она пользовалась мною для мистификации. Да и могла ли я полагать, что вы не знаете меня в лицо? – Правда, теперь вы заставили меня вспомнить, что вы тогда не заметили поклон моего мужа, – не видели ни его, ни меня, – правда, эта гадкая женщина затворила гостиную, где я сидела, и вы, проходя через зал, опять не могли видеть меня, – но не могли же такие мелочи оставаться у меня в свежей памяти столько времени, – я совершенно не вспоминала их, и мне думалось, что и вы видели тогда меня, – потому что я видела вас. – Теперь надеюсь, вы убежден, что дама, пославшая вам свою перчатку, была я?

– Я вижу, что вы пользуетесь полною доверенностью madame Волгиной. Вы ее сестра, потому что вы знали, что я еще не был у них по приезде, – вы живете вместе с ними. Вы ее сестра или близкая родственница.

– О, если бы мой муж слышал это! – Он разогнал бы весь театр своим хохотом. Но я скажу вам, что я прощаю вам только потому, что вы мало знаете меня: если бы madame Волгина имела сестру, она могла бы рассказывать сестре свои тайны, но не чужие.

– Не смейтесь надо мною, – сказал он печально.

– Вы могли заметить, что я сделалась очень серьезна, потому что вы несколько рассердили меня: я могла бы рассказать кому-нибудь чужую тайну! Нет, я не похожа на вашего Рязанцева, который все знает и все говорит. Я не могу ничего говорить, потому что я ничего не знаю. – Вы поняли, что он знает? – Вы были посланы моим мужем в Лондон с важными секретными поручениями! – Выбейте у него из головы эту глупость, прошу вас. Я не могла продолжать разговора с ним об этом; я не могла говорить о вашем отъезде: я не могу понимать причин вашего отъезда, не могу делать никаких предположений. Объясните ему как-нибудь ваш отъезд и, главное, докажите ему, что вы проехали прямо в Италию, отдайте ему отчет о каждом дне, каждом часе вашего времени на пути от Петербурга до Рима, откуда вы писали ему.

– Я сделаю это; но умоляю вас, скажите ваше имя; скажите, как вы родственница madame Волгиной или monsieir Волгину, кто вы.

– Боже мой, да бросьте же вашу выдумку, будто вас мистифируют. Убедитесь хоть тем, что наш разговор принял такое серьезное направление, при котором шутка была бы совершенно некстати.

– Вы нарочно дали ему такое направление, чтобы я сделался легковернее. И в самом деле, вы сказали мне столько подробностей о деле, которое знали только madame Волгина и monsieur Волгин, вы так сильно говорили о том, что надобно сделать для безопасности monsieur Волгина, что я, конечно, видел бы в вас madame Волгину, если бы не знал, что вы не можете быть она.

– Почему ж это я не могу быть сама собою? – Как ни была я серьезна, вы начинаете опять заставлять меня смеяться. Почему же вы знаете, что я не я?

– Я знаю, что monsieur Волгин женат уже три года. Дама, которая три года замужем, не может иметь семнадцать лет. Раньше шестнадцати не венчают.

– А, это я слышу иногда, что дают мне меньше лет, нежели я имею. Меня могли бы повенчать семь лет тому назад, если бы я вздумала, потому что, похвалюсь вам, семь лет тому назад у меня были женихи.

– Вы хотите уверить меня, что вам двадцать три года!

– Мне так неприятны эти слова «двадцать три года», что я старалась обойти их. Но увы! Это правда, Нивельзин, мне уже двадцать три года!

– Вы мало приготовились отвечать на вопросы и стали говорить более невероятные вещи, нежели требовала необходимость. Вы могли бы сказать, что вам девятнадцать лет, тогда, хоть с трудом, еще можно было бы верить.

– Желала бы сказать, Нивельзин; к сожалению, не могу. Впрочем, если хотите, думайте, что мне девятнадцать лет, – это было бы очень приятно мне; – пожалуй, хоть семнадцать, хоть шестнадцать – тем лучше.

