Текст книги "Том 2. Пролог. Мастерица варить кашу"
Автор книги: Николай Чернышевский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 25 (всего у книги 34 страниц)
Бесподобная идеалистка слушала в изумлении и конфузе; но изумление прошло, а конфуз и того скорее:
– Я была убеждена, что… – она замолчала.
– Вы мало знаете меня; я не любитель трудных побед и хлопотливых интимностей. Если хотите, это – цинизм: стыжусь; но держусь правила: не употреблять на волокитство более пяти минут. – на шестой, если еще не обнят, говорю: «Она может быть очень хороша, но не в моем вкусе». Для меня нет ничего противнее мысли об отношениях, в которых все объяснения не ограничивались бы словами: «Иди сюда». – «Теперь можешь уйти, больше не нужна мне». Это не галантерейно, зато очень удобно.
– Но вы циник! – воскликнула она с ужасом, естественным тонным в идеалистке.
– Я говорил вам это. – отвечал я с тем достоинством, с которым наши либералы, обвиняемые в демократизме, отвечают: «Да, мы не скрываем своей любви к народу: если она – преступление, мы готовы погибнуть».
Зинаида Никаноровна впала в изнеможение. Серги не годились. Надобно было подумать, как теперь быть.
– И неужели вы совершенно равнодушен к этой девушке?
– Нет. Я не всегда равнодушен к ней. Почти каждый день, иногда и не один раз в день я бываю неравнодушен к ней. – в продолжение четверти часа. Как только почувствую аппетит быть неравнодушным к ней, иду в село, в ее избу; изба превращается при моем приближении и небесный чертог, потому что впереди меня летит туда Амур, превосходнейший из архитекторов, декораторов и парфюмеров. Амур улетает, и я спешу уйти, потому что изба грязна, зловонна. – немножко, то же начинает быть заметно мне и относительно моей возлюбленной, которая не привыкла быть особенно опрятною, когда не бывает превращаема Амуром в богиню. Этому еще можно бы пособить: свести ее в речку, велеть выкупаться; – тогда и без Амура она была бы приятною собеседницею. – если бы не была чрезвычайно глупа, – чему уже нельзя пособить никаким мытьем. – и если бы была покрасивее… Без особенных усилий фантазии я очень подробно описал мою любовницу, с точностью пользуясь для этого портрета чертами Анюты, как представляется мне эта свежая и довольно красивая, но бессмысленная и аляповатая женщина теперь, когда я сравниваю ее не с изношенными уличными девушками, а с Надеждою Викторовною, Мери, Настею и самой Зинаидою Никаноровною, которые, при всей разнице, сходны тем, что в самом деле красивы, очень красивы.
– Но когда вы так равнодушен к этой Анюте…
К Анюте??!! Неужели я даже назвал имя этой девушки? О, как досадно! Но я полагаюсь на скромность Зинаиды Никаноровны; умоляю Зинаиду Никаноровну сохранить эту тайну; мать Анюты покровительствует нам, но отец избил бы их обеих. Зинаида Никаноровна успокоила меня. Еще успокоительнее то, что в нашем селе верно наберется до сотни Анют, и наверное, с десяток из них – красавицы вроде моей Анюты: сделайте одолжение, разыскивайте, Зинаида Никаноровна, если вам еще угодно будет наводить справки. – Нет, Зинаида Никаноровна была уже вполне убеждена.
– Когда вы так равнодушен к этой девушке, мой подарок действительно не имеет смысла. Я не настаиваю. Но мы еще увидимся, не правда ли? Я найду что-нибудь другое для вас самого… Судя по вашему описанию, эта Анюта и не особенно красива: при вашем равнодушии к ней вы могли бы бросить ее. Неужели нет девушек получше?
– Есть. Но они не подвертываются сами под руку. А ловить я не охотник. – это я уже говорил. – да и не мастер, если сказать всю правду. – Мой обед не особенно хорош, но сытен: отказаться от него, чтобы оставаться голодным. – благодарю за совет!
– О, циник! – с новым ужасом воскликнула идеалистка. – Но хорошо то, что вы упомянули об обеде. У меня вовсе нет аппетита, я забыла, что пора пить чай. – вероятно, вы будете не прочь и закусить. Потрудитесь дернуть сонетку.
Я позвонил. Вошла девушка в дрянном ситцевом платье, – обыкновенная горничная, и некрасивая.
– Авдотья, я не буду пить чаю. Скажи Насте, чтобы приготовила там. – и закуску для гостя. Или пусть сама придет сюда, я скажу ей, какое вино подать к закуске, ты переврешь. – Некрасивая и ненарядная горничная ушла. – Вы извините меня, Владимир Алексеич, что я распоряжаюсь так. Я чувствую себя гораздо лучше прежнего; но все еще очень слаба, и разговор утомил меня; а нам надобно говорить много, много… Пока вы будете там пить чай и закусывать, я отдохну. Я заставлю вас поскучать: вы будете один, я не смею и не хочу предлагать вам, чтобы вы позвали к себе моего мужа: с ним вам было бы еще скучнее, нежели одному: он глуп и пошл. Вы будете один, и вам будет скучно, но вы извините мою смелость распоряжаться вами так деспотически: больная не может не быть эгоисткою и деспоткою. – Зинаида Никаноровна улыбнулась.
Степенною поступью вошла Настя, с постным лицом; как же иначе? – Зинаида Никаноровна страдает.
Не печалься, Настя: мне гораздо лучше. – Настя перестала печалиться, сохраняя, однако же, самую важную степенность. Зинаида Никаноровна рассказала ей, какие бутылки надобно подать к закуске. – Пожалуйста же, чтобы все это было поскорее: я и так виновата перед Владимиром Алексеичем, давно было надобно подумать об этом, я все забывала. – Настя повернулась – не на одной ножке, а с образцовою солидностью. – Постой, постой, Настя: я должна была сказать тебе еще о чем-то, не помню… – Настя оставалась, полуобернувшись опять к ней. – Дай вспомнить, Настя. – ах боже мой! – Сейчас думала об этом и не могу вспомнить… – Настя подошла опять к постели и стала, опершись ручкой о спинку кровати, у ног выздоравливающей. Выздоравливающая закрыла глаза, как и принято делать для пособия памяти, особенно, когда чувствуешь слабость… Настя стояла, немножко опираясь локотком о спинку кровати. – закинула ножку за ножку. – начала улыбаться мне и поигрывать по ковру носком ножки, закинутой за ножку, поигрывать свободной ручкою по шнуркам спенсера, подбрасывать свое янтарное ожерелье с крестиком: Зинаида Никаноровна не видит; и мало того, что не видит: оставила ее здесь, а должна знать ее характер; стало быть, не рассердится, если и увидит… Так понимали мы с Настею. Потому она нее живее кокетничала шаловливыми жестами, а я взглядами ободрял ее. Играя ожерельем, Настя начала покачиваться на локотке всем корпусом. – Зинаида Никаноровна раскрыла глаза и с ласковою строгостью сказала: «Перестань дурачиться, Настя». Настя перестала покачиваться корпусом и бросать мне улыбки, обратила внимательный взгляд на Зинаиду Никаноровну, но продолжала, хоть потише прежнего, играть ожерельем и стоять на одной ножке, опершись на локоток. – «Вот что, Настя, – начала Зинаида Никаноровна, вспомнив наконец: – Владимир Алексеич останется здесь еще довольно долго, поэтому распорядись, чтобы покормили его лошадей и чтобы кучер поужинал. Боже мой, как слаба память! Столько времени не могла вспомнить такой обыкновенной вещи!» – заметила она мне и продолжала опять Насте: – «Не забудь же и не повесничай. Да, еще: пойди сюда, нагнись ко мне». – Настя подошла, стала между постелью и моим, креслом, нагнулась ухом к Зинаиде Никаноровне; юбчонка оттопырилась сзади, голые полоски около подколенок засветились подле моих колен; юбчонка закрывала мои руки от Зинаиды Никаноровны; я рассудил, что было бы невежливостью не погладить эти голые полоски, и погладил их с величайшею скромностью, не касаясь рукою выше вершка, много двух, от колен: больше того уже не было бы соблюдением вежливости, было бы неделикатностью; кожа была гладка и нежна, как ни у одной из прежних моих приятельниц. – не исключая и Анюты. – А Зинаида Никаноровна между тем шептала: – «Я очень утомлена и, быть может, задремлю, пока гость будет пить чай; нужды нет, Настя, разбуди меня, когда он покушает; тотчас разбуди, не жалей меня и не сказывай ему».
К счастию для выздоравливающей, я слышал каждое слово этого шепота. Я протестовал. Как же можно будить, если она заснет? – Сон – это самое целебное лекарство. Будить! – Никак! – Зинаида Никаноровна поспорила, но принуждена была уступить: я был непоколебим и, главное, очевиднейшим образом прав. – Настя слушала спор, выпрямившись, и юбчонка ее теперь лет жала позументом подола на моей руке, остававшейся по-прежнему совершенно скромною в необходимой вежливости. – Зинаида Никаноровна уступила моему протесту, я подобрал руку, и Настя, повернувшись на одной ножке, выпорхнула, немножко пританцовывая. – Когда она скрылась, Зинаида Никаноровна взяла платок и поднесла его к глазам.
– Боже мой, боже мой! – Вы видели эту девушку – она моя любимица, потому что… она моя родственница, она… она… дочь моей матери… Я не могу без слез думать о Насте… Она моя сестра, я так люблю ее, но этот бездушный человек, – мой муж. – не знает никаких чувств и не может уважать их в других. Он подл и безжалостен в своем разврате… Но Настю я не разлюбила… и она меня любит по-прежнему – одну меня… Я лишилась надежды удержать ее от шалостей. – но она любит одну меня…
Мать Зинаиды Никаноровны рано осталась вдовою. Отец Насти не захотел ни жениться, ни даже заботиться о дочери. У матери не было средств отослать дочь на воспитание куда-нибудь, а была надежда встретить другого человека, более благородного, чем отец Насти. Надобно было скрыть связь с отцом Насти. Малютка была записана дочерью крестьянки; это семейство было отдано в приданое Зинаиде Никаноровне. Насте было тогда лет десять. Зинаида Никаноровна взяла сестру к себе. Могла держать ее как любимицу, но не как сестру: мать была вновь замужем, надобно было по-прежнему скрывать происхождение Насти. Но муж Зинаиды Никаноровны знал, что эта девочка – ее сестра… Ничто не остановило его… Насте было тогда только четырнадцать лет. Настю нельзя винить…
Настю нельзя. Но можно винить тебя, бессовестная интригантка. Ты знала, что твой муж – мерзавец: ты знала, что ты своим примером и потворством распутству твоего мужа развратила всех своих служанок. Ты могла не желать. – и я верю, ты не желала, чтобы твоя сестра была похожа на них и на тебя. Я верю этому. Но ты должна была понимать, что твой дом – вертеп разврата – не годится быть местом воспитания. У тебя были средства поместить ребенка в образованное и честное семейство. Ты говоришь, ты любишь ее: верю. – но твоя любовь к ней только любовь забавляться ею. Тебе нравилось иметь куклу, ты… но не велика будет беда бросить этот вздор, чтоб идти обедать, когда зовут обедать. Не буду иметь времени докончить? – И в этом не будет особенного убытка. Впрочем, очень доволен тем, что с пера шли такие бесконечные подробности: это помогло мне терпеливее ждать возвращения Мери.
Через полчаса пора будет ехать к милой куколке. Полчаса на описание всего того, предисловие к чему писалось целых шесть часов! – Живописная и драматическая обстоятельность рассказа должна замениться сжатостью, энергиею, философским глубокомыслием. – из Маколея надобно мне стать Тацитом.
Зинаида Никаноровна говорила о Насте с аффектациею, сквозь которую едва-едва можно было видеть слабенькие проблески любви к побочной сестре. Но и того рыло уже довольно, чтоб удивить меня: я не предполагал, чтоб эта интригантка могла иметь к сестре хоть столько доброго чувства, сколько обыкновенный человек имеет к каждому из людей, мимо которых идет по улице. Вбежала Настя: чай и закуска готовы; мы пошли с Настею и провели десять минут за чаем, две минуты за закускою, остальное время от половины девятого до десяти в занятиях, возможность которых, конечно, не предвидела Зинаида Никаноровна, без сомнения дремавшая все это время. Наконец Настя объявила, что я должен идти к Зинаиде Никаноровне, и прогнала меня. Действительно, милая куколка измучилась, кувыркаясь, взлезая на плечи мне и повесничая всяческими бесстыдничествами. Через полчаса она придет за мною к Зинаиде Никаноровне. Мы поедем; у крыльца нашего дома я выйду из экипажа, она останется спрятанная в нем. Я возьму денег, белье себе – то есть переговорю с Виктором Львовичем, который, без сомнения, ждет меня, – выйду, сяду, и мы едем в Симбухино, садимся там на пароход, который отходит на рассвете. – и едем дня на три в Симбирск, где она будет объедаться ананасами. – Я мог быть вперед уверен, что не понадоблюсь больше ни Зинаиде Никаноровне, ни Виктору Львовичу; когда я так полюбил подарок Зинаиды Никаноровны, она не будет сомневаться в искренности моих советов, и Виктор Львович может забыть о ее существовании.
Так и сбылось, Зинаида Никаноровна видела во мне преданного друга, – да и без того, я думаю, согласилась бы с моими советами: независимо от моей дружбы или недружбы к ней, в них не было ни слова лжи, а рассудительность их не могла не быть очевидна умной и хладнокровной женщине. – Виктор Львович разорвал связь с нею из уважения к своим отцовским обязанностям. Надобно примириться с этим фактом. Остаток летнего сезона пусть будет пропавшим для Зинаиды Никаноровны. Надежда Викторовна выйдет замуж. – вероятно, нынешнею же зимою: невесты с таким приданым не засиживаются. На следующее лето Виктор Львович, по всей вероятности, приедет в деревню опять совершенно свободным и не затруднится снова осчастливить своей любовью Зинаиду Никаноровну, если она станет ждать следующего лета смирно, великодушно, как следует благородной женщине с растерзанным сердцем. – «Я сама была близка к этим мыслям. – сказала Зинаида Никаноровна. – Как ни странно то, что он непоколебим, но мне самой начинало казаться, что он решительно пожертвовал мною для своих отношений к дочери… Мне уже казалось, что я могла бы только мстить ему… Но действительно, следует не вооружать его. – он возвратится ко мне, оценит мое великодушие, молчаливость моего страдания». – Мы были уже без всяких церемоний с Зинаидою Никаноровною. Через Настю мы были, в некотором смысле, родственники; притом же Зинаида Никаноровна соснула часа полтора, это восстановило ее силы, как она и предвидела. Она была теперь совершенно здорова, она проводила меня до комнаты Насти и тут покинула меня, очень мило сказав, что не хочет ободрять повесничество Насти своею улыбкою, а Настя, пожалуй, и при ней прыгнула бы на плечи мне. – Настя избалована ее любовью, и она просит меня стараться хоть немножко исправить эту наивную проказницу: мои слова, быть может, будут действовать на шалунью больше, нежели замечания сестры слишком снисходительной. Я вошел в комнату Насти и увидел, что она… Иван Антоныч говорит, лошади готовы – «А Марья Дмитриевна все еще не возвратилась от Власовых?» – «Все еще нет». – «Я подожду не вернется ли: я уезжаю дня на три, на четыре, может быть больше, и мне не хотелось бы уехать не простившись с нею». – «Господи, какой вы добрый человек, Владимир Алексеич! Не знаю, как мне и благодарить вас за любовь к моей Машеньке! Как вы любите ее, в самом деле!» – В самом деле, я люблю ее, ты не ошибаешься, добряк: если бы твоя Машенька была родная сестра, я не мог бы любить ее нежнее.
Нет, я не уеду, не простившись с моею милою Мери. Проститься. – не то слово: мы уже простились. Но я должен переговорить с нею: письмо не заменяет живого слова. Пусть она видит, что если я люблю ее не меньше прежнего, что она, друг, милее любовницы мне.
Но я думаю, что я сильно привяжусь и к Насте. Я никак не предполагал этого, входя к ней, чтобы увезти ее. Не ожидал я, что бесстыдница, которую ласкал я с бездушным сладострастием, пробудит во мне чувство более нежное. – Она спала. Когда я ушел, она стала собираться в дорогу, приготовила узелок с бельем и платьями, положила его на стул у кровати, стала одеваться, надела чулки, взяла платье и задремала, повалилась; платье лежало на ее руке. – так она и заснула. Она спала крепко, не слышала, как я подошел. Я дотронулся до ее плеча: «Вставайте, Настя, поедем». – Она полураскрыла глаза и жалобно: «Миленький, не троньте меня: я хочу спать», – лениво повернулась и в ту же секунду опять спала. Сон ее был крепок и спокоен, как у ребенка; я стал всматриваться в ее лицо: его выражение было спокойно и невинно, как у ребенка. Я взял платье с ее руки, взял одеяло – она спала вся открытая – я закрыл ее и стал опять смотреть на ее спокойное, невинное личико. Но она была так мила, что я не мог решиться расстаться с нею. – я опять дотронулся до ее плеча и сказал: «Вставайте, Настя, одевайтесь, и поедем». Она приподнялась на локте – и заплакала, ленясь хорошенько проснуться: «Миленький, пожалуйста! – Завтра! Я хочу спать». – упала и опять уже спала. Я стоял и смотрел на ее спокойное личико. Умиление овладевало мною. Я нагнулся и тихо, крепко поцеловал ее. Она жалобно проговорила сквозь сон, не открывая глаз: «Миленький, пожалуйста, не надобно: я хочу спать». Это был голос невинного ребенка, слезы нежной любви навертывались у меня на глазах. Я довольно долго смотрел на нее и ушел, чтобы не расплакаться: так мила сделалась мне она своим тихим, крепким, невинным сном.
Дверь комнаты Зинаиды Никаноровны была отворена; я зашел сказать ей, что поездка отложена до следующего вечера. Зинаида Никаноровна засмеялась: «Но я вижу, вы не на шутку влюбились в мою Настю: пожалели разбудить ее! Решительно влюбленный!» – «Нет, я не думаю, что я серьезно полюбил ее: но я стал чувствовать серьезное расположение к ней». – Зинаида Никаноровна очень рада, что Настя показалась мне заслуживающею расположения; куда я спешу? – Еще не так поздно: ей не хочется спать, поговорим. – Поговорим, но завтра; я не могу допустить, чтобы Зинаида Никаноровна пренебрегала своим здоровьем из любезности ко мне. – Я не мог условливаться с ней, не поговорив с Настею.
Умно ли мое решение взять на содержание такую избалованную девушку? Не в том дело, очень ли умно это; дело в том, что невозможно сделать ничего более умного. Пять лет назад следовало б отдать Настю в честное семейство, где была бы образованная женщина. Теперь нечего и думать об этом. Где найти порядочную женщину, которая согласилась бы взять к себе такую наглую бесстыдницу? И если бы нашлась такая женщина, Настя убежала б от нее. Какое честное семейство потерпело бы, чтобы Настя вела торг с прохожими, высунувшись в окно и болтая в воздухе заголяющимися ногами? А Настя не может вдруг отстать от подобных привычек. Поневоле приходится мне взять ее на содержание. Нет иной возможности перевоспитать ее. Хорошо, что я вперед готов находить, что чуть я отвернусь, она бесстыдничает с кем попало. Но это пройдет; и вероятно, я довольно скоро привяжусь к ней. Тогда не будет скучна трудная обязанность. И как бы то ни было, решение принято, – больше, нежели наполовину, высказано Зинаиде Никаноровне. Жалеть поздно, когда уже не годится отступаться. Надобно только воспользоваться этим уроком, чтобы вперед быть рассудительнее. А может быть, мы с Настею и полюбим друг друга. Почему ж бы мне не полюбить ее? Она очень красива. Когда отвыкнет от бесстыдства, будет мила. Год, полтора и нам будет видно, идти ли нам повенчаться, или разойтись.
Раздумывая так на дороге, я скоро задремал, благодаря экипажу, тихо покачивавшемуся, как люлька, а главное, тому, что Настя, сама измучившись ребяческим повесничеством, расположила и мою фантазию к полному спокойствию на несколько часов. Если б эта бесстыдница была бы менее резва, можно бы подумать, что она уже очень сладострастна. – Безмятежный сон добродетельного труженика прервался только тогда, как экипаж остановился у нашего крыльца.
Виктор Львович ждал меня, расхаживая по первому залу. Мы пошли в его кабинет. – «Что скажете, Владимир Алексеич?» – спросил он с очевидным беспокойством. Какая боязливость! Чем могла быть страшна ему Зинаида Никаноровна? – Я и прежде не хотел пускаться в лишние подробности. Теперь видел, что и о том, что нужно ему знать, надобно будет поговорить когда-нибудь после, когда он будет поспокойнее. – «Что скажете, Владимир Алексеич? Как объясняет себе Дедюхина мой разрыв с нею?»
– Она понимает вещи очень правильно. Убеждена, что вы останетесь тверд, что она ничего не выиграет никакими хлопотами или интригами. Она решилась молча быть великодушною страдалицею.
Он помолчал. – Зачем же она приглашала вас?
– Чтобы предложить мне взятку. – взятка не годилась для меня; тогда она предложила мне подарок более милый: Настю. – вы знаете? Этим подарком я остался очень доволен. После того Зинаида Никаноровна могла положиться на искренность моих советов, и вот, как я говорил вам, мы решили, что ей надобно быть молчаливою сттрадалицею. Мы теперь величайшие друзья. Завтра я поеду после обеда за Настею. – поедем с нею в Симбирск, надолго ли, не умею сказать вам; вероятно, вернемся раньше недели.
– Настя красивая девушка. Но что же нового узнали вы от нее или Дедюхиной?
– От Насти то, что она будет очень любить меня, если я буду дарить ей фрукты в сахаре. От Зинаиды Никаноровны я услышал вещи более занимательные, например о благородстве губернского предводителя, о Енотаевке, которую она принесла в жертву своей любви к вам. – вообще очень много любопытного мне, как новость, но не составляющего новости для вас. Оставим это до другого времени; теперь мне хочется спать. Спокойной ночи.
Он хотел что-то сказать, но молчал; вероятно, хотелось, чтобы я еще раз и поподробнее уверил его, что ему нечего бояться. – и вероятно, он сам понимал, что смешно и совестно обнаруживать беспокойство повторением вопросов, на которые уже дан ответ. – «Только еще половина первого. – сказал он. – Еще рано спать, сыграем в шахматы».
– Еще не поздно, это правда. Но я устал. Я спал всю дорогу. Спокойной ночи. – Он не стал удерживать.
Иван Антоныч сказал мне на мой вопрос о Мери, что ее нет дома: Виктор Львович хотел дожидаться меня, поэтому не мог ехать к Власовым за Надеждою Викторовною. Пришлось ехать ему, Ивану Антонычу; Мери попросила дядю, чтоб он взял и ее с собою, прокатиться. Власовы не пустили Надежду Викторовну, оставили ночевать и Мери. Милая моя Мери! – Ей было грустно, она искала развлечься чем-нибудь, хоть поездкою с дядею.
Исправно выспавшись, будущий руководитель русского общества проснулся ныне в одиннадцать часов и услышал от Ивана Антоныча, что с час тому назад Виктор Львович входил ко мне, постоял, посмотрел, как усердно я сплю. – сел к столу, написал записку и уехал за Надеждою Викторовною.
Я взял записку. – в нее было вложено 200 рублей: он не знает, много ли у меня денег; Настя – избалованная девушка; вероятно неделя поездки с нею будет стоить мне дорого. Это очень мило, и я боюсь, что Настя заставит меня промотать и все эти деньги, кроме тех, которые были сбережены. Это счастье мое, что он не оставил больше. В post-scriptum он говорил, что не знает, вернется ли до моего отъезда к Дедюхиной за Настею. – может быть, Наденька захочет прокатиться в Симбухино. Вчера она говорила, что это было бы приятною прогулкою. – в особенности вместе с Власовыми.
Но он вернулся: поездка в Симбухино отложена: некогда. Власова хочет быть персиянкою. – милая молодая дама, она сама любит шутить над тем, что она некрасива, и давно уверяла меня, что ей необходимо стать персиянкою для сохранения любви мужа: она убеждена, что в персидском костюме она будет красавица. Она заставила Мери скроить персидский костюм для нее, и все три с Надеждою Викторовною они шьют, шьют, – поклявшись не вставать с места, пока не дошьют. Как дошьют, приедут сюда: Власова хочет, чтобы я увидел ее красавицею. – Но и охота же мне писать такой вздор! – И если трудно убивать время в ожидании возвращения Мери иначе, как писаньем, самым радикальным средством против скуки, – то нельзя ли спросить мне у самого себя: умно ли то самое, что я дожидаюсь возвращения Мери? Я хочу удаляться от нее; она предвидела это, предсказала, мы даже простились, – к чему ж еще новое объяснение, еще прощанье? – Рука устала писать, это много помогло просветлению моего ума: бросаю писать – и думаю, что не буду ждать Мери, уеду, если не сяду играть в шахматы с Виктором Львовичем.
Три часа ночи. Чудо что за умница Настя! Но можно отложить до утра описание ума ее; а теперь лучше будет лечь и уснуть.
7. Проснувшись. – иду к Ивану Антонычу: «Где Марья Дмитриевна? В своей комнате?» – «У Надежды Викторовны». – «Что же она делает у Надежды Викторовны?» – Все шьют. Что за швейный период! «Что ж они шьют, Иван Антоныч? Тоже персидский наряд? Кому еще?» – «Не персидский, Владимир Алексеич, а сарафан для Надежды Викторовны. Власова говорит, Владимир Алексеич: сарафан будет очень идти к Надежде Викторовне. А что вы думаете, Владимир Алексеич: Власова-то какая красивая в персидском наряде! – Просто узнать нельзя! Ей-богу, так это скрасило! Можно сказать, чудо! Да вот увидите. Она и жалела вчера, что они не застали вас, вы уж уехали. – больше всего хотела показаться вам. И как обрадовалась, когда поутру услышала, что вы воротились, а не уехали!» – «Прекрасно: скажите же ей, что я встал, жду – пусть выйдет, покажется, похвалю». А в самом деле, пусть она выйдет. – тогда и Надежда Викторовна с Марьей Дмитриевною бросят шить. – и мне хотелось бы поскорее увидеть Марью Дмитриевну. – «Нет, Владимир Алексеич: шутница опять сказала, не будет вставать, пока не дошьем. Экая веселая, эта Власова! Люблю таких, Владимир Алексеич!» Таких нельзя не любить. Иван Антоныч прав. Пусть забавляется, развлекает и других и мою добрую Мери. Могу подождать, пока будет готов сарафан. Успею поговорить с Мери. – тем больше успею, что и не о чем. – все уже было сказано ею, в том милом прощанье.
Признаться, не стоило б, – да и не следовало бы писать о Насте, когда любишь такую славную молодую даму, как Власова, такую девушку, как Надежда Викторовна, и когда дружен с таким благородным человеком, как моя милая Мери. Подумавши о них, стыдно вспоминать о своих нежностях с этой бесстыдницей. – Но долг выше; надобно быть добродетельным; Настя – это драгоценность для подкрепления молодого человека в добродетели.
Добродетель не может не огорчаться, встречая неожиданное сопротивление со стороны порока. Я был огорчен Настею. Но огорчения добродетельных людей не могут быть продолжительны: провидение бодрствует и утешает; то самое, что сначала показалось огорчительным, обращается в пользу добродетельному и радует его. Это сбылось и надо мною: принял Настю в свои объятия с огорчением, а через полчаса уже сам гонялся за нею с большим удовольствием. Умная куколка, в сотню раз умнее меня!
Уставши вчера писать, рассудил, что если не удастся сесть убивать время за шахматами, не стану скучать без дела, не буду ждать Надежду Викторовну и Мери, поеду похищать прекрасное дитя с формами двадцатилетней девушки и невинным сердцем. Оказалось, что Виктор Львович ушел гулять. Я поехал принять на себя заботу о нравственном возрождении девицы, по простодушию задирающей ножки выше, нежели одобряется обществом. Солнце было еще не совсем близко, когда будущий воспитатель завидел деревню Дедюхиной.
По дороге от дома навстречу мне шла – я узнал по ногам, до колен обрисовавшимся из-под юбочки, прежде чем можно было рассмотреть даже хоть цвет платья. – шла Настя; завидевши экипаж, нуждающаяся в нравственном возрождении бросилась бежать к приближающемуся возродителю. – хорошенькая и невинная моя! – Она ждала меня, и с каким рвением стремится она к обещанным ананасам, хоть еще и не предчувствует, что они – более, нежели ананасы: они залоги ее возрождения! – На расстоянии, соразмерном способности моих глаз при помощи очков, стал я видеть, как развевается юбочка ее, мелькают из-под юбочки колена. – разгорелось лицо. – еще миг, она вспрыгнула в коляску и прямо, со всего маха, накинулась не на корзиночку с ананасами, а на самого меня. – я успел покачнуться вперед, опершись руками о подушку, чтобы она не опрокинула меня и не хлопнулась лицом о зад коляски, а она, стиснувши меня, рыдала скороговоркою: «Миленький, что вы хотите сделать со мною? Вы хотите просить. – она говорила мне. – вы хотите просить Зинаиду Никаноровну, чтоб она отдала меня вам! Миленький, пожалуйста, не просите! Вы убьете меня, миленький, если вовсе возьмете меня к себе! Я, миленький, всегда готова с удовольствием делать с вами все, что только хотите. – и без ананасов, с удовольствием, миленький, потому что я очень полюбила вас, миленький. – только вы убьете меня, миленький, если станете просить ее, чтоб она отдала меня вам. – потому что она отдаст, – отдаст, – ох, отдаст! – А я ни за что не хочу жить с вами, миленький. – только не просите меня у нее, тогда и без ананасов, миленький, я так полюблю вас, что никому, кроме вас, не дам и дотронуться до себя; если вам это не нравится! – Ей-богу, никому. – и Феде не дам даже и пощупать меня, не то чтобы другое что, неприятное для вас. – а вас, пожалуй, и в бане буду мыть, и хоть середи самого сна будите меня, буду просыпаться для вас!» – Целый дождь слез лился мне на лицо, а тискала она меня изо всей силы, так, что иной раз трудно было перевести дух. – Непонятная связь мыслей, но общий смысл ясен: она не хочет быть моею любовницею.
Я обнял ее и стал успокоивать, велев кучеру ехать шагом: видно, что разговор пойдет интимный, который надобно кончить подальше от ушей Зинаиды Никаноровны: нет, не для ананасов она ждала меня на две версты перед домом! – «Не плачьте, Настенька, я не буду просить Зинаиду Никаноровну. – не бойтесь, я не хочу ничего такого, на что не согласна вы сама». – Она понемножку уверилась и успокоилась.
– Вы совсем перестали бояться, что я буду просить вас себе у Зинаиды Никаноровны? – Да, да, совсем перестала бояться. – она прыгала в коляске, так что мне надо было держать ее, чтоб она не вывалилась; она хлопала в ладоши и накидывалась на меня целоваться. – Хорошо, Настенька; но скажите же мне, я не могу понять: почему вы не хотите, чтоб я выпросил вас себе у Зинаиды Никаноровны, когда вы так рады любить меня даже без ананасов? Да усядьтесь, а то упадете. – я усадил ее, поднял корзиночку, поставил ей на колени, чтоб ей нельзя вспрыгнуть. – Берите ананас, кушайте и растолкуйте, почему мне не просить вас себе у Зинаиды Никаноровны?
Она схватила ананас: – Самая важная причина, душенька, она откусила: – самая важная; без самой важной. – она зачавкала, – причины я ничему на свете не была бы так рада, как тому, что вы выпросили меня себе, – она опять почавкала. – душенька моя, потому что я уже ужасно полюбила вас.
Кусая, чавкая, кусая и чавкая, она объяснила мне «важную причину». – причина действительно важная; – как ни суди, как ни огорчайся, а нельзя не признаться: умница моя куколка, очень благоразумная куколка.
Зинаида Никаноровна очень любит ее; Зинаида Никаноровна давно говорит ей, что она еще глупа, надобно ей быть умнее; но Зинаида Никаноровна только так называет ее глупою. – а сама ж говорит и то, что она хоть и глупа, но все же не такая глупая, чтоб нельзя было уж и положиться на нее, что она будет становиться умнее. Она и теперь уж довольно умная, и сама Зинаида Никаноровна видит это. Да, разумеется, видит. – а то не стала бы думать, что можно будет отпустить ее жить своим умом, не стала бы думать и обещать, потому что любит ее. А Зинаида Никаноровна обещала ей: вот, со дня на день Зинаида Никаноровна ждет Ивана Кириллыча. – Иван Кириллыч брат Петра Кириллыча, только не такой: Петр Кириллыч дурак и только умеет бездельничать, да воровать головы сахара, да выпрашивать деньги. – вчера он выпросил у Зинаиды Никаноровны пятнадцать рублей, – ах, какая добрая эта Зинаида Никаноровна! – Вовсе и не нужно бы давать: пусть не крадет, урок бы ему. – но Иван Кириллыч не такой: он умный и сколько получает! – Он дослужился до полковника и командовал полком, – и сколько он получал! – А теперь он будет полицеймейстером – где-то, бог знает где-то, не вспомнишь, только в самом большом и хорошем городе, – там и хлебом торгуют, и ужасно богатые там купцы! – И он будет получать много, много ужас сколько! – И он теперь в Петербурге по этим хлопотам, и уж определен, и скоро выедет на свою должность. – и заедет в Симбирск, там у него мать. – чтобы она посмотрела на него, порадовалась, и оттуда проедет к Зинаиде Никаноровне. – непременно, он обещался, и Зинаида Никаноровна не пропустит его, пошлет Петра Кириллыча в Симбирск взять его, привезти, если б он сам стал забывать, что обещался приехать и к брату. – да и не забудет сам! – Он переписывается с Зинаидою Никаноровною и ужасно любит ее! И Зинаида Никаноровна обещалась ей отдать ее ему: он возьмет, непременно! Зинаида Никаноровна говорит: «Он возьмет тебя, Настя, я устрою это». – говорит Зинаида Никаноровна. И как хорошо говорит ей Зинаида Никаноровна! – «Я и не подумала бы, Настя, что надобно устроить это, потому что ты еще слишком глупа – но такой хороший случай, Настя: нельзя пропустить». – и все говорит, как надобно быть умною… Настя стала рассказывать мне, как надобно ей быть умною…