Текст книги "Том 2. Пролог. Мастерица варить кашу"
Автор книги: Николай Чернышевский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 34 страниц)
Пустое дело. Пустое. И сколько времени наше общество будет забывать обо всем другом из-за хлопот об этом мелком деле, понимаемом только в пустейшем его смысле! – Но вот, положим, дохлопотались, устроили и навосхищались досыта, что бывшие крепостные освобождены и возблагоденствуют. Можно обществу приняться за что-нибудь другое. Что дальше на очереди? – Суд присяжных. Тоже важная вещь, когда находится не под влиянием такого общего национального устройства, при котором никакие судебные формы не могут действовать много хуже суда присяжных! – Великая важность он сам по себе. – Был ли он в Англии при Тюдорах и Стюартах? Чему он мешал? – Был ли он во Франции при Наполеоне I? – Чему мешал? – Существует ли во Франции теперь? – Чему мешает? Какие судебные формы могут иметь какую-нибудь серьезную важность, пока общий характер национального устройства не охраняет правду и защитников ее? – Все вздор.
Две мелочи – вот вся программа хлопот и восторгов русского общества на довольно долгое время. – если не случится ничего особенного; а ничего особенного пока еще не предвидится. Пустота. – бессмыслие пустоты, бессилие бессмыслия.
Общество не хочет думать ни о чем, кроме пустяков. Общество не может допустить литературы, которая была бы противна его расположению… Оно не может допустить, чтобы литература занималась не пустяками, когда оно хочет заниматься только пустяками. Пока настроение общества не изменится, литература обречена оставаться пустою, мелочною, презренною, как теперь. Он сам пишет только вздор, и я стал бы писать только о пустяках. А между тем мой голос звучал бы диссонансом в усладительном концерте русских либералов. Общее мнение нашло бы, что я мешаю концерту. Оно было бы совершенно право. Я мешал бы. Прочь того, кто мешает. Я буду чужой, ненавистный; – прочь негодяя. – Эта перспектива, думает он, не страшна мне; молодые люди безрассудны и воображают свое безрассудство гражданскою доблестью. Оно глупость, больше ничего.
– Какую пользу принесу я, начав писать? Что выскажу, что разъясню? – Невозможно ясно писать о том, что ненавистно обществу. Всякая серьезная мысль ненавистна ему. Как я ни бейся, как ни изворачивайся, я буду писать только темные мелочи о мелочах. Умно ли мне губить себя из-за такого вздора? Позволяет ли ему совесть допустить, чтобы я губил себя из-за такого вздора?
Нет. Если б я был не такой человек, пусть бы я губил себя, как мне угодно: пьянством ли, картежничеством ли, воровством ли, все равно, чем мне было б угодно. Он сказал бы: «А черт с тобою, кому ты нужен. – пропадай, когда нравится». Так он сказал бы, все равно, и про мое желание бить лбом в стену: «Черт с тобою, пиши, когда тебе угодно предпочесть пьянству этот путь к погибели». Но он не может сказать «черт с тобою, пропадай». – потому что я не такой человек, погибель которого не была бы особенною потерею для общества, или. – если мне угодно думать: «А черт с ним, с обществом», то он может выразиться правильнее: я пригожусь народу. О народе я не скажу, вероятно: «Черт с ним и с его надобностями»?
Придет серьезное время. Когда? – Я молод, потому для допроса обо мне все равно, когда оно придет: во всяком случае, оно застанет меня еще в полном цвете сил, если я сберегу себя. Как придет? – Как пришла маленькая передряга Крымской войны; – без наших забот, пусть не хлопочу: никакими хлопотами ни оттянешь, ни ускоришь вскрытие Невы. Как придет? – Мы говорим о времени силы, – сильна только сила природы:
По воздуху вихорь свободно шумит;
Кто знает, откуда и как он летит?
Шансы будущего различны. Какой из них осуществится? – Не все ли равно? – Угодно мне слышать его личное предположение о том, какой шанс вероятнее других? – разочарование общества и от разочарования новое либеральничанье в новом вкусе. – по-прежнему мелкое, презренное, отвратительное для всякого умного человека с каким бы то ни было образом мыслей. – для умного радикала такое же отвратительное, как для умного консерватора. – пустое, сплетническое, трусливое, подлое и глупое. – и будет развиваться, развиваться. – все подло и трусливо, пока где-нибудь в Европе, – вероятнее всего во Франции, не подымется буря и не пойдет по остальной Европе, как было в 1848 году.
В 1830 году буря прошумела только по Западной Германии; в 1848 году захватила Вену и Берлин. Судя по этому, надобно думать, что в следующий раз захватит Петербург и Москву.
Верно ли это? – Верного тут ничего нет; только вероятно. Отрадна ли такая вероятность? По его мнению, хорошего тут нет ровно ничего. Чем ровнее и спокойнее ход улучшений, тем лучше. Это общий закон природы: данное количество силы производит наибольшее количество движения, когда действует ровно и постоянно; действие толчками и скачками менее экономно. Политическая экономия раскрыла, что эта истина точно так же непреложна и в общественной жизни. Следует желать, чтобы все обошлось у нас тихо, мирно. Чем спокойнее, тем лучше.
Но так или иначе, придет серьезное время. Почему это несомненно? Потому, что связи наши с Европою становятся все теснее, а мы слишком отстали от нее. Так или иначе, она подтянет нас вперед к себе.
Придет серьезное время. Пойдут вопросы о благе народа. Нужно будет кому-нибудь говорить во имя народа. Я должен буду приберечь себя к тому времени.
Как я ушел от Волгина, как я доехал сюда, как прошло у меня время тут на даче, я мало помню. Я был как пьяный. Слышать от него, что я могу понадобиться народу – можно было опьянеть… Пока я оставался на глазах у него, я имел смысл скрывать, что я опьянел. Но теперь замечаю, что не могу отдать отчета себе в том, что было после того, как он обнял меня и сказал: «Подумайте еще, мой упрямый, мой милый. – подумайте. Я не отстану, пока не уговорю вас. До завтра». – Как я сходил с лестницы. – долго ли шел, где сел на извозчика. – тихо ли ехал, или скоро? – Не помню. – Как вошел сюда, помню; потом опять не знаю: сидел ли я все время неподвижно или вставал и ходил? – Но должно быть, как вошел, бросился на стул и сидел все в том положении, в каком стал образумливаться. Как слаба моя голова, как сильно во мне тщеславие!
И долго ли я оставался помешанным? – Теперь половина восьмого. Часа два пишу. Перед тем как сел писать, вероятно с полчаса просидел уже не сумасшедшим. Когда ушел от Волгина, всходило солнце, он сказал: «Э, да уж солнышко всходит! – Ну, так пора спать». Оно всходит ныне часа в три, кажется. Справлюсь.
Так, в три четверти третьего. Стал образумливаться в конце пятого, вероятно. Пароксизм продолжался около двух часов. – Порядочно измучился этим волнением тщеславия.
Девять часов утра. Так и не спится. Что за мелкая душонка! И умная голова.
Но должно отдать справедливость и Волгину.
Впрочем, как ни смешна его странная фантазия обо мне, я завидую ему. Его заблуждение показывает, как нежно полюбил меня. Ему уже двадцать девять лет, а мне нет и двадцати одного года. – и я уже не способен к такому увлечению. Например, хоть мое чувство к нему. Я тоже полюбил его. Но я вижу его недостатки. Он не верит в народ. По его мнению, народ так же плох и пошл, как общество. Понятно, почему он так думает: ему не хотелось бы террора; он и старается убедить себя, что террор невозможен. Он слишком холодно советует терпеть. Это явная логическая ошибка: «Нам с вами очень можно терпеть, потому что нам недурно» – совершенно согласен; но «Потому пусть и народ потерпит». Народу не так легко терпеть, как нам; – Люблю Волгина, но вовсе не слеп на его недостатки. Это делает честь мне как наблюдателю; но плохо рекомендует меня как человека.
Не знаю, как мы с ним взглянем друг на друга без хохота. Трудно решить, кто из нас был смешнее: он ли, говоривший, что я обязан беречь себя для блага народа, потому что я такой человек и т. или я, хоть и державший себя хладнокровно, но слушавший такие слова и возражавший: «Вы ошибаетесь, я не такая редкость и драгоценность». Позволительно ли человеку в здравом уме слушать подобные вещи? Я должен был сделать вид, что принимаю его слова за шутку, рассмеяться и уйти. – даже дать заметить, что несколько обиделся, что шутка слишком насмешлива. Конечно, так; это было единственное средство не остаться смешным в его глазах, когда он станет судить похладнокровнее.
Нет, я еще более нелеп, нежели он! Подвергнуться такому головокружению!
В двенадцать часов я должен быть у него. Как-то мы поговорим еще? – Это любопытно.
Половина пятого. Половина пятого. Половина пятого. Солнце сияет, и вся природа дышит счастьем. Я был счастливее тебя, ты, голубь, воркующий на моем окне своей милой о любви своей.
Милая моя! Где ты? Услышь меня!.. Нет в моем стоне жалобы на тебя! Мне больно, друг мой. – но благодарю, благодарю тебя за счастье, которое ты давала мне!
Половина одиннадцатого. Больно, это правда. Гораздо больнее, нежели то мучение от разрыва с товарищами. Но тогда чрезвычайно соблазняла мысль о самоубийстве. А теперь не было ни малейшего желания отказаться от жизни. Чем объяснить такое равнодушие к собственному страданию, казалось бы, мучительному до невыносимости? Неужели совершенно притупилась и та маленькая чувствительность, какая была во мне прежде?
Половина двенадцатого. Запишу как-нибудь. – я думаю, что могу написать со смыслом и в порядке, без лишней поэзии.
Поутру, совершенно образумившись от самолюбивого волнения, произведенного слишком добрыми ко мне словами Волгина, я сел у кровати Анюты ждать, когда она проснется. Мне казалось, что с каждым днем больше люблю ее. Вероятно, это и была правда. По крайней мере правда то, что в эти последние дни я сделался способнее обыкновенного чувствовать живо. Мои нервы были сильно раздражены счастием, что наша жизнь обеспечена; потом все больше раздражались от доброго расположения, которое с каждым новым разговором сильнее выказывал мне Волгин. Это человек преданный народу, и я не мог оставаться равнодушен, видя, что приобретаю его горячую привязанность. А эту последнюю ночь я провел буквально в горячке, и от нее должна была оставаться очень сильная экзальтация. Да и Анюта, проснувшись, милая, приняла меня в свои объятия с чрезвычайною нежностью. Еще никогда не ласкала она меня с таким увлечением, как будто мое сладострастие разожгло и в ней жгучую, ненасытимую жажду наслаждения. У нее захватывало дух, она стонала. – чего никогда не бывало; и это было также в первый раз, что не она утомилась моими ласками, а я вырвался из ее объятий. – Я принимал за порывы и слезы распылавшегося сладострастия то, что было судорожным плачем обо мне; – принимал за жажду продлить наслаждение, желание отсрочить разлуку.
Милая, я не могу роптать: ты жалела меня. Нет, нет, моя милая! Ни на один миг не овладевало моим сердцем горькое чувство против тебя. Разлука с тобою – страдание, но я не переставал благословлять минуту нашей встречи, о милая моя, давшая столь ко блаженства мне.
Резь в глазах. Надобно погасить свечу и постараться заснуть.
22. Дела покончены. Будущий незаменимый защитник и руководитель народа спасен, прибережен для блага родины.
Смешно и стыдно. Добрый, честный человек воображает, что я повинуюсь чувству долга. Требование Волгина можно понимать в таком смысле, что оно нисколько не смешно. – Отбросим преувеличение, которое неизбежно при нежном личном расположении к человеку, его совет может заслуживать внимания. Так он и повернул дело вчера, когда я стал говорить, что нам обоим должно быть совестно. – «Ну, пусть будет совестно». – отвечал он с обыкновенной своею вялостью: – «А все-таки, если вы хотите писать, значит, думаете, что можете быть полезен. Потому все равно, остается вопрос, в каком случае принесете вы пользу. – большую ли или маленькую. – какую способны принести: рискуя погибнуть раньше, нежели будут нужны серьезные писатели, или повременив до той поры, когда они понадобятся». – Таким образом, личные мои качества оставались в стороне, спор переходил к тому, с чего начал Волгин накануне и что было тогда пропущено мною без возражений: действительно ли в русском обществе нет серьезных стремлений и даже нельзя внушать их ему. Волгин равнодушнее меня, смотрит на вещи; я не мог не проигрывать в этой борьбе. Кто совершенно перестал ждать от людей чего-нибудь хорошего, легко осмеивает противника, сколько-нибудь рассчитывающего на их рассудок и твердость. Но в одном я был правее Волгина: никакое положение дел не оправдывает бездействия; всегда можно делать что-нибудь не совершенно бесполезное; всегда надобно делать все, что можно. Об это разбивались все его насмешки над его собственною деятельностью, которая кажется ему пустою, и над моими стремлениями хоть к такой же работе, положим и действительно мелкой, жалкой. «Ну, подумайте еще; я не отстану». – «Не отставайте, пока надоест; я останусь при своем: хочу работать».
А ныне пошел сказать ему, что принимаю его совет. Он стал говорить, что совесть наградит меня за самоотвержение, с которым я подавляю в себе и честолюбие и юношеское нетерпение. Я принужден был смирно слушать похвалы моей гражданской доблести. Как я сказал бы ему, что дело вовсе не в том? Каждый честный человек стал бы презирать меня, узнав истинную причину перемены. Совершенно упасть духом от удара, который поразил только личное мое счастье!
Каков гражданин? Пошлое существо, потерявшее всякую силу от огорчения за самого себя! Бессмысленный и бесчувственный автомат, я без сопротивления падаю, куда Волгин толкает меня. К чему я годился бы теперь? И не все ли равно для меня?
Илатонцев, разумеется, очень обрадовался. Я сказал, что Волгин поручил мне большую работу, которою могу я заниматься и в деревне, взяв туда сотню, другую книг. – Что это такое? Неужели для меня стало все равно даже и то, лгать или не лгать? – Не думаю. Вероятнее, что в самом деле противно мне говорить о себе. Какими словами можно скорее отделаться от вопросов, те и лучше. Надобно прибавить и то: как было бы сказать, почему Волгин, обещав работу, вздумал отклонять от нее? Слишком глупо и смешно.
Нет, можно было сказать: «Волгин находит, что мне рано становиться писателем». Естественно и ясно: пусть я и неглупый человек, но еще слишком молод. Не пришло в голову,
И охота думать о таком вздоре, хорошо ли сказал Илатонцеву и нельзя ли было сказать лучше!
23. Разговор с хозяйкою. – «Она поступила с вами нехорошо». – «Почему вы знаете, как она поступила со мною, и почему думаете, что это нехорошо?» – «Она сама говорит. Я сейчас от нее, она просила меня к себе». – «Хорошо устроилась?» – «Очень хорошо. Он купец. Она знавала его прежде. И прежде был человек постоянный, а теперь хочет вовсе остепениться. Даже со стороны видно, что это место прочное. Можно думать, что если будут дети, то он и женится на ней. Она поступила в дом к нему полною хозяйкою. Какая квартира! Какие рысаки! Кроме других подарков, вещами, он дал ей 2000 рублей на первое обзаведение гардеробом. – Боюсь, не обиделись бы вы; она дала мне поручение: она считает себя в долгу у вас. Она считает так: 100 рублей получила на хлопоты по своему делу; 145 рублей взяла на свои покупки; в тот же день еще 30; потом 25, и еще 25. Всего 325. Так ли?» – «Она могла бы и не считать себя в долгу у меня, потому что я уговорил ее бросить мужу мебель, которая принадлежала ей, а не ему, и, вероятно, стоила этих денег. Но когда она не захотела принять это в расчет, не стану спорить». – Было бы слишком глупо вломиться в амбицию. А главное, если б не взять деньги, Анюта подумала бы, что я сержусь на нее.
Пошел на Невский, купил брошку. Пошлю с письмом в день отъезда, чтобы не было длинной истории. – За брошку заплатил 335 рублей. Жаль, что недостало денег на ту, другую, которая действительно красива. – У меня остается 83 рубля. Вероятно, достанет до получения жалованья. В дороге расходы только до Москвы; дальше, в экипаже Илатонцева; и нельзя же будет удивлять благородством, считаться прогонами. А в деревне какие расходы? Надобно не забыть условиться с ним о жалованье, чтобы после не вышло тоже борьбы благородства.
24. Ничего особенного. – Написал Ликаонскому, куда должен адресовать мне.
25. То же, ровно ничего,
26. Илатонцев получил письмо от дочери: они с тетушкою едут в деревню из Вены, Дунаем, Черным морем. По его расчету, должны были вчера быть уже в Одессе. Мы едем завтра. Быть может, найдем их уже в деревне.
27. Письмо к Анюте вышло хорошо: не холодное и, однако же, спокойное. И то хорошо, что не очень длинно: остается время проститься с Волгиным, он в городе.
28. Москва. Стоит на прежнем месте. Если бы встал Котошихин и взглянул, сказал бы: «Не стало в тебе лучше родимая!» – Впрочем, и о Петербурге надобно сказать: все в городе так же просвещенно и гуманно, как при Петре
29. Едем. Едим и пьем. Говорим и спим. Впрочем, «говорим» относится только к нам с Илатонцевым и Юринькою. Федор Данилыч только глядит. Глядит и глядит. Что любопытного в Илатонцеве? Что любопытного во мне? – Но глядит и глядит. Клянусь моею гражданскою доблестью, о которой и при прощанье не забыл Волгин отозваться с похвалою, возьму вилку и выткну глаза этому скромному и почтенному молодому человеку. Давно я удивлялся охоте Илатонцева держать идиота секретарем. Но это даже и не идиот, это восковая кукла, модель идиота.
30. Потерял всякое терпение и сказал: «Вы очень красивый мужчина, Федор Данилыч». – Он поправил галстук, приятно улыбнулся и опять глядит и глядит. Снова лопнуло терпение. – «Я не видел Штрауса, который играет в Павловском вокзале; говорят, красавец; похож на вас, Федор Данилыч?» – Поправил галстук, улыбнулся: – «Покорно вас благодарю, Владимир Алексеич, за такое мнение. Но точно, есть некоторое сходство».
Июль1. Федор Данилыч проникся безграничною дружбою ко мне. Почти вовсе не глядит ни на Илатонцева, ни на Юриньку; все на меня.
2. Федор Данилыч сообщил мне: «Я смотрел в зеркало, Владимир Алексеич: немножко я загорел». – «Не огорчайтесь, Федор Данилыч: есть какое-то умыванье от загара; вы пошлете в Симбирск, привезут». – «У меня оно взято с собою, Владимир Алексеич». – «Очень рад, Федор Данилыч».
3. Приехали. Дом в полуверсте от села, у подошвы холма. Деревянный, одноэтажный. С трех сторон сад. Верхним концом переходит в парк. Выше парка по хребту простой лес. Он идет горами до самой Волги. Прямо тропинкою, это верст пять. По дороге верст пятнадцать. – «Почему же село построилось не на самом берегу Волги?» – «Видите, какие луга по речке; да и самые лучшие поля тут же, повыше. А через горы до них и не доехал бы». У впадения речки в Волгу другое село.
Нашли дом еще пустым. Тетушка, вероятно, загостилась где-нибудь на дороге.
4. Иду по саду. – смотрю, Федор Данилыч сидит на дерновой скамье у ручья и плачет, приложивши платок к лицу. «Соскучился по Алине Константиновне, Владимир Алексеич; вы знаете наши отношения». – Так вот что! Не могу теперь осудить Илатонцева. Будь я богатый помещик, будь у меня родственница фрейлина солидных лет, и мне пришлось бы держать именно такого секретаря. – «Вы очень любите ее, это делает вам честь, Федор Данилыч. Но зачем же плакать? Понимаю ваше разочарование; но теперь она уже скоро приедет». – «Может быть, она и разлюбила меня». – «Полноте, как можно это думать!» – «Нет, Владимир Алексеич, это может быть. Разве я не понимаю, зачем она ездила?» – «Стыдно и думать это, Федор Данилыч. – помилуйте, что вы!» – «Нет, Владимир Алексеич, я уже давно стал догадываться, что она делает в Париже!» – «Если б она и искала там развлечений, Федор Данилыч, то неужели вы будете так бесчеловечен, чтобы не забыть этого? Будьте великодушен и любите ее без напрасных упреков». – «Я и не ревную, Владимир Алексеич: но только может быть, что она сама охладела ко мне. Там она могла узнать сколько мужчин, может быть иных и лучше». – «Вы слишком скромно думаете о себе, Федор Данилыч. Я, напротив, уверен, она убедилась, что все те господа – самые пустые люди. Ручаюсь вам, она возвратится с удвоенною привязанностью к вам». – Успокоил и утешил человека. Сделал доброе дело.
Илатонцев: «А мы с вами еще не собрались поговорить, какие условия будут между нами». – «Прекрасно, давайте говорить». – «Он: „Столько обязан. – запутался бы в этих акционерных шарлатанствах; – погубил бы, может быть, сотни тысяч“ и т. д. Поэтому „довольно щекотливое положение“ и т. д. – „В начале нашего знакомства вы говорили о 1000 рублях жалованья, если я по окончании курса буду гувернером Юриньки. Надеюсь, не отступитесь от вашего слова“. – „Тогда я еще не получал от вас такой важной услуги“. – „Да, она ничего не стоила мне; кроме того, вы поквитались, выхлопотав место моему приятелю Черкасову“. – „Помилуйте! – Притом же я тогда еще мало знал вас“ и т. д. – Словом, борьба взаимного благородства, чего и опасался я. Стало тошно; потому: „Поговорим лучше о другом. Вы ждете вашу дочь. Судя по вашим рассказам о ее воспитательнице, я думаю, что девушка достойная уважения. А ныне поутру я утешал Федора Данилыча; как же это будет на ее глазах?“».
Начал объясняться. История длинная. Скучно писать. Но по совету madame Ленуар, которая тогда еще жила у него, всем в доме сказано, что обе невинности повенчаны; что брак надобно скрывать, потому что Алина Константиновна фрейлина. Так знает и его дочь еще с той поры.
5. Ничего особенного. Заходил в библиотеку. Действительно, хорошая. По французской литературе времен энциклопедистов, даже очень полная. Дед Илатонцева был, как тогда следовало, вольтерианец.
6. Можно ли любить женщину, которая пассивно позволяет любовнику ласкаться, а сама думает в это время, какое платье сшить себе: гласе или барежевое? Можно. Но долго ли можно? – Смотря по тому, каков сам тот, кто любит: иному можно и долго, и всю жизнь. – Понятно стало, почему не было у меня мысли о самоубийстве: инстинктивно чувствовалось, что боль пройдет
7. Письмо к отцу от Надежды Викторовны – из Петербурга! – Мы выехали в субботу, а в понедельник тетушка привезла ее туда. Тетушка передумала: вместо Вены поехала в Женеву, оттуда по Рейну. – из Кельна в Берлин. – и вместо Одессы очутилась на дороге в Петербург. – Как ни добродушен Илатонцев, но вспылил: заставив его больше двух месяцев дожидаться дочери в Петербурге, Алина Константиновна умудрилась выпроводить его оттуда, чтобы через два дня проехать с Надеждою Викторовною туда!
8. Мысли о «женщине, которая пассивно» и проч., совершенно верны, очень умны. Но не совсем новы. Смотри басню «Лисица и виноград».
Новость то, что обращаюсь в любителя природы. Лежу на пригорке над домом, в траве, в тени одинокой густой липы и смотрю: направо село, прямо внизу дом; налево поле. Мимо всего этого на втором плане течет широкая речка. – извивами, по обыкновению речек, нравящихся чувствительным сердцам. Через нее мостик. Тот берег порос густым кустарником. Дальше опять луга и поля, которым не видно конца. Чем не живописный пейзаж? – дело кончится тем, что куплю палитру. И тогда буду жалеть, что не учился рисовать: деньги на палитру пропали.
9. Была ли Анюта способна к развитию? – Сомнительно. Не глупа, но только на житейские дела. – «Ее жизнь была пошлая и пустая». – нет, я хотел забывать, что розги могли бы оставить впечатление. А она: «Поступи, Володя, служить в полицию». Но добрая женщина. Терпеливо позволяла мне нежничать, хоть это и очень надоедало ей, как понимаю теперь.
10. Илатонцев, за шахматами: «Начали фланировать, Владимир Алексеич? Давно бы пора давать отдых себе; а то совсем заработались». – По этому поводу я подумал: не пора ли приняться писать что-нибудь? Довольно времени бездельничал. Прекрасная мысль осталась без исполнения. Такова судьба прекрасных мыслей.
11. В первый раз после четырех лет увидел Волгу. Мое сердце ожило. Опять я был радостен и добр, любуясь на нее. Не оторвался б от нее.
В тихом раздумье о ней и о прежней свежести чувства, чистоте мыслей, шел я домой и не заметил, как дошел до последнего холма, под которым дом. Взглянул на часы: к обеду было еще рано. Я лег на свое любимое место, под тенью одинокой липы, и лежал в нежном и вместе идеальном настроении, в юношески чистом настроении.
Из рощи налево и довольно далеко от меня вышли две молодые. – по легкости походки видно было, что молодые девушки, в соломенных шляпах с широкими полями, одна в голубом платье, другая в розовом. Итак, Илатонцева приехала! – Потому что, нет сомнения, одна из них – она. Которая же? – Я знаю ее лицо, отец показывал портреты, – если б рассмотреть профили, узнал бы, которая. Но как ни прищуривался и ни поправлял очки, не мог рассмотреть: далеко. Нужды нет, все равно: угадаю. Отец говорил, она среднего роста. Она не та, которая в розовом: в розовом надобно назвать высокою. Она та, которая в голубом; непременно; – потому что она должна быть кроткая и нежная. Так и рисуется характер той, которая в голубом: светлый, но скромный цвет платья; тихая поступь; это она. В розовом не может быть она: в розовом тоже грациозна, но должна быть горда и отважна; так она держит голову и, очевидно, сдерживает шаг только для подруги. Кто ж эта, в розовом? – Тетушка не может быть, тетушка толстая и пожилая женщина. Я знал, что Илатонцева едет без гувернантки, без компаньонки. Я решил, что уже успела явиться гостья, из соседних барышень. Время на это было: Илатонцева ходила гулять. – значит, наговорилась, нацеловалась с отцом и Юринькою; это должно было занять не один час.
Они шли тропинкою наискось через поле, к воротам сада, все очень далеко от меня.
Из деревни плелась наперерез им старушка и тащила в охапке два небольшие хлеба. – там, дальше за девушками налево от меня, было несколько работавших. – Девушка в голубом, дошедши до перекрестка тропинок, повернула навстречу старушке. – Та, высокая и гордая в розовом, пошла одна по прежнему направлению. Итак, в розовой я немножко ошибся: характер я угадал, одна она пошла менее тихо, но ошибся в том, кто она. Она не гостья: с гостьею хозяйка не рассталась бы. Она тут своя. Кто же? – Чтоб она была тетушка, не могу и не могу допустить. Лучше пусть она будет горничная. – Марья Дмитриевна, как выражается Иван Антоныч, опасаясь за то, какова будет с ним племянница, ивперед хвалясь, что она будет еще умнее прежнего. Маша, о которой как-то упоминал Илатонцев, что его дочь очень любит эту девушку и эта девушка искренне привязана к Наденьке. Я был глубоко убежден, что в исправленном виде догадка о розовой непременно окажется верною. Но не мог слишком сильно гордиться этим своим будущим торжеством: не совсем угадал сразу, пришлось поправлять себя. Но Илатонцеву выбрал сразу, без малейшей ошибки. Это было очень, очень приятно. – Хорошо становиться ребенком, и пишу это с доброй улыбкой,
Илатонцева пошла со старушкою; взяла у нее один из хлебов: хоть и небольшие, два были, вероятно, тяжелы для старушки; довольно дряхлой.
Та, в розовом. – по-моему, непременно и несомненно Марья Дмитриевна, или Маша. – дошедши до ворот сада, села на скамью, опустила руку к поясу, подняла и стала Держать в уровень с глазами. – следовательно взяла лорнет и стала осматривать все кругом. Тут она увидела и меня в траве и долго всматривалась. Я похвалил ее глаза, что они, хоть и с лорнетом, могут разбирать приятность моего прекрасного лица на таком расстоянии; нашел бесчеловечным отнять у нее это удовольствие, показав, что замечаю; да и бесполезно было бы искать такого же удовольствия в смотрении на нее без лорнета за полверсты. По всему этому я предпочел провожать глазами Илатонцеву со старушкою.
Они дошли до одной из групп работников, с версту от меня. Илатонцева постояла там несколько минут, потом пошла домой. – Я смотрел на нее с самым нежным расположением: был вперед убежден, что она понравится мне не меньше, нежели обещал отец.
Когда она стала приближаться к саду, Марьи Дмитриевны, или Маши, уже не было на скамье у ворот. Я немножко осудил Машу, или Марью Дмитриевну: что ж бы ей не любоваться на меня подольше?
Повернувшись после того на другой бок, продолжал думать, отчасти ни о чем, – отчасти о будущей дружбе с Илатонцевою, хорошею, как я был твердо убежден, очень хорошею девушкою. Славно так думать ни о чем, и почти ни о чем, в прохладе под тенью липы, на густой свежей траве. Слишком юношески, но хорошо летело мое время, – пока, почти нехотя, надобно было встать: пора идти обедать…
Черты Надежды Викторовны были знакомы мне прежде, нежели я вошел и был представлен ей. Я знал, что увижу не дивную красавицу, а только милое лицо русой русской хорошенькой девушки. Но она гораздо милее, нежели можно было думать по портретам, хоть и очень верным: кротость, безыскусственность, чистота выражения истинно привлекательные. Прибавить, впрочем, и то, что на осьмнадцатом или девятнадцатом году девушка с чистою душою и русыми волосами все еще хорошеет. – Отцу было заметным удовольствием видеть, что она произвела на меня прекрасное впечатление.
Когда сошлись потом за чаем, я опять довольно долго оставался с ним и с нею; – а ушедши, продолжал привлекшие меня после обеда идилии Жоржа Занда и чуть не плакал от умиления тихою жизнью без желаний. Прежде я не мог отдавать справедливость этим прелестным пасторалям. Чтоб они не казались приторными, надобно быть спокойным и добрым.
Почему бы не быть мне таким всегда? – Пусть бы моя жизнь шла без мысли, но светла, как ныне.,
12. Если здесь есть девушка хорошего тона, это не Надежда Викторовна, это ее горничная. Надежда Викторовна просто хорошая девушка. Ее манеры благородны потому, что она не знает притворства. – потому, что мысли ее чисты. – потому, что вся она – доброта, нежность, скромность. Ее грация – отражение того, что ее душа прекрасна. Но у Мери – прекрасные манеры.
Я был предубежден против Мери. В этом виноват Иван Антоныч. Он восхищался, что его племянница приедет из-за границы «настоящею барышнею». Это возбудило во мне мысль, что я увижу горничную с неудачными претензиями на великосветскость. Предубеждение не рассеялось и после того, как я смотрел на нее издали, с пригорка. Правда, я принужден был сознаться, что она шла грациозно. Но это еще ничего не значило: она думала, что некому смотреть на нее. Правильно сложенная девушка не может, не умеет не быть грациозна, пока не думает, что смотрят на нее. Ломаются и становятся отвратительны только при свидетелях. Я оставался убежден, что Мери превратится в кривляку, лишь только увидит подле себя мужчину. – даже и такого непривлекательного, как я. Потому и не интересовался искать случая взглянуть на нее поближе.