– Кроме того, что вы не имеете столько лет, сколько должна иметь madame Волгина, – она живет в Петербурге три года, – я знаю, monsieur Волгин живет здесь уже три года; – а вы приехали в Петербург очень недавно. В прошлый сезон вас не было в Петербурге.

– Вы разделяете мнение моего мужа, что все должны смотреть на меня! – Она засмеялась. Мне очень нравится это мнение. Но не доводите его до такой крайности, как мой муж, чтобы не быть смешным, как он. – Вы не заметили, чем он занимался здесь? – Рассматривал всех девушек и молодых дам, чтобы сказать мне, что вот он пересмотрел всех и что я лучше всех. О, боже мой, я не видывала такого смешного мужа! – Она опять засмеялась. – Почему Петербург не мог прежде исполнять обязанность, которую возлагает на него мой муж, объясняется очень легко. В первую зиму у нас с мужем не было денег. Я должна была продать даже те пять-шесть шелковых платьев, которые привезла с собою. Я не охотница входить в общество, когда у меня нет денег, чтобы быть одетой не хуже других. Потом я не могла бывать ни в театре, ни на балах, потому что сама кормила Володю. Только с нынешней весны…

– У вас даже есть сын? – Нивельзин пожал плечами.

– Есть. – Она засмеялась. – Но послушайте, Нивельзин, – стала она говорить опять серьезно. – С тех пор как я стала понемножку выезжать здесь в общество, я успела узнать, что молодые люди в Петербурге такие же смешные, как у нас в провинции. Они говорят все то же самое, хоть умеют говорить менее избитыми фразами. – Я согласна, что вы умеете говорить любезности очень ловко, – и вовсе не хочу скрывать, что поэтому мне было приятно слушать их. Но довольно. Потому что это приятно лишь на несколько минут, для начала знакомства. Дальше это было бы скучно. – Лучше, нежели долго слушать любезности, я люблю делать выговоры, – и умею делать их длинные, – о, длинные! – Будьте спокоен: придумывать новые обороты любезностей вам не понадобится, потому что у вас не будет недостатка в предметах для разговора. – Например, скажите, пожалуйста, кто хорошенькая, – очень хорошенькая девушка, подле которой вы сидели? Вы должен знать ее: вы так много говорили с нею. Кто ж она? – Вы краснеете? – Чего вы краснеете? Того, что вы волочились за бедною? Незнатною? – Или того, что я видела, что вы волочились? – О, и в этом случае напрасно. Если б я и не видела, я знала бы, что вы волочились за кем-нибудь, – не ныне, то вчера. Я хочу бранить вас не за то, что вы волочились. Мой муж говорит, что волочиться тяжелое преступление. С своей точки зрения, он прав: он ученый и думает о том, как надобно было бы перестроить общество, чтобы люди не вредили друг другу и не унижались в собственном своем мнении. Он должен строго судить обо всем, что дурно. Но я не ученая, я не присваиваю себе права быть такою строгою. Впрочем, и он говорит, что нельзя много винить человека, который делает только то, что делают все другие. Я знаю, что все молодые люди, у которых есть деньги, волочатся за красивыми девушками, которые бедны и беззащитны. Я… – В это время грянул оркестр, все пошли в свои ложи. Она торопливо договорила: – Я не виню вас. Но я прошу вас вернуться к ней. До свиданья. После я доскажу вам. Он шел за нею в ложу.

– Вы сошли с ума? Вы воображаете, что это каприз? Что я говорила это, чтоб уколоть вас? – Даже, может быть, по досаде, из ревности? – Вы могли бы слышать, что я говорю вовсе не таким тоном. Я просто говорю вам, что вы должны сделать. В следующий антракт вы придете. Но если вы смеете войти в ложу, я рассержусь. И сумею заставить вас уйти. – Я сказала вам: идите к ней. Она затворила дверь ложи.

