355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Чернышевский » Том 2. Пролог. Мастерица варить кашу » Текст книги (страница 30)
Том 2. Пролог. Мастерица варить кашу
  • Текст добавлен: 16 марта 2017, 17:00

Текст книги "Том 2. Пролог. Мастерица варить кашу"


Автор книги: Николай Чернышевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 30 (всего у книги 34 страниц)

Теперь его рассказ, давший мне возможность вырвать у нее это признание, признание в том, что она не только хотела тогда сделаться его любовницею, но и прониклась живым влечением к нему, что начавши, по чужому внушению, мыслями об экипажах, кружевах, она стала мечтать о любви.

Он замечал, что Мери, прежде всегда свободная, бойкая с ним, часто и резвая при нем, совсем переменилась: взойдет он в комнату дочери, и Мери играла с нею. Мери покраснеет и бросит игру; протянет он руку поздороваться, Мери принимает его руку тихо, робко. Пока он сидит тут, с дочерью, Мери держится в стороне. – Перемена, какой и следовало ожидать от умной, скромной девушки в ее лета: стала помнить, что она уже взрослая девушка, что бойкость была бы теперь нескромностью, резвость – ветреностью.

Однажды, вернувшись домой на рассвете. – вероятно, от актрисы, принявшей его в число своих поклонников, он проснулся очень поздно. «Ушла Шарлотта Осиповна гулять?» – спросил он Ивана Антоныча, когда тот принес ему чай. Madame Lenoir уходила около этого времени. – часу во втором, – гулять с Надеждою Викторовною. Но дел по хозяйству было много, она не могла соблюдать большой правильности во времени этой прогулки: раньше, позже, как удастся. – «Не знаю, а кажется, еще не ушла. Пойду, взгляну». – отвечал Иван Антоныч. – «Не трудитесь, пойду, увижу сам, не велик труд. Я только так спросил, думал, что знаете». – сказал Виктор Львович; Иван Антоныч занялся осмотром платья, приготовленного барину к выезду, хорошо ли вычищено; а он выпил чашку и пошел к дочери. – «При madame Lenoir я был хорошим отцом. – заметил он: – Помнил о детях». Дочери не было в комнате, сидела одна Мери и шила что-то. – конечно, встала при его входе. – «Здравствуйте, Мери. А Шарлотта Осиповна с Наденькою, должно быть, ушли гулять?» – «Ушли, Виктор Львович». – отвечала она. – ему показалось. – будто несколько задыхаясь. Он взглянул на нее хорошенько: она стояла бледная, и ему показалось, будто ее губы и руки дрожат. – «Да вы нездорова, Мери?» – «Да, Виктор Львович». – «Что с вами, лихорадка?» – «Да, Виктор Львович». – «Идите же в свою комнату и приляжьте, и попросите, чтобы съездили за медиком». – «Очень хорошо, Виктор Львович». – сказала она и пошла. – сделала шаг, и пошатнулась. Он подхватил ее под руку, чтоб не упала. Рука была ни холодна, ни горяча: что за чудо, нет ни ознобу, ни жару, а вся дрожит и пошатнулась. – какая ж это лихорадка? – «Да это не лихорадка, Мери. Что вы чувствуете?» – «Я ничего не чувствую. Виктор Львович; покорно благодарю; я сама дойду, не ведите меня». – А сама дрожала больше и больше. – «И голова не болит, Мери?» – «Не болит, Вик…» – и не договорила, ноги подкосились. Он подвел ее к постельке Надежды Викторовны. – это было ближе всего. – усадил; – «Да что ж это с вами, Мери?» – «Ничего, Виктор Львович, не беспокойтесь. Это ничего. Я только испугалась». – «Чего же вам было пугаться? Нечего. Вы были, должно быть, расстроена чем-нибудь?» – «Нет, Виктор Львович; я ничего. Это так». – «Нет, я вижу, вы чем-то расстроена, Мери. Я скажу Шарлотте Осиповне, она поговорит с вами». – «Не надобно!» – воскликнула она. – «Вы боитесь Шарлотты Осиповны? Что ж это такое, Мери? Хорошо, я не буду говорить ей. А меня не боитесь?» – Она молчала, вся дрожала, сердце билось под корсетом, будто хотело разорвать его. – «Посидите же тут, Мери, отдохните, постарайтесь успокоиться». – сказал он и пошел, рассудив, что тут не место исповедывать ее: каждую минуту может войти какая-нибудь служанка в комнату madame Lenoir, – это рядом, – за какой-нибудь вещью, приготовленною по хозяйству. – за каким-нибудь столовым бельем, или мало ли там у них этаких надобностей и вещей? – Он вернулся в свои комнаты и отправил Ивана Антоныча из дому с поручением, какие первое вздумалось. Теперь здесь никто не помешает: другие слуги не суются без надобности, когда им сказано: «Я занят, не входить; кто приедет, меня нет дома». – у одного Ивана Антоныча привилегия входить в его спальную и кабинет, как взбредет фантазия взглянуть в десятый раз, все ли в порядке, и нельзя ли еще прибрать что-нибудь, не найдется ли где пылинка.

