Текст книги "Том 2. Пролог. Мастерица варить кашу"
Автор книги: Николай Чернышевский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 34 страниц)
Муж дожидался ее возвращения: сидел в халате у постели и читал. – «Исполнила мою просьбу, Нина?» – «Да, – отвечала она и отпустила горничную: – исполнила, Жак; но если бы ты знал, чего мне стоило это!» – «Чем труднеё было исполнить, тем больше я благодарен тебе, Нина», – отвечал он, сбрасывая халат, и лег. – «Выслушай меня, Жак!» – простонала она. – «У меня слипаются глаза, Нина. Оставим это». – «Нет, ты должен выслушать меня! – Я принуждена была обещать ему, что после обеда мы с ним поедем в театр, в карете!» – «Только-то, Нина? Что за пансионские страхи? Не завезет же он тебя в разбойничью пещеру. Поедете в нашей карете, не так ли? – Если б у него на уме и была какая-нибудь подлость, то рассуди, что кучер и лакей твои, будут слушать не его, а тебя. Поедете в театр и приедете прямо в театр. В его ложу, конечно; там его мать, разные кузины. – Что тут ужасного?» – Он зевнул и закрыл глаза: – «Я очень благодарен тебе, Нина». – «Жак! Ты неумолим?» – Он молчал. Он притворился уснувшим. – «Жак, я должна предупредить тебя, – сказала она, дотронувшись: до его руки, – Я предвидела, что не разжалоблю тебя, и примяла хоть ту предосторожность, что велела ему говорить, будто он приедет сюрпризом. Я сказала, что мы не можем сделать такого обеда, какой был бы необходим, если бы мы говорили, что ждем его». – «Это для меня все равно. Пожалуй, я не буду говорить, что жду его. Но что тебе так вздумалось, Нина?» – «Что сказали бы, если бы узнали, что он приехал по моему приглашению? Кто же не знает, что он может выслушивать желания женщины только тогда, когда она соглашается быть его любовницею?» – «В этом есть своя доля правды, и предосторожность твоя очень умна. Мне не пришло в голову. Хорошо: мы не ждем его. Но вот что: наша скрытность может возбудить неудовольствие в Петре Степаныче. Другим, никому; но ему надобно сказать, Нина». – «Ему меньше, нежели кому-нибудь, Жак: я дорожу его уважением». – «Изволь, Нина; не будем говорить ему. Это каприз твой, не больше; но я так благодарен тебе, что соглашаюсь. – Петр Степаныч непременно рассердится и придумает бог знает какие подозрения. Но так или иначе, можно будет успокоить этого добряка. Да и не очень важно его неудовольствие, если заберем Чаплина в свои руки. Я чрезвычайно благодарен тебе, Нина», – повторил он и в самом деле стал дремать.
Она видела себя обреченною, отданною в жертву Чаплину Она не могла спать. К рассвету у нее стала возрождаться надежда: он согласился, что ее предосторожность не напрасна. Ему было бы неприятно, если бы все заговорили, что его жена – любовница Чаплина. Она заснула с решимостью возобновить свои мольбы.
Поутру она пошла в кабинет мужа и сказала: «Жак терзай меня за мое прошлое преступление перед тобою, но терзай сам, не отдавай меня на поругание другому, не отдавай меня на поругание животному бездушному, бесстыдному, отвратительному». – «Ты фантазируешь, Нина, – отвечал он. – Терзать тебя? – Я не сделал тебе ни одного упрека за прошлое; я умею забывать ошибки, Нина, когда вижу искреннее желание загладить их в моей памяти; – когда вижу, Нина; до сих пор и видел; и все, что ты слышала от меня было только: благодарю, ценю твои услуги. – Ты несправедлива ко мне. Еще страннее твои слова о каком-то поругании. Я согласен, что услуга, о которой я прошу тебя, неприятна. Но ты сама знаешь, как велика наша общая с тобою выгода, если мы возьмем Чаплина под нашу власть. Я понимаю, просидеть четверть часа в карете с таким неопрятным и гадким человеком – довольно мучительно. Но что тут особенно ужасного? – Я не ребёнок, Нина; я очень хорошо знаю, что женщина в подобном tete-a-tete не подвергается никакой опасности, если не увлечется сама. Опасность может состоять только в том, если у женщины взволнуется кровь и она забудет осторожность. С ним ты не можешь испытать этого: он гадок. Чего ж тебе бояться. – Ты расфантазировалась и создала себе пустые страхи. Но повторяю: с тем, что это tete-a-tete [8]8
Наедине
[Закрыть] очень неприятно, я совершенно согласен. Жалею об этой необходимости, Нина, искренне жалею. Но ты сама понимаешь, как важно для нас приобрести поддержку этого человека. Пококетничай с ним полгода, – быть может, меньше, и потом ты свободна третировать его, как он того заслуживает. Я требую от тебя немногого. Но требую твердо. Подобные разговоры неприятны; и для того, чтобы они не могли повторяться, я должен поставить вопрос ясно: если ты помогаешь моим планам, ты жена мне; если нет, то нет. Не принимай этого за угрозу. Я не хотел бы развода. Ты очень полезная помощница мне. Но я был принужден совершенно прямо высказать тебе, в чем состоит связь между нами. Если ты порвешь ее, мне будет очень жаль; но она будет порвана. О, нет, не бледней, не трепещи, Нина. Я сказал лишнее. Я уверен, между нами не будет ссоры. Ты не изменишь мне на последних шагах трудного пути, который ведет ко власти! Ты поможешь мне подняться, – ты взойдешь вместе со мною на высоту, где ни тебе, ни мне уже не будет надобности интриговать! И я горд, Нина, как ты, – быть может, гораздо более горд, нежели ты; и мне мучительно хитрить, льстить. Но что же делать? Потерпим, потерпим эту тяжелую необходимость еще немножко и скоро не будем иметь нужды ни в ком, не будем унижаться ни перед кем! – Я надеюсь на тебя, Нина, ты не изменишь мне». – Он поцеловал ее в лоб и ушел.
Она не могла удержать его, потому что у нее темнело в глазах, она была близка к обмороку. – Да и какая польза была бы, если б она удержала его и продолжала свои мольбы?
С нею сделалась истерика. Его уже не было дома, он не слышал Да если б и слышал и видел, какая была бы разница? – Он не поверил бы, подумал бы: «Играет комедию». – И если бы поверил, все равно: разве сжалился бы он?
Когда она собралась с мыслями, она поехала к Волгиной. Она думала сказать Чаплину, что Волгина приглашена Петром Степанычем и ее мужем против ее воли; что они нуждаются в Волгине, завязывают сношения с Волгиным через его жену; что она должна соблюдать величайшие церемонии с Волгиною, не может уехать от нее, не может намекнуть ей о надобности уехать от нее. – Она стала говорить ему это, лаская его; пока он не понимал, к чему ведет она, он слушал и верил, и был нежен; но как заикнулась она, что не может уехать от своей гостьи, он захрапел: – «А! Так вот к чему вы плели! Отлынивать! – Я вам сказал по-русски, что эти ваши нежности – не очень-то сытны для меня. Поедем в театр или нет?» – Она стала больше ласкаться к нему. Он храпел: «Да это мне что! Поедем ли мы в театр, или нет? – Нет, видно? – Ну, так хорошо же: я вам покажу, каково шутить со мною». – В бешенстве он оттолкнул ее руку и ушел.
Что будет теперь с нею? Муж заставит ее умилостивить это отвратительное животное… Она не хотела и начинать говорить об этом с Волгиною: она знала, что помощь невозможна. Волгина привела ее сюда. Волгина знает теперь ее позор, Волгина презирает ее…
– Посмотрим, что можно сделать, – сказала Волгина.
– О, не говорите с ним! Я знаю, как вы будете говорить! – Я знаю, потому и не хотела идти сюда с вами, не хотела рассказывать вам! Вы раздражите его против меня! Вы погубите меня! О, умоляю вас! – Она бросилась лицом в подушки и оттуда простонала: – О, умоляю вас, не губите меня!
Она должна была спрятать лицо в подушки, чтобы высказать эту позорную просьбу. О чем умоляла она? – Чтоб не мешали ей сделаться любовницею человека, на которого не могла смотреть без отвращения.
Сострадание боролось в Волгиной с негодованием. Волгина начинала чувствовать стеснение в груди, будто недоставало воздуху дышать. У нее было теперь одно желание; поскорее вырваться из этого жилища гнусностей, поскорее.
Савелова лежала, спрятавши лицо в подушки, и рыдала, твердя: – Пощадите меня! – Не губите меня! – Нельзя было, чтобы горничная увидела ее в таком унизительном отчаянии. Нельзя было позвонить. Волгина пошла сама найти кого-нибудь из прислуги, чтоб узнать, разъехались ли гости.
По залу ходил Савелов, сложивши руки на груди, склонивши голову. Но стан его был прям, походка ровная, твердая, как будто спокойного человека.
– Они разъехались, и я ждал вас. Терпеливо ждал, пока Нина выскажет вам все, в чем винит меня. Я не входил и в кабинет, чтобы не мешать ей. Надеюсь, и она не будет мешать мне, – твердо, будто хладнокровно сказал он, идя в гостиную и придвигая кресло к дивану, где садилась Волгина. – Мне хотелось бы говорить спокойно. Не знаю, буду ли я в состоянии. Меня сильно волнует судьба доклада, который повез Петр Степаныч к Чаплину.
– Вы совершенно рассеяли подозрения Петра Степаныча?
– Совершенно. И должен благодарить вас за то, что вы не отняли у меня возможности разуверить его. Вы приехали сюда моим врагом и все-таки не захотели выдать меня ему. Если бы вы сказали ему хоть одно слово, он потерял бы всякое доверие ко мне.
– Мне очень жаль, что я не могла сказать ему этого слова, не компрометируя вашу жену. – Жалею и о том, что ее волнение не дало мне теперь возможности посоветовать ей, чтоб она рассказала ему, в чем дело. Не думайте, что я ждала бы от него какой-нибудь помощи ей: нет, я очень вижу, что он не способен бороться с вами. Но ей самой тяжело притворяться перед человеком, который совершенно верит в ее дружбу. Да и мне неприятно было видеть, что обманывают добряка. – Я полагаю, и для вас эта надобность была очень неприятна? – Я думаю, вы не притворялись раздраженным, когда говорили ему, что подадите в отставку, если не раскроется интрига, устроенная вашим врагом, – я думаю, вы действительно были раздражен необходимостью прибегать к обману? Вероятно, досада, в которой уехал Чаплин, также помогла вам окончательно рассеять сомнения Петра Степаныча? – Конечно, вы должны были предупредить Петра Степаныча, что Чаплин может заупрямиться подписать доклад, – и, вероятно, вы объяснили досаду Чаплина тем разговором, который имела с ним ваша жена в своей комнате? – Вероятно, вы сказали, что она увела его с целью намекнуть, что его приезд сюрпризом хоть и делает вам очень много чести, но подвергал вас неприятностям с Петром Степанычем, – и что Чаплин рассердился на этот намек? – Или я ошибаюсь – вы не догадались растолковать ему так? – Monsieur Савелов, я верю словам, которые вы сказали вашей жене: вам тяжело унижаться до интриги, до обмана. У вас гордый, повелительный характер. Вы сказали вашей жене, что жалеете об унижении, которому необходимо ей подвергаться. Я скажу вам: если бы у меня было более снисходительности – я жалела бы о вас.
– Я не жду от вас снисходительности. Сначала я был обманут словами Петра Степаныча, что он просит пригласить вас. Но с той минуты, как он приехал и было сказано, что обед не готов, я понял: жена уговорила его обмануть меня, вы приехали быть моим врагом. Я прочел на вашем лице – вы не поверили, что обед не готов.
– Читать на моем лице нетрудно: я могу молчать, но выражение моего лица не повинуется моей воле. – Да, в эту минуту я узнала, что вы ждете еще кого-то.
– Не в первый раз вы расстраиваете мои планы. Тогда вы надолго отняли у меня оружие. И теперь, если бы ваше присутствие не импонировало моей жене, она не решилась бы изменить своему условию с Чаплиным. – Но я надеюсь, хоть вы и враг мой, ваше влияние на мою жену будет в результате полезно для меня и теперь, как тогда. Это потому, что, если вы и не расположена ко мне, вы расположена к ней; а ее и мои выгоды – одни и те же. Ваши советы ей и теперь будут в мою пользу, как тогда.
– Как тогда? – Вы полагаете, что я советовала ей бросить Нивельзина? – Напрасно. Я почти принуждала ее бросить вас и уехать с ним за границу. Если она осталась жить с вами, это ее собственная, вероятно, заслуга в ваших глазах, – слабость в моих. Вы видите из этого, моя сила над ней не так велика, как вы думали. – Может быть, это уменьшает вашу охоту продолжать наш разговор? – Я не имела бы ничего против вашего желания прекратить его. – Впрочем, вам очень может показаться, что я только пугаю вас этими словами. Вы можете понимать их даже в смысле, что я совершенно уверена в повиновении вашей жены моим советам. – Нет, не думайте так. Мои слова надобно всегда понимать в прямом их смысле. Я почти уверена, что ваша жена и теперь не послушается моих советов, как тогда. – Я еще не давала их ей, потому что она не спрашивала их. Она была так расстроена, что не могла спрашивать. Но если вы не будете держать ее под замком, то, вероятно, спросит, потому что ее состояние чрезвычайно мучительно. Тогда я дам их. В чем они будут состояться не обязана говорить вам. И если бы хотела, то еще не могла бы сказать: надобно будет видеть, каково будет настроение ее мыслей, когда она хорошенько обдумает свое положение. Кроме того, надобно мне знать и ваши мысли. Действительно ли вы хотите продать Чаплину вашу жену? Она уверена в этом; но что скажете вы сам?
Савелов вскочил. Он не мог говорить. Губы его дрожали, он весь дрожал.
– Если точно, хотите продать, я посоветовала бы вам прежде получить от Чаплина все, чем он должен вознаградить вас. Если сначала отдадите жену, потом станете просить платы, он прогонит вас, посмеявшись вашей глупости.
– Вы злоупотребляете правом женщины оскорблять безнаказанно, – проговорил он, падая в кресло. – Я не могу потребовать у вас отчета за ваши слова!
– Не можете потребовать у меня, отправьтесь к моему мужу и потребуйте у него: он вам даст отчет! – Расскажите ему, как я оскорбила вас, – и получите отчет! – Да, мои слова не довольно сильны и грубы, я женщина; мужчина должен объяснить вам, какого имени заслуживаете вы. – Отправьтесь к моему мужу, он удовлетворительнее, нежели я, поговорит с вами. – Глупец, вы смеете оскорбляться, когда должны умолять меня, чтобы я молчала даже перед моим мужем о том, что узнала от вашей жены! – Я оскорбила вас! Прощайте. – Мой муж пришлет вам отчет, – мой муж будет обязан позаботиться, чтоб общество узнало, как я виновата перед вами. Я женщина, я не могу говорить о ваших делах, как надобно для вас. Он может. Вы будете довольны.
– Останьтесь, прошу вас! – Он схватил ее за руку. – Вы не слышали моего оправдания. Я не имел той гнусной мысли, которую приписывает мне жена.
– Разве стала бы я и говорить с вами, если бы не была уверена, что вы не хотели продать ее? – Я только потому и стала говорить, что вы сам не понимаете, что вы делаете. Жалкий человек, вы только ослеплены вашим честолюбием, – это ясно, вы злодей только потому, что вы слеп. Вы говорили мне, что вы и мой муж идете по разным дорогам. К чему приведет моего мужа его дорога, все равно: он видит и не пожалеет, что шел ею. К чему приведет вас ваша дорога, вы не видите, я скажу вам: вы погибнете, проклинаемый честными людьми, осмеянный бесчестными. Это потому, что вы хотите быть бесчестен только наполовину; люди, вполне бесчестные, пользуются услугами таких глупцов и потом прогоняют их с заслуженным позором. Так предсказывает о вас мой муж, и я вижу теперь: он не ошибается: вы уже начинаете запутываться в интригах, которые строите. Но я здесь не для того, чтобы убеждать вас – стать честным. Я здесь не для вас. Я увидела несчастную женщину, и я здесь только по ее просьбе, только для нее. Смотрите, как вы запутались в обмане, участвовать в котором принуждаете ее. Она говорит вам, что надобно скрывать ото всех то, что Чаплин согласился приехать по ее просьбе. Вы думаете: это каприз; она только хочет запугать; он может ездить, и ее репутация не пострадает. Так вы думаете? – В этом ваше оправдание? Она говорит, что ваши требования принуждают ее сделаться любовницею Чаплина. Выдумаете: вздор, она притворяется, запугивает; ей только неприятно кокетничать с таким непривлекательным человеком. – Так вы думаете? В этом ваше оправдание? О, вы прав: вы только жалкий, слепой интригант. И чего же добиваетесь вы? Вы можете рассудить, если захотите. Вот вы уже добились того, что Чаплин озлобился. Чем больше она будет завлекать его, тем сильнее будет его мщение за обман. Или вы добьетесь до того, что обмана не будет, что она отдастся ему. Не говорю, что все честные люди будут тогда плевать в глаза вам, – пусть, это не важность для вас. Но подумайте о том, что вы заставляете ее ненавидеть вас. И если она отдастся Чаплину, какое будет первое приказание от нее ему? – Она потребует, чтоб он стер вас с лица земли. – Может быть, вам угодно получить отчет в моих словах? Отправьтесь к моему мужу. Он даст вам отчет в них. Я женщина; я не хочу больше говорить о ваших гадких делах. Одно я говорю вам: продолжайте, продолжайте, и она очень скоро увидит, что от нее зависит: оставаться ли вашею женою, или сделаться графинею Чаплиною. Какой выбор сделает она, не знаю; я не посоветовала бы ей ни того, ни другого. Но я уже сказала вам, что она не очень слушается моих советов. Одно я посоветую ей, – и этим советом она воспользуется, ручаюсь вам: я скажу ей, что она может хохотать над вашими угрозами. Правда ли, может? Вы согласен, ваши угрозы нелепы? Вам ли теперь пугать ее? – Вы могли бы, укравши письма Нивельзина, – если бы не говорили ей о Чаплине: А теперь, – теперь вы должны бояться ее. Почему? Я женщина и не даю отчета в моих словах; – если он нужен вам, мой муж даст его. – О, жалкий глупец! Смотрите, до чего вы уже довели себя! – Каким тоном я говорю с вами, и вы не смеете слова сказать против меня! – Вы прекрасно начали вашу мастерскую интригу, – продолжайте, продолжайте, полубесчестный человек! – Я не хотела ничего говорить вашей жене, не высказавши вам этих любезностей: не хотела сказать ей даже и того, что буду ждать ее к себе завтра поутру. Потрудитесь передать ей это. Если она не приедет, я буду знать, что мои любезности не были достаточно сильны и что вам нужен отчет в них. Прощайте.
Она встала. Он пошел за нею.
– Ваши слова…
– Я не просила вас отвечать. Если не ошибаюсь, я не подала вам повода думать, что мне приятно слушать вас. Молчать! – Прощайте.
Волгина ушла, не услышав ответа Савелова, потому что слишком негодовала. Но и возвратившись домой и сделавшись хладнокровною, она не имела причины жалеть, что не позволила ему отвечать. Не могло быть ни малейшего сомнения в том, что он совершенно отказался от желания, чтобы его жена продолжала завлекать Чаплина. И если Волгина хотела видеть Савелову еще раз, то вовсе не для того, чтобы удостовериться в покорности Савелова, а только для того, чтобы внушить ей смелость на будущее время, на случай других столкновений.
* * *
Следующий день был днем, в который петербургские либералы собирались у своего предводителя. Нивельзин, все еще продолжавший благоговеть перед Рязанцевым, не пропускал ни одного из этих еженедельных собраний. Поехал и в тот раз.
Комнаты были набиты гостями, по обыкновению. Но хозяина не было. Рязанцева объясняла новоприбывающим, куда и зачем уехал ее муж.
Вчера были именины Савелова, Рязанцев заехал поутру поздравить его. Савелов сказал, что крестьянское дело двигается наконец решительным образом, и дал прочесть черновую доклада об основаниях, на которых будут освобождены крестьяне. За обедом доклад будет подписан Петром Степанычем, вечером будет подписан Чаплиным, и на следующий день к вечеру доклад будет прочтен в собрании, которое решит, принять или нет принципы, предлагаемые Чаплиным и Петром Степанычем, – на следующий день, то есть ныне, Рязанцев поехал к Савелову узнать, чем решен вопрос.
Гости нетерпеливо ждали, какое известие привезет Рязанцев.
Чаплин очень силен, это правда; но в целом собрании он единственный решительный партизан либеральных принципов освобождения, выработанных Савеловым и принятых Петром Степанычем. Голос Петра Степаныча не имеет большой силы. Вся надежда на Чаплина. Он сильнее каждого из остальных членов поодиночке. Но их много, он один. Поодиночке каждый из них побоялся бы вступить в борьбу с ним. Все вместе они могут не побояться. Могут. И если отважатся, дело погибло.
– Пусть отважатся, – сказал Соколовский; он теперь был уже дружен с Рязанцевыми: – Пусть отважатся. Большинство будет против доклада. Но дело будет решено не по мнению большинства, а по мнению Чаплина.
Нивельзин и некоторые другие согласились. Но таких было мало. Почти все говорили: – «Нет; вы слишком уверены в успехе. Правда, Чаплин очень силен, но все-таки, победа сомнительна».
Наконец возвратился Рязанцев. По одному взгляду на его печальное лицо все увидели, что он привез очень дурные новости.
Чаплин изменил делу свободы. Дело свободы погибло.
Прошло несколько времени, прежде нежели Рязанцев мог продолжать: так сильно было волнение, произведенное этими словами. Все кричали, все спрашивали: «Как? Изменил?» – «Не может быть! Неужели изменил?» – «Все погибло, говорите вы? – Нет надежды?» И все сами же себе отвечали, восклицая: – «Это Чаплин притворялся! Он не мог сочувствовать свободе!» – «Все погибло». Один Соколовский, сложивши руки на груди, сдвинувши брови, сверкая глазами, молчал. Давши пройти первому взрыву изумления и отчаяния, он сказал громовым голосом: – «Выслушаем подробности; тогда будем судить. Господа, хладнокровие и молчание!»
Все погибло. Рязанцев видел у Савелова самого Петра Степаныча.
Вчера Чаплин приехал на обед к Савелову. Ни Савелов, ни тем больше Петр Степаныч не могли объяснить себе, как это случилось: как узнал Чаплин, что Савелов именинник, что у Савелова обед; как вздумал оказать ему такое лестное внимание, такую милость. Но они уже догадывались, что тут есть какая-нибудь интрига. Теперь Петр Степаныч прочел объяснение загадки на лице одного из мелких членов собрания, в котором решалась судьба доклада; этот человек смертельный враг Петра Степаныча и заклятый реакционер. Но делец и хитрец. Он подучил Чаплина приехать к Савелову. Петр Степаныч убежден в этом. И Савелов согласился, что, вероятно, так. Чаплин приезжал, чтобы предложить Савелову должность Петра Степаныча, если Савелов согласится действовать в духе реакции. Петр Степаныч понял это из намеков Чаплина, что Савелов мог бы составить себе счастие, если бы не был злодей и бунтовщик. – Чаплин формально говорил в собрании, что доклад, представленный Петром Степанычем, – дело бунтовщика, революционера, что он, Чаплин, убедился вчера, какой злодей тот человек, внушениям которого следует Петр Степаныч; – невозможно было не понять, что вчера Савелов отверг предложения, с которыми приезжал Чаплин. – Савелов сначала молчал на эти слова Петра Степаныча, потом признался, что, действительно, отказался вчера от предложений Чаплина. Пока Петр Степаныч сам не узнал, в чем дело, он не мог говорить; но теперь должен сказать: все так.
Конечно, Савелов не ставит в заслугу себе того, что отверг предложения Чаплина. Какая тут заслуга? – Он не мог покрыть позором свое имя. И Рязанцев не ставит ему этого в заслугу. Можно ли считать заслугою то, когда честный человек отказывается стать негодяем? – Это его обязанность, не больше.
Еще не зная, какой разговор был между Савеловым и Чаплиным, – не подозревая, что Чаплин уехал с обеда раздраженный Савеловым, Петр Степаныч повез к нему доклад. – Чаплин выслал сказать, что не может выйти к нему и не может подписать доклада. Тут Петр Степаныч понял, что Чаплин, вероятно, раздражен чем-нибудь. – Возвратившись домой от Чаплина, который так и не принял его, Петр Степаныч послал за Савеловым. Они просидели вместе до поздней ночи, обдумывая, как вести борьбу, когда явился новый враг, сильнее всех прежних, – враг, бывший союзником их. У них было теперь мало надежды на успех, но они хотели бороться до последних сил.
Так и теперь. Они будут бороться, хоть уже вовсе потеряли надежду. Петр Степаныч теперь один против всех, – обвиняемый всеми в том, что хочет сделать освобождение крестьян средством к низвержению всего существующего порядка, всех учреждений, – произвести революцию, – что он или орудие республиканцев, или сам республиканец.
Чаплин провозгласил это обвинение. За ним стали кричать то же все.
Дело свободы погибло.
Все видели, оно погибло.
Один Соколовский говорил, что оно не может погибнуть. Благородная, но нелепая надежда.
Так рассказывал Нивельзин Волгину, приехавши прямо от Рязанцева, в час ночи, затем, чтобы рассказать.
– Очень благодарен вам, Павел Михайлыч, – сказал Волгин, – разумеется, любопытная штука; и тем курьезнее, что совершенно неожиданная. – Волгина не сказала мужу ни слова о том, что слышала и говорила она у Савеловых, ни о том, что говорила с Савеловою поутру; измена Чаплина была такою же новостью для Волгина, как для Нивельзина и Рязанцева. – Да, любопытная штука, – повторил он, по своему обыкновению, помолчавши. – И если хотите, согласен, что в ней нет ничего особенно хорошего; можно даже сказать, что есть в вашей новости одна черта, очень мерзкая, – или, если угодно, печальная: все у Рязанцева повесили носы, вы говорите. То-то же и есть, видите, какой народ эти ваши господа либералы: как щелкнули их по носу, они и повесили его. Приятная компания. Но опять и то сказать: это было давно известно, какой они народ. Стало быть, нет ничего особенного. – Я вам говорил, что один Соколовский – как следует – человек; имеет свои странности, может ошибаться, но человек, а не черт знает что. Так оно и выходит. Горячится по– пустому, положим, но человек. Поцелуйте его от меня, когда увидите.
– И привезти? – сказал Нивельзин, уже привыкший к рассуждениям Волгина о русском либерализме и потому оставлявший их без возражений, когда было не время подымать спор, как и теперь действительно было пора думать о сне, а не о спорах.
– Привезти? – То есть Соколовского? – размыслил Волгин. – Оно, пожалуй; – отчего же нет? – А впрочем, незачем. Стало быть, лучше я попрошу вас: не привозите. Гораздо лучше. Незачем.
* * *
Никогда не теряя свойства быть основательным, Волгин недоумевал, как объяснить странный поступок громадного мужика, по всей вероятности дворника, мимо которого шел по улице. Мужик стучал железным заступом по тротуару, – в этом не было ничего непонятного: он очищал тротуар от гололедицы. Волгин шел себе мимо, не обращая внимания на такое обыкновенное дело. Но когда поравнялся с мужиком – этот геркулес положил ему руку на плечо. Что за чудо? – Геркулес был совершенно незнакомый, был трезвый, смотрел безобидно; с какой стати ему вздумалось выкидывать такую штуку с прохожим, да еще и одетым по-благородному? – размышлял остановленный наложением его ручищи Волгин; – ручища налегала на плечо все тяжеле и тяжеле, так что Волгину стало трудно выдерживать непонятную любезность или шутку, – он повернул плечо, раскрыл глаза и увидел, что перед ним стоит Соколовский. Стуканье заступа оказалось бряканьем сабли Соколовского по полу; Волгин спал крепко, и Соколовский трогал его плечо, чтобы добудиться.
– Вы не слышали, что произошло вчера? Чаплин перешел на сторону крепостников, доклад об условиях освобождения крестьян, составленный на демократических основаниях…
– Отвергнут? Знаю, Болеслав Иваныч; Нивельзин заезжал ко мне от Рязанцева.
– Что вы думаете делать?
– Думаю, что когда уже вы разбудили меня, то сон дело пропащее; думаю, надо встать. – Очень рад, Болеслав Иваныч, очень рад, сделайте одолжение, садитесь. – Ну, что, видно, по-вашему, надобно делать что-нибудь?
– Вам надобно написать адрес; садитесь, пищите.
– Адрес? – Волгин хотел залиться руладою, но посовестился смеяться над честностью энергического человека; а главное, подумал, что Лидия Васильевна, вероятно, еще спит: – Адрес? – повторил он, удержав свою остроумную веселость. – Да почему же писать адрес должен я? – Ближе бы Рязанцеву.
– Пишите, пожалуйста; вы понимаете, в подобных делах время дорого.
– Дорого, согласен; вы и предложили бы Рязанцеву, вчера же.
– Предложил бы, разумеется. Но видел, что бесполезно.
Видно было, что Рязанцев не решится? – Кто же смелее его? – Там были десятки людей, все записные прогрессисты. Почему никто не заговорил, что надобно поддержать Петра Степаныча и Савелова? – Видно, все они умеют только вешать носы и хныкать. Почему сам Соколовский не высказал там свою мысль? – Видно, чувствовал, что не найдет сочувствия. Кто же станет подписывать адрес? Делать эту пробу – значит только обнаружить реакционерам, что в либеральной партии почти вовсе нет смелых людей.
Соколовский принужден был замолчать: беспомощное уныние либералов у Рязанцева было фактом слишком убедительным. Соколовский еще мало сжился с петербургским обществом, имел надежду, что есть круги более решительных людей, чем какой собирается у Рязанцева. Услышав, что нет, сознался в невозможности адреса.
Тогда Волгин пошел дальше. Мало того, что адрес остался бы без подписей. Вопрос не стоит того, чтобы хлопотать. Пусть Петр Степаныч и Савелов будут прогнаны; пусть дело об освобождении крестьян будет передано в руки людям помещичьей партии. Разница не велика.
С этим Соколовский не мог согласиться. – Из-за чего идет борьба между прогрессистами и помещичьею партиею? – Из-за того, с землею или без земли освободить крестьян. Это колоссальная разница.
– Нет, не колоссальная, а ничтожная, – находил Волгин. – Была бы колоссальная, если бы крестьяне получили землю без выкупа. Взять у человека вещь или оставить ее у человека, но взять с него плату за нее – это все равно. План помещичьей партии разнится от плана прогрессистов только тем, что проще, короче. Поэтому он даже лучше. Меньше проволочек, вероятно, меньше и обременения для крестьян. У кого из крестьян есть деньги, те купят себе землю. У кого нет, тех нечего и обязывать покупать ее: это будет только разорять их. Выкуп – та же покупка. Если сказать правду, лучше пусть будут освобождены без земли.
– Я не ждал услышать от вас это, – сказал Соколовский. – Вы говорите, как человек помещичьей партии.
– Вопрос поставлен так, – вяло отвечал Волгин. – Потому я и не интересуюсь им.
– Чего же вы хотели бы? Освобождения с землею без выкупа? – Это невозможно.
– Я и говорю: вопрос поставлен так, что я не нахожу причины горячиться даже из-за того, будут или не будут освобождены крестьяне; тем меньше из-за того, кто станет освобождать их – либералы или помещики. По-моему, все равно. Или помещики даже лучше.
Он ожидал, что Соколовский осыплет его упреками за непрактичность, за апатию. Но Соколовский молчал, задумавшись.
– Это ваше последнее, решительное слово? – сказал он после долгого раздумья. – Значит, вы не захотели бы давать советов Савелову?
– Натурально; для меня все равно, прогонят ли его, или нет; даже лучше бы, если бы прогнали.
– Спорить с вами некогда: время дорого. Не могу послать вас к нему, поеду сам. – Вчера я остался у Рязанцева, когда другие разъехались, и спросил, как думает вести борьбу Савелов. Он думает только о рутинных, канцелярских средствах: писать новые доклады канцелярским жаргоном, вялым, непонятным; действовать, по канцелярскому порядку, через Петра Степаныча. Нужно живое слово, и должен говорить он сам. Какой же оратор Петр Степаныч? – Сам Савелов должен просить аудиенции и пусть говорит на ней честно, всю правду, без утайки. – Без рекомендации он мог бы не принять меня. Дайте мне записку к нему.