* * *

Второй акт кончился. – Пойду посмотрю, жив ли мой Нивельзин, – сказала Волгина.

– Что значит любить человека! Предполагаешь всякие беды с ним, если он не на глазах! – А вот я так уверена, что он не умер, потому что слышу, давно кто-то все ходит мимо ложи по коридору.

– Позвольте мне съездить купить новые сапоги и поднести их ему от вашего имени, Лидия Васильевна, – сказал Миронов.

– Надумались, Нивельзин, – поняли, что я вовсе не сердилась на вас, а просто говорила, как вам следует сделать? Или еще не поняли? – По крайней мере видите, что теперь я говорю нисколько не сердясь? А теперь было бы гораздо больше поводов сердиться. Как вы смели не послушаться меня? – Предупреждаю вас, я очень не люблю приказывать, и если приказываю, то, значит, считаю необходимым приказать. – Где вы пропадали? Все время сидели или бродили по коридору? – Вот было бы хорошо! – Надеюсь, вы не делали из себя такого посмешища для капельдинеров и их детей? – Надеюсь, вы уходили в фойе?

– Да, я ходил курить, – отвечал Нивельзин, все еще совершенно потерявшийся, как ребенок перед гувернанткою, читающею ему мораль.

– Кто она? – Я могла видеть, что она очень небогата и привыкла к тому, что не уважают ее. Но я и не спрашиваю о том, как барышня с приданым, за которою смотрят мать и десяток сестер, кузин, теток, за которую вступилось бы все общество, если бы кто вздумал топтать ее в грязь. Я спрашиваю: вы любовник ее или нет? – Вы приехали вчера, у вас не было, вероятно, времени сделать ее вашею любовницею, – но вы уже делали ей предложения, или она видела, что вы думаете сделать их? – Это почти все равно. – Вы поступили с нею слишком неделикатно, бросивши ее. Она должна была понимать, почему вы бросили ее, – это обидно, Нивельзин. Понимаете ли вы теперь, почему вы должны были возвратиться к ней? – Исправьте вашу неделикатность. Если вы хотите расстаться с нею, вы должны были сделать это так, чтобы у нее осталось приятное воспоминание о вас. У нее, бедной, не очень много будет приятных воспоминаний, когда придет ей пора раздумья о жизни, – если еще не пришла.

– Я пойду к ней… Если вы потребуете, я останусь знаком с нею… Я… я… дурно провел мою молодость… Я… Я;:. – Волгина должна была взять его под руку, потому что его шаги сделались неверны.

– Вам надобно успокоиться, Нивельзин. Я передам вас Рязанцеву. Он горит нетерпением расспрашивать вас о своих лондонских друзьях. А мы с вами еще будем иметь время наговориться. Я возьму вас проводить меня домой. Вы еще юноша, хоть и много повесничали. Вы с первого взгляда понравились мне. Теперь нравитесь еще больше.

Она присоединилась к Рязанцевой и Миронову. Рязанцев овладел Нивельзиным и повел с ним таинственный разговор.

Антракт кончился. Нивельзин удержал Миронова, шедшего в ложу позади других. – Миронов вздрогнул от неожиданного прикосновения: он вовсе не рассчитывал, что Нивельзин схватился за него, чтобы добиться правды.

– Два слова, Миронов. Скажите, пожалуйста, кто эта девушка?

Миронов сделал очень серьезное лицо. – Madame Рязанцева говорила вам, кто эта дама, и рассказывала мне, что вы вздумали вообразить, будто мы сговорились мистифировать вас. Изумляюсь, как пришла вам в голову такая фантазия! – Миронов ужаснейшим образом пожал плечами.

– Продолжать мистификацию бесполезно. Вы не убедите меня в невозможном.

– Почему ж невозможно, что она madame Волгина? – спросил Миронов, еще сильнее утрируя серьезность.

– Madame Волгиной должно быть по крайней мере девятнадцать лет, а ей не может быть больше семнадцати. И она сама совершенно расстроила мистификацию слишком невероятными выдумками. Она вздумала сказать мне, что у нее есть сын.