Виктор Львович рассудил, что должен поговорить с Мери. С нею что-то странное: опасение, огорчение. – что-нибудь такое, какая-то внутренняя борьба. Чтоб она затеяла какую-нибудь шалость, этого не может быть: очень умная и совершенно скромная девушка. Но увлечение, это очень может быть. Такие лета. Конечно, лучше бы попросить madame Lenoir поговорить с нею. Но когда она так вскликнула «Не надобно!» – И правда. У женщин всегда готовы выговоры. И притом же, хоть Мери и привыкла к Шарлотте Осиповне и любит ее, но все-таки Шарлотта Осиповна – чужая. Он – свой. Лучше поговорить с нею ему.

Это была его обязанность. Он всегда, со всеми, служившими у него, честно исполнял, насколько видел и мог, – честно исполнял обязанность быть опекуном, советником, другом людей, служивших ему. Он не мог не исполнять этого долга: таковы издавна были чувства Илатонцевых. Он не хотел быть недостойным своего отца, деда. И если б мог забывать свою обязанность, то не относительно Мери. Ее семейство десятки лет с полною преданностью служило роду Илатонцевых. Ее бабушка была его нянька; ее отец и мать, умирая, просили передать ему, что оставляют сироту на его попечение, и имели полное право требовать от него заботливости о ней. И она сама так ухаживает за его дочерью, радуется не нарадуется на его дочь; и такая умная, милая, хорошая девушка.

Она сидела, как он оставил ее, на постельке Наденьки. – видно, что совсем забылась в своих мыслях. – если б не забыла в них обо всем, не осталась бы так сидеть, оправила бы постель своей барышни. – сидела, отшатнувшись на спинку кроватки, сложив руки на груди, закрыв глаза. – будто дремала. Бледность еще не совсем прошла, но дрожи уже не было: сложенные на груди руки тихо приподнимались и опускались от глубокого, но ровного дыхания. Можно было подумать, что она уснула; но она не спала: его шаги по ковру не были слышны, и он был еще далеко от нее; а она открыла глаза и встала, и по лицу разлилась краска. – «Я пришел за вами, Мери». – сказал он ласково, но не подходя к ней ближе, чтобы не испугать ее застенчивости, взяв за руку или приласкавши. – а если бы подойти, он приласкал бы ее, такая милая была она в своей застенчивости: – «Я пришел за вами, Мери. Идите ко мне.» – он повернулся и пошел из комнаты. Он прошел несколько комнат, и ему заметилось, что не слышно ее шагов, а им уже должно было быть слышным в этих комнатах, на паркете без ковров, он оглянулся: так, она не идет за ним. Он пришел опять в комнату дочери. Мери стояла на прежнем месте, как стояла, будто приросла к нему, а лицо то бледнело, то краснело. Он взял ее за руку: – «Пойдемте же, Мери». – «Нет», – прошептала она. – «Идите». – он подвинул ее за руку, она и не сопротивлялась и не двигалась сама, она машинально уступала его руке, которая подвигала ее; – «Вот так, Мери; идите же вперед, а я за вами». – Он провел ее несколько шагов за руку, подвинул вперед, а сам остался сзади. Она шла. – сначала нетвердыми шагами, как будто все против воли, и плечи ее были опущены, стан не выпрямлен, будто пригнетался, но постепенно он выпрямился, и поступь стала тверда, стала легка; он шел сзади. Она вошла в его кабинет. – «Сядьте на этот диван, Мери». – сказал он, затворяя за собою дверь. Она остановилась на его голос, но как шла через комнату, посредине, и обернулась. Лицо ее казалось спокойным, но горело, и грудь дышала ровно, но глубокими вдыханиями, и корсет бился, так стучало в него сердце. – так она стала и смотрела на него, как он подходил к ней. – глаза ее были широко раскрыты, блестели, но блеск их быстро померкал. Он подошел, взял ее за руку, подвести к дивану, усадить. – «Сядем, Мери», – глаза ее померкли, и губы раскрывались. – он повел ее; она сделала несколько шагов и остановилась: она не могла ступать и качалась, как опьянелая, ему все еще не казалось тут ничего особенного, он думал, это волнение робости. – робости перед признанием в каком-нибудь неосторожном поступке. – может быть, даже и тайном свидании: взрослая девушка, и не кокетничала; тем легче могла увлечься. Он обнял ее талью одною рукою. – не дать ей упасть: – «Не бойтесь, Мери: я защищу вас». – сказал он. Она быстро ослабевала, опускалась на его руку, глаза ее закрылись, на лице явилось выражение томного блаженства. – теперь уже нельзя было долее ошибаться в характере ее волнения; но он не мог покинуть ее, хоть уже и понимал, что его прикосновение распаляет ее: она не держалась на ногах, она падала. Он должен был взять ее на руки. Она трепетала на его руках, она вся обвилась вокруг него, и вся трепетала, и стонала: «Что со мною?.. Умираю… умираю, люблю…» – По залу мог пройти кто-нибудь. – услышал бы. Он понес ее в следующую комнату. – в свою спальную, положил ее на свою постель, – кроме было некуда: ни дивана, ни большого кресла. – опустил ее на свою постель, она продолжала конвульсивно биться, стискивая его, он боялся оторваться от нее, чтобы пароксизм не перешел в раздражение отчаяния. Он оставался, нагнувшись, не выпуская ее из рук, она целовала его, он должен был принимать ее поцелуи, сам поцеловать ее. – «Неужели я обесчещу ее?» – подумалось ему, потому что он чувствовал, что его мысли начинают путаться. Но она стала изнемогать, успокоиваться, и шептала: «Ах, какое блаженство! Я думала, что я умру! Какое наслаждение! Я не предчувствовала! Но и прежде я уже полюбила! Не думала о подарках, о нарядах, только о любви! Ах, я еще не знала, какое это блаженство!» – Она целовала его уже только ласково, ее руки опускались, он мог теперь уложить ее и осторожно высвободиться, и сел подле постели. Как ему теперь говорить с нею? Как разочаровывать ее? Но она лежала, закрыв глаза, в совершенном утомлении. Он был рад, что ему есть время собраться с мыслями. Но что, если она тут уснет? – И возвратится дядя. – это еще ничего: сесть в кабинете и запереть эту дверь; Иван Антоныч привык не требовать объяснений и не подумает искать племянницу: она там, в той половине дома, по обыкновению, ему не о чем думать. Но возвратятся m-me Lenoir и Наденька: у обеих первый вопрос: а где же наша Мери? – А Мери, кажется, уже задремала… Она дремала, но вдруг вскочила, подошла к зеркалу, оправила волоса.

– Я должна уйти. Ах, если бы вы знали, как я счастлива, что вы позволяете мне любить вас! – она покраснела, застыдилась.

– Я еще не любовник ваш, моя милая, добрая Мери. – Он чувствовал, что может влюбиться в нее, если отложит объяснение до другого времени. Когда он сидел подле ее постели и думал о том, как легче для нее разочаровать ее, он больше думал не об этом, а о том, как хороша она, и о том, что ее любовь к нему – не продажная, и у него мелькала мысль: «Если заснула, пусть спит. – и если б madame Lenoir вернулась и если б догадались, что Мери здесь. – тогда уже надобно было бы мне быть ее любовником». Он понял, что должен спешить, пока еще может разочаровать. – не ее только, а также и самого себя. – Милая моя Мери, мы с вами любим друг друга, но мы еще не любовник и любовница.

– Я знаю это, Виктор Львович. – сказала она и покраснела еще сильнее. – Я отдаю себя вам первому, Виктор Львович, но я не барышня. – простите меня, Виктор Львович, за то, что я наслушалась всего и в мыслях моих уж не было невинности; для вас я хотела бы быть невинная. Простите меня, что я не барышня. – Она говорила это со слезами. Против ее пароксизма он успел сохранять хладнокровие. – теперь вскочил обнять ее, но сделал над собой усилие и пошел к двери кабинета. – Перейдем туда, Мери, там, если и увидят вас, не беда.

Она приложила руку ко лбу. – закрыла лицо руками. – Виктор Львович, что вы сказали? – Там, если увидят меня не беда? Так надобно, чтоб они и не знали, что я люблю вас? Я не должна любить вас? Боже мой, боже мой! – Вот почему я еще не любовница ваша! А я думала, это потому, что я была слаба, что вы побоялись, чтоб я в самом деле не умерла, когда я и без того умирала! Боже мой, боже мой! – едва слышно шептала она. – Взвизгнула она, как будто разорвалась ее грудь: – Боже мой! – и убежала.

Он пожалел, что разочарование вышло так резко, что ему не удалось растолковать ей, почему ей следует оставаться скромною девушкою: тогда его отказ не показался бы ей обиден; – вероятно, не был бы и очень огорчителен, потому что, конечно, это ребяческое увлечение, и было бы довольно легко образумить ее. Но все-таки он был рад, что это кончилось так скоро, что миновала опасность забыть свою обязанность. Это была бы низость, отплатить за верную службу родных тем, чтобы обесчестить девушку, девушку, которой он должен быть опекуном. При первом случае он поговорит с нею, растолкует ей, что он не захотел быть ее любовником только потому, что желает ей добра.

За обедом он услышал от madame Lenoir, что Мери нездорова: медик был и говорит, что болезнь не важна, но что он предписал больной спокойствие. Больная ушла лежать в свою комнату. У нее была особенная комната, подле дядиной. Как идти туда? – подумал Виктор Львович. Нашел предлог сам увидеть медика, нашел случай вставить вопрос о Мери – и сам услышал, что болезнь не важна. И потом продолжал слышать это. Не для чего было нарушать осторожность. Пусть найдется удобный случай.

Случай нашелся, дней через пять, шесть. И раньше всегда можно бы найти такой же, потому что Иван Антоныч безусловно доверчив к честности своего господина. Но раньше удерживала мысль, что еще рано: Мери может быть еще слишком расстроена. Но теперь, вероятно, она в состоянии понимать. Он вошел к Ивану Антонычу, сказал, что хочет взглянуть на больную, посидеть с нею. Иван Антоныч проникся благодарностью за такое расположение, проводил Виктора Львовича к больной. Мери сидела; – дядя заметил, что она уже ходит, не только сидит; она сказала, что она лежала, но услышала голос Виктора Львовича и встала, но что, впрочем, это нисколько не утомит: она вовсе не так слаба. Дядя не преминул заметить, что теперь у нее румянца, кажется, больше, нежели было. Виктор Львович стал спрашивать о здоровье, о лекарствах, она отвечала, хорошо владея собою. Дядя присел по примеру Виктора Львовича; посидел минут пять; увидел, что Виктор Львович разговорился и, должно быть, засидится тут, поэтому отправился исполнять поручение, которое заблаговременно придумал Виктор Львович дать ему: – «Вы говорили, Виктор Львович, чтобы я ехал в двенадцатом часу, так вы меня извините, я поеду, а то будет поздно». – и преспокойно ушел.

– Вы не сердитесь на меня, Мери? – сказал Виктор Львович.

Нет, Виктор Львович; я теперь понимаю, что вы поступили благородно. – сказала она, не без смущения, но твердо. – Мне только стыдно за саму себя.

– Это были неблагоразумные мысли, Мери; но вы как были скромною девушкой, так и оставались. Вы не кокетничали. Вам нечего стыдиться. Но теперь вы понимаете, что вы хотели своей погибели?

– Понимаю, Виктор Львович.

Она была теперь так умна, как он и не надеялся бы. Он стал говорить ей, что доля, которая ждет ее, несравненно лучше, нежели судьба девушек, которые не остаются рассудительны: они, за недолгое веселье, расплачиваются горем на всю жизнь. Она выйдет замуж за человека, который будет искренне, всю жизнь любить ее, и т. д. и т. д. – в такой жизни, как будет ее, и гораздо больше наслаждений. Правда, не будет роскоши, но будет полное изобилие, и она будет пользоваться всеобщим уважением.

– Я понимаю это, Виктор Львович. И мне стыдно, что я могла забыть об этом. Мне стыдно смотреть на вас. Господи, как я могла иметь такие дурные мысли! – Она плакала: – Ах, какою дурною девушкою хотела я быть!

– Это не были такие мысли, чтобы следовало назвать вас за них дурной девушкою. Только это было нерассудительно, как вы видите теперь сама,

– Нет, Виктор Львович, это было не по нерассудительности, и тем хуже… – и, заливаясь слезами, она стала признаваться ему, что она была соблазнена богатством, что она думала все только о роскоши. Он очень хорошо понимал, что эти действительно дурные мысли могли быть только началом, что после разгорелось искреннее, бескорыстное влечение, и все дурное сгорело в нем, осталась чистая любовь. – но высказывать такие возражения было бы неуместно; он сказал только, что теперь, когда она понимает все так умно, лучше всего ей и не вспоминать об этом.

– Это я забуду, Виктор Львович: но какими глазами я буду теперь смотреть на вас? Я думаю, мне нельзя оставаться у вас: как я буду смотреть на вас? Я и сказалась больною только поэтому. Я вовсе не была больна. Я так и сказала медику, что я здорова, что я только хочу не выходить из своей комнаты. Это потому, чтобы не видеть вас. – чтобы не ходить туда, к Надежде Викторовне. – чтобы не видеть вас. Боже мой, какой стыд, какой это был припадок со мною! Что я такое в ваших глазах, когда я была в таком припадке? Он сказал, что он уже не молодой человек и что ей нечего стыдиться перед ним, немолодым человеком, который обо всем, что видел, думает только одно: кокетки не держат себя так, и с ветреницею не могло быть ничего подобного. Он всегда знал, что она очень скромная девушка; теперь знает, она такая скромная, каких чрезвычайно мало. Так он смотрит на нее; пусть же она перестанет прятаться от его взгляда. Ей нечего стыдиться. Когда же она начнет опять играть с Наденькою?

– Не знаю, Виктор Львович. – отвечала она. Все время, как они остались одни, она не подымала глаз. Ему было понятно: эта застенчивость не от стыда только; столько же, или больше, от того, что еще не совсем заглохла любовь, которую она должна заглушить в себе. Тем тверже он помнил, что ему не следует ни говорить ласковее, ни засиживаться долее, нежели необходимо. Он ушел, сказав, что уверен, это скоро пройдет и он будет видеть ее по-прежнему веселую подле Наденьки.

Тем и кончился тогда для него этот маленький роман. Он зашел к madame Lenoir, чтобы она услышала об этом посещении от него же самого, а не через словоохотливость Ивана Антоныча; чтобы видела: ему не о чем молчать, это лишь его всегдашнее доброе расположение к ее любимице. – Я думаю, и без этой предосторожности madame Lenoir ничего не подумала бы. Она, вероятно, считает Виктора Львовича человеком слабым; но должна была знать, что он человек совершенно честный и не позволит себе волочиться за девушкою, которая живет под его защитою. Еще меньше могла она сомневаться в скромности и благоразумии Мери. Так и все в доме. Доктор говорил: «Она больна». Она и действительно бледнела, худела. Ее болезнь не возбуждала никаких подозрений.

Если в ней и оставалась хоть маленькая надежда, это посещение должно было окончательно рассеять мечты. Спустя несколько времени Виктор Львович стал приучать ее смотреть на него: когда madame Lenoir при нем говорила: «Пойду взглянуть на Мери», он говорил: «Пойду и я», и шел с madame Lenoir. – Понемножку Мери привыкла видеть его и тогда бросила свое затворничество. – Таков был рассказ Виктора Львовича, сделавший на меня глубокое впечатление, хоть нового в нем было для меня только то, что эта первая страсть Мери была страстью к человеку, которого она сделала теперь своим любовником. Правда, в этом и заключается вся важность этой истории; это сильное оправдание для моей бедной Мери. Разумеется, новы были и подробности этого приключения, которых не могла она рассказать, не давая понять мне, в какой обстановке происходило все это, в чьих комнатах, и следовательно, кто был этот человек; эти подробности также имеют значение: какая трогательная чистота сердца бедненькой девушки! – Мечтала и горела, – и не решилась сказать завлекающего слова, бросить кокетливого взгляда; и упала в его объятия с лепетом: «Умираю» – и потом: «Я понимаю, Виктор Львович». – понимаю, что не должна сметь любить… Однако пора спать. Снова продолжение до завтра. А думал, что допишу ныне. Допишу ли хоть завтра? Отчего пишу с такою охотою, так подробно? – Кроме того, что развитие характера Мери представляет большой психологический интерес, мне приятно, что мои мысли заняты моим жалким, но все-таки хорошим, благородным другом. А почему же я гораздо меньше писал о ней, когда в тысячу раз нежнее любил ее? – Тогда думалось о ней и без помощи пера; а теперь тянет к перу, потому что без него труднее удерживать мысли на лице, хоть всё еще милом, но уже слишком мало милом.

Из давнего разговора с нею. – «Вы говорили, Марья Дмитриевна, что ваша первая любовь была отвергнута». – «Что ж из этого?» – «Из этого ничего; но это само по себе странно». – Она засмеялась. – «Вы находите, что я должна была быть очень привлекательна в то давнее время? – Была. Но слишком молодые девушки не умеют заставлять любить себя. Я была девчонка, и оробела. Большая ошибка. Я была совершенно неопытна. Я не понимала, что он колебался, отвергая меня; что один мой взгляд, и он был бы у моих ног». – «Я спрашиваю: как же он мог отвергнуть вас?» – «Он был честный человек. Кажется, я уже рассказывала вам, что стала думать о любовнике вовсе не по влечению к любви, а по желанию жить в блеске, в роскоши. Размечтавшись, я влюбилась. Влюбившись, позабыла думать о бронзе и экипажах. Но любовник был выбран по моим прежним надобностям, по бездушным ребяческим мыслям о кружевах и брильянтах. Он был очень богатый человек. И я говорю вам; совершенно честный. Вот почему и отверг мою любовь». – Она задумалась. – «Долго я не могла оправиться от этого удара. Но довольно скоро я поняла, что он не пренебрег мною, а пощадил меня по искреннему расположению ко мне, что он поступил со мною благородно, великодушно. Я должна была заглушить свою страсть, но нежность к нему долго оставалась во мне. – это было что-то вроде благоговения; это была какая-то экзальтированная признательность; это была потребность отплатить ему за его великодушие. Моя нежность к нему распространялась и на всех близких к нему. Их мне не запрещалось любить. Я полюбила их с безграничною преданностью». – Она говорила мне все, до последнего слова; у нее только недоставало силы произнесть его. Я видел после, что было с нею, когда стало неизбежно произнесть его. Она не хотела скрывать от меня своего замысла; она столько раз начинала говорить, чтобы сделать это тяжелое признание. – и всегда, как в этом разговоре, изнемогала под тяжестью стыда за себя, безжалостная губительница своей чести!..

Из вчерашнего разговора с нею. «Мне поздно жалеть себя, Владимир Алексеич. Судьба была слишком безжалостна ко мне. Она не оставила во мне ничего, к чему я могла б иметь жалость. Зачем судьба обратила на унижение мне все, чем могла бы заслуживать уважение? Зачем она вложила в меня столько скромности, что я не могла ветреничать? Будь я хоть немножко кокетка, я поняла бы, что Виктор Львович готов был тогда принять мою любовь. Одно слово, один взгляд. – когда он пришел утешать меня, и он забыл бы вразумлять и утешать. Зачем я не понимала? И потом, когда, раздумывая, я поняла, зачем была так робка, зачем во мне было столько стыда? – Потому что долго. – я думаю, до самой разлуки нашей. – он оставался в моей власти. Один взгляд, и он упал бы в мои объятия, и я была бы счастлива навек и могла бы уважать себя: отдалась человеку, которого полюбила всею душою; и когда бред страсти прошел, осталась верна ему, искренне расположена к нему. – Или, если судьба хотела, чтоб моя первая любовь была отвергнута, зачем она дала мне столько силы и рассудительности, что я, наконец, подавила в себе это чувство, и мое растерзанное сердце зажило, и возродились в нем мечты о любви? И если судьба хотела, чтобы не сбылись они и, возрождаясь, возрождаясь, все никогда не сбывались, зачем она дала смелость искать счастья в наслаждениях без любви? – Или, если она хотела так унизить меня, зачем она вложила в меня такое живое чувство чести? Зачем оно беспрестанно пробуждалось, и мучило, и мучит меня за мой позор? – Девушке, которая была обманута несколькими любовниками и почти всеми ими была оскорбляема. – девушке, которая в отчаянии бросалась забываться в повесничествах и понимает, какое это бесчестье. – такой девушке нечего жалеть себя». – Эти приключения, на которые так несправедливо и так упрямо ссылается она, записаны у меня.

Из разговора с нею ныне утром. «Этот замысел. – ужасный, по вашему мнению. – приобрел свои ужасные черты постепенно, одну за другою. Первая мысль была проста и так согласна с тем, чего требуете вы теперь, что мне отрадно отвечать на ваш вопрос. Вы знаете, я очень много веселилась; и если б только это, разумеется, я не вздумала бы отказаться от свободы. Но глупое сердце продолжало хотеть привязанности; да еще какой? – Сентиментальной, чуть не платонической. Что вы прикажете делать? – Как разгоню свое огорчение повесничеством, смотришь, опять полюблю! Искренне любить – это плохо для всякой женщины. – тем больше для беззащитной, хоть и смелой. – для небезукоризненной, хоть по вашему мнению и бывшей тогда благородною. – по вашему только, ни по чьему больше. Я говорю об искреннем мнении. На словах, пожалуй, многие согласны с тем, что вы говорите. Но чувствуют не так. Девушка, которая отдается мужчине без свадьбы, бесчестная девушка в глазах самого этого человека. Так он и обращается с нею. Она легкомысленна или бесстыдна, по его мнению. На ее слово нельзя положиться. Она обманщица или готова стать обманщицею. Чуть не воровка. Так он и обращается с нею. Может целовать ее руки и ноги. – но может обманывать этой экзальтациею разве сам себя, будто бы не презирает ее. Она, как только пройдет первый пыл, сейчас видит. – если не совсем глупа и пуста: он не верит ей, не уважает ее. Она слышит от него оскорбительные слова пошлых сомнений. Потом начинаются всяческие обиды. Поверьте, Владимир Алексеич, вы проповедуете свободу любви для женщин только потому, что мало знаете каковы мужчины, когда не связаны формально обязанностью уважать женщину… Я была горда; я не могла выдерживать таких отношений. – разрывала их, а сердце терзалось. И, наконец, стало надоедать это. „Брошу эту бурную жизнь. Лучше пусть уже без любви, лишь бы поспокойнее“. Без любви, конечно, можно жить с любовником, не имея горя и не подвергаясь обидам: держать его в руках, это очень легко, когда не любишь его. Я стала думать об этом. Внешнего блеска для парада перед другими мне уже не было надобно в это время. В семнадцать лет я была девчонка, не знала цены себе, и вкус у меня еще не развился. Но теперь я уже давным-давно презирала всю лишнюю мишуру, не желала брильянтов, которые, право, ничем не лучше грошевых страз и гораздо хуже ленточки, которая почти ничего не стоит. – цветочка, листочка, который и вовсе ничего не стоит. Если бы вы видели меня такою, как я наряжалась, бывало, для загородного гулянья, вы не подумали бы. – как, может быть, думаете теперь. – что я только хвалюсь, будто бы не желала брильянтов! Вы увидели бы, нужны ли они хорошенькой женщине! О, я умела наряжаться, Владимир Алексеич! – Ах, теперь не то! – Сердце состарилось! Как-то не приходило в голову принарядиться и для вас, хоть я очень любила вас; или если приходило, то или недосуг, или забудешь, или поленишься. А тогда для кого я наряжалась? – Ни для кого, разумеется. Когда, бывало, бываешь влюблена, конечно, скучно проводить по целому часу перед зеркалом. Но когда не о чем и не о ком было думать, – о, я умела наряжаться! – Ни для кого, потому что для всех это значит ни для кого, для себя самой; да, саму это тешило!

И это было всего два года назад! Вы видите, и в двадцать лет я была еще довольно пустою девчонкою. Но уже знала цену себе и не желала мишурной роскоши. А рассудительна была я с детства. Если не любить, то можно держать любовника в руках; пусть, это правда».[9]9
  На этом рукопись обрывается


[Закрыть]

Сибирь, 1871 г.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю