355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Чернышевский » Том 2. Пролог. Мастерица варить кашу » Текст книги (страница 4)
Том 2. Пролог. Мастерица варить кашу
  • Текст добавлен: 16 марта 2017, 17:00

Текст книги "Том 2. Пролог. Мастерица варить кашу"


Автор книги: Николай Чернышевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 34 страниц)

Волгин мог очень свободно излагать свои совершенно основательные соображения, держа Нивельзина за плечо, чтобы вразумляемый не повалился с дивана: вразумляемый сидел очень смирно под поддерживающею рукою основательного мыслителя; но основательный мыслитель постиг наконец, что слушатель не слышит, потому не способен воспользоваться справедливыми его соображениями.

Совершенно справедливо сообразивши: «Однако же, в самом деле, удивительный мастер я! – Отлично хватил, как молотком по лбу пристукнул. – Но, разумеется, опамятуется, и ничего: человек молодой, здоровый». – Основательно