– «Невероятно!» – Мало ли что невероятно, и однако же правда? – «Невозможно!» – Мало ли что кажется невозможным? – сказал Миронов с величайшим пренебрежением к аргументам Нивельзина. – Но чем усерднее утрировал он свою серьезность, тем очевиднее было Нивельзину, что это притворство.

– Вот еще факт, Миронов. Волгин был в опере. Я говорил с ним.

– Но, конечно, не сказал же он вам, что это не жена его?

– Не сказал, потому что я не спрашивал. Что же спрашивать у человека, не жена ли его сидит в ложе, когда в ложе есть свободное место, а он принужден покупать у капельдинера позволение стоять между лавками?

– Если вы не хотите верить мне, то бесполезно обращаться ко мне с вопросами. До свиданья. Вы и так слишком долго задержали меня. Сейчас начинается хор, которого я не хочу пропустить.

– Я не пущу вас, пока вы не скажете мне правду. – Он схватил Миронова за руку.

Миронов сделал притворную попытку вырвать руку; почувствовал, что он удерживает ее крепко, рассчитал, что можно вырываться посильнее: стал вырываться будто всей силою и притворился побежденным, состроивши раздосадованную гримасу.

– Нивельзин, вы изломаете мне руку. Пустите же.

Нивельзин видел, что он готов покориться, и, не отвечая, продолжал крепко держать его руку. Изнутри театра раздался хор. – Миронов сделал вид, будто хочет вырваться невзначай; но и это не удалось.

– Извольте, я скажу вам все, только пустите. Она действительно madame Волгина, но она вдова. Ее муж был двоюродный дядя Волгина, которого вы знаете. Он был старик. Он был очень дружен с ее дедом. Он любил ее, как родную внучку. Она была сирота и бедна. У него было небольшое состояние. Когда он почувствовал, что близок к смерти, он подумал: «Сделаю доброе дело». – Он был принесен в церковь на креслах. Его водили вокруг налоя, поддерживая под руки, – лучше сказать, носили. – По-видимому, его поступок эксцентричен. Но его наследники, родные племянники, – богатые люди, алчные скряги, отчаянные кляузники. Они оспаривали бы действительность завещания, если бы оно было сделано в пользу посторонней. Ему надобно было, чтобы она была называема в завещании его женою. Иначе, я сказал вам, поднялась бы бесконечная тяжба, которая поглотила бы все наследство. – Эта свадьба была ныне летом. Когда она овдовела, она приехала к старшей сестре, – то есть к жене Алексея Иваныча Волгина. Вот вам вся правда. – Пустите же меня.

– Как ее имя?

– Софья Васильевна.

– Благодарю вас, Миронов. – Нивельзин, задумавшись, пошел вверх по лестнице, в боковые места.

Миронов имел сильное влечение приставить к своему носу большой палец и растянуть другие, на проводы ему, но удовлетворился тем, что немножко высунул язык, и, вошедши в ложу, ждал не дождался, пока начнут пищать плохие певцы.

– Лидия Васильевна, знаете, кто вы? – Я сделал вас вдовою, и зовут вас Софья Васильевна. Старик, друг вашего деда, когда стал умирать, велел нести себя в церковь венчаться с вами, чтобы негодяи-племянники его не могли отнять у вас его маленького именья.

– Как вы могли выдумать такую историю? – Я очень сердита на вас.

– Как мог выдумать? – отвечал он, мало пугаясь того, что она сдвинула брови. – Разумеется, не мог бы выдумать в четверть часа целый роман; только тем и ограничились мои труды, что я немножко прикрасил анекдот, который слышал в детстве от родных: они уверяли, что был когда-то в их городе такой случай. – Напрасно сердитесь: добрые люди смеются, – видите.

В самом деле, Рязанцев хихикал, и Рязанцева смеялась.

– Он был дряхл, он уже не мог держаться на ногах и падал вот так, – Миронов опустился в глубине ложи на колена: и голос у него дрожал, – Миронов заговорил дрожащим стариковским голосом: – «Сонечка, дружочек мой, твой дедушка был мне друг; я хочу обеспечить тебя, чтобы ты была свободна, независима»…

– Шут! Рассмешил меня; не могу сердиться.

– Сонечка, дружочек мой! – Будь моей вдовою! – Исполни последнюю просьбу умирающего старца! – Подурачь его! – Не ты, Сонечка, виновата, что ты стала моею вдовою, – он сам сочинил твою историю при помощи шута Миронова. Шут Миронов не перестанет паясничать, пока ты не согласишься на мою последнюю просьбу; и что же будет, если ты не поспешишь согласиться? – Вот ты уже смеешься, а Анна Александровна еще громче, а Григорий Сергеич уже хватается за бока; шут Миронов доведет вас до хохота, все услышат, все осудят вас, подумают: нехорошо хохотать в опере, когда чувствительные люди плачут, и сам шут Миронов расчувствовался до слез… – он хныкал и строил гримасы. – Так вы будете мистифировать его, Лидия Васильевна? – весело продолжал он своим настоящим голосом, уже уверенный в ее согласии…

– В самом деле, это будет забавно. – Но зачем же вы, Миронов, сделали меня вдовою? – Я не хочу быть вдовою. – Лучше вы оставили бы меня девушкою, как он воображал.

– Нельзя было, Лидия Васильевна: вы слишком смелая. И вдову и замужнюю женщину не скоро найдешь такую. – Невозможно! – Вы не могли б играть роль девушки.

– Вот прекрасно! Когда я была девушкою, я была еще смелее, нежели теперь, потому что совершенно не понимала, что такое влюбляться, – беспрестанно воображала, что влюблена, и чувствовала, что это вздор. Впрочем, это почти совершенно правда: самый глупый вздор. Ребячество, забавное ребячество.

– Вот за это-то и надобно наказать его, что он имел глупость влюбиться в вас, Лидия Васильевна, – сказал Миронов, полушутя, полусерьезно. – Алексей Иваныч говорит правду, что никто не должен влюбляться в вас. Я вот и моложе Нивельзина, а не влюбляюсь. Ему следовало бы быть умнее меня, а не глупее. Пожалуйста, проучите его хорошенько. Смеет влюбляться! – Я готов поколотить его, ей-богу!

– Это будет весело, Миронов. Но я очень недовольна, что вы хоть в шутку назвали меня вдовою. Я не хочу быть вдовою. Я буду девушкою.

Она замолчала и, по-видимому, стала внимательно слушать пение. Но через минуту обернулась к Миронову и повторила: – Я очень недовольна, Миронов, что вы назвали меня вдовою.

Много раз Миронов украдкою заглядывал сбоку на ее лицо, продвигаясь к барьеру ложи, будто бы для того, чтобы лучше видеть действие на сцене. Но ни разу не отважился заговорить.

* * *

Опера кончилась. Волгина стала надевать шляпу и взглянула на Миронова.

– Что вы такой хмурый? – Думаете, я все еще сержусь на вас? – Но вы ужасно расстроили меня, мой милый Петруша.

У Миронова всегда была охота дурачиться. Тем больше теперь: ему хотелось развлечь Волгину. – Лидия Васильевна, пожалуйста, возьмите его с собою; я уверен, он прилетит провожать вас. Вы добрая, Лидия Васильевна: возьмите его с собою.

– Я уже сказала ему, что беру.

– Вы возьмите его, а я поеду к вам, поскорее, вперед, подучить Наташу; и Алексея Иваныча, если он уже дома. Наташа будет называть вас Софьею Васильевною, скажет, что ваша сестрица, Лидия Васильевна, уже легла спать…

– Хорошо, – рассеянно сказала Волгина, рассеянно простилась с Рязанцевыми и поклонилась подходившему Нивельзину. Миронов убежал.

– Я очень любезна к новому знакомому, – сказала она, молча прошедши два или три яруса лестницы. – Но это и лучше, если вы с первого же нашего знакомства будете знать, что иногда вам будет бывать скучно со мною… Впрочем, я не всегда такая. Обыкновенно я веселая.

– Я исполнил ваше приказание.

– Видела. – Она опять замолчала.

Она молча дожидалась, пока подъедет карета; молча села в нее.

– О, какая тоска! – проговорила она, когда карета выехала из хаоса экипажей около театра. – Но я не хочу поддаваться ей, хочу быть веселою. Я не люблю тосковать. Говорите что-нибудь смешное, Нивельзин, заставьте меня смеяться… Впрочем, что ж я говорю, чтоб вы шутили, рассказывали смешные глупости? А я думаю, ваши мысли спутаны хуже моих… Конечно, так; потому что вы объясняете мою молчаливость смущением, раздумьем о себе и о вас. Вы должны так думать, потому что должны были заметить, что очень понравились мне; да если б и не заметили сам, я уже говорила вам. Но я думала не о себе или о вас, я думала о моем бедном муже… Ах, какая досада! При вас, едва знакомом, должна утирать слезы! – Какая досада, что в карете не совершенно темно, чтобы вы не могли видеть, как я смешна! – Расплакаться от мысли, что я вдова! Это смешно! В самом деле, это смешно! – Плакать о том, что я вдова! – Она засмеялась. – Будем же говорить что-нибудь веселое, Нивельзин; я хочу забыть свои мысли… Что же вы молчите? – Да, я опять забыла, что у вас не может быть расположения смеяться и смешить… Да я и не могла бы слушать со вниманием, хоть бы вы стали рассказывать самые смешные анекдоты. Лучше будем молчать, пока у меня нет охоты ни говорить, ни слушать.

Она замолчала.

– Вы человек с тактом, Нивельзин, – начала она минут через десять. – Вы умеете молчать, когда лучше всего молчать. Вам должна была казаться очень странною моя грусть: вероятно, даже смешною. Ах, я сама желала бы смеяться над нею!.. И буду смеяться. Алексей Иваныч уверяет, что я боюсь напрасно. Я не знаю, не понимаю, что такое делается у нас в России, что выйдет из этого. Я должна верить ему. Буду верить.

Она опять замолчала, и начала спокойнее.

– Но у меня есть и свои опасения за него. От них он не может отговорить меня; потому что это я сама понимаю, это может понимать всякий. Какого здоровья может достать надолго при такой работе? – Придешь поутру звать его пить чай, он сидит и пишет; уверяет, что недавно проснулся; потом пьет чай, а у самого слипаются глаза: как же поверить ему, что он спал? – Это бывает часто, Нивельзин; каждый месяц. И всегда работает целый, целый день, как встал, так и за работу, – и до поздней ночи. Ни напиться чаю, ни пообедать как следует ему некогда. Схватит стакан и уйдет за свою проклятую работу; даже тарелку с последним кушаньем уносит в свой проклятый, проклятый кабинет. Только и отдыха, если кто придет к нему или ему надобно идти; да и от этого иногда только больше горя мне: прошло два, три часа днем без работы, он и сидит за нею ночью. Поэтому даже редко заставляю его идти или ехать со мною: думаешь, вместо отдыха, сделаешь ему больше изнурения. Какое здоровье выдержит такую жизнь? – «Ничего, голубочка; я вовсе не так много работаю, как ты воображаешь»; – я воображаю! – Другой ответ: «Голубочка, нельзя иначе; и так я не успеваю сделать всего, что нужно». Бессовестный человек! ему ничего, что он огорчает меня!.. И для чего он убивает себя такою работою? – Для того, чтоб у меня были лишние деньги! – Ему самому ничего не нужно. Каждый раз, когда заказываешь ему новое платье, ссора с ним; заноет, заноет: «Зачем, голубочка?» – «Напрасно, голубочка!» – И ноет, спорит, пока не рассердит меня. Каждый раз это кончается тем, что я должна браниться. И это из-за всякой мелочи, из-за каждого галстука, из-за теплой фуражки на зиму! – Каждый раз получаешь огорчение. Покупаешь ему, радуешься, – нет, успеет огорчить. Это ужасный человек, с несноснейшим характером, совершенно безо всякой совести! – Он даже не любит ничего. У него достает совести отрекаться ото всего. Он не любит никакого кушанья, – как вам нравится это? – И он тверд в своем: нарочно не ест своих любимых блюд, как только заметит, что готовишь их для него. – Пока не поймет, ест, только это одно и мирит с ним, что недогадлив, ни на что не обращает внимания, совершенно слепой; – пока не заметит, ест; заметил, что кушанье готовится для него, кончено: – «Не хочу, голубочка». – «Почему не хочешь?» – «Не нравится, голубочка». – «Как же не нравится? Ты любишь это». – «Никогда не любил, голубочка; я не знаю, почему тебе так показалось». – И спорит, спорит, пока выведет из терпенья. Тогда новая песня: «Ну, что же, твоя правда, голубочка: прежде нравилось; а теперь не нравится». – Что прикажете делать? – Как ни бранишь его, не помогает: не ест. – Бросаешь, пока забудет, забудет, опять ест. Только это хорошо в нем, что беспамятен и ничего не замечает. И хоть бы не понимал, что надобно же готовить что-нибудь; почему ж не быть одному блюду и по его вкусу? Больше одного ему не нужно, и тем больше все равно, что я ем все. Толкуешь ему это. Понимает. Но уже такой характер. Иногда, заметно, он и сам не рад, что все только огорчает меня. Но не может исправиться. – Как не может! – Просто не хочет, потому что в нем нет ни искры стыда, а жалости еще меньше. Говорит, что любит меня, а хоть бы сколько-нибудь пожалел! Огорчает меня каждый день, каждую минуту! – Я не видывала таких скупых людей! – Ему жаль, когда сделаешь какой-нибудь расход для него, хоть самый маленький: «Зачем, голубочка?» – «Не нужно, голубочка!» – Ему все кажется, что у меня мало удобств, – теперь, когда стала выезжать, – что у меня мало денег на наряды, на развлечения. Мои платья не нравятся ему! – Мои платья! – Каково? – И хоть бы кто говорил, а то он, который сам даже и не отличает порядочную материю от самой плохой! – «Голубочка, ты шила бы себе платья получше». – Можно ли иметь платья лучше моих? – Скажите, была ли, например, в опере хоть одна дама или девушка, которая была бы одета лучше меня? – Богаче – почти все и в четвертом ярусе; но лучше ни одной и в бельэтаже. – Нет, он недоволен. Чем, спросите его, – тем, что я пошла за него! – Как вам это нравится? – Заметили, он глядел, глядел на меня и начал утирать слезы: о чем? – Об этом! – Необыкновенно умен! – Как будто есть на свете женщина счастливее меня! – Мог бы сам видеть, счастлива ли я; – и видит. Но совести нет у человека. Несносный характер!.. Я нисколько не ангел; но он и ангела вывел бы из терпенья! Я не понимаю, что это за глупый человек!.. Потому я вышла за него, что видела, какой это человек. Он не думал об этом; советовал мне идти за другого. Ах, сколько надоедал он мне этими просьбами: «Идите за него, идите за него», – , надоел, надоел… «Не пойду, сказала ему и вам». – Нет, своё: «Идите» – Тот его друг, мой жених, был очень похож на вас, Нивельзин. Разумеется, понравился мне. Но я увидела, что с моим характером нельзя идти замуж: все мужчины воображают, Нивельзин, что они умнее и благоразумнее нас, что они должны управлять нами. Я решилась не идти замуж ни за кого. Мужчины не умеют только любить, Нивельзин. Они хотят господствовать. Они слишком глупы, они дикари, Нивельзин. Не будьте таким, когда женитесь…

Она замолчала.

– Вы не знаете, Нивельзин, какой это человек! – И никто еще не знает! Только я одна знаю это. Я давно узнала это; хоть я и не ученая и не видывала тогда ученых людей. Я увидела это из первых же наших разговоров, хоть они были пустые, хоть, разумеется, он не мог говорить со мною ни о чем ученом: я не поняла бы, как и теперь не понимаю; и не слушала бы, как и теперь не слушаю. Но это было видно мне. Я узнала, какой это человек; тогда все думали; что он пролежит весь свой век на диване с книгою в руках, вялый, сонный. Но я поняла, какая у него голова, какой у него характер! – Потому что без его характера, даже и при его уме, ему нельзя было бы так понимать все эти ученые вещи. Я, не учёная, увидела это из первых разговоров, пустых, обо мне, о пустяках, о моем счастье, – я увидела, какая разница между ним и другими! – И ошиблась ли я? – Вы знаете, как теперь начинают думать о нем. Но его время еще не пришло, они еще не понимают его мыслей, – придет его время, тогда заговорят о нем! – И пусть будет с ним и со мною, что будет! Я хочу, чтоб о моем муже говорили когда-нибудь, что он раньше всех понимал, что нужно для пользы народа, и не жалел для пользы народа – не то, что «себя» – велика важность ему не жалеть себя! – Не жалел и меня! – И будут говорить это, я знаю! – И пусть мы с Володею будем сиротами, если так нужно!

Она замолчала и задумалась.

– О, боже мой, как я разговорилась, – начала она после долгой паузы: – Вам, должно быть, было смешно слышать это от женщины, от женщины не ученой, которая не понимает ничего в ученых вещах и не думает о них. Вообще я и не говорю о них. Но я была взволнована, Нивельзин; а вы так понравились мне, да и мой муж очень хвалит вас, и видно, что мы будем очень дружны, – я чувствовала, что могу говорить как будто не с чужим. – А вы, вероятно, ждали не такого разговора? – Думали, что я стану вызывать вас на любезности? – Конечно, так. Потому что вы думали волочиться за мною. Впрочем, вы сами не знали, что вы думали: вы так влюбились, что не могли думать. Но нечего жалеть вам, что я не была в настроении слушать любезности. В них нет надобности: я уже сказала вам, что вы нравитесь мне. Волочиться – совершенно лишнее, когда вы уже услышали, что вы нравитесь.

– Я не думал волочиться за вами, – сказал Нивельзин. – Я не думал, что monsieur Волгин – ваш муж.

– В самом деле, я совершенно забыла, что вы вообразили, будто вас мистифируют, а повеса Миронов воспользовался этим и наговорил вам вздора, чтобы после нам всем вместе посмеяться. Ах, как жаль, что я забыла! – И все оттого, что Миронов расстроил меня этим гадким словом «вдова». – Как жаль, что я забыла! – Было бы так весело! – И сколько мы с вами смеялись бы после! – А пока я не раздумалась, не раздумалась, и не стала совсем грустная, я хотела продолжать шутку. Разумеется, я не осталась бы вдовою, была бы девушкою. Стоило только сказать, что моя свадьба с этим стариком – неверный слух; что, правда, все было готово к венчанью, но жених мой умер, когда его несли в креслах венчаться, что я не имею права носить его фамилию; но из признательности к нему за доброе намерение люблю, чтобы меня называли так; потому знакомые и называют Волгиною, хоть настоящая моя фамилия – Платонова; Миронов не слышал ее, слышал, что все зовут меня Волгиною, потому и ошибся. И вы опять верили бы всему, и это было бы очень весело! – И вы сделали бы мне предложение, – и как мы с вами смеялись бы!.. Или, может быть, я теперь мистифировала вас, называя Алексея Ивановича моим мужем? Может быть, я остаюсь вдовою? – Пожалуй, остаюсь; теперь я смеюсь над своим страхом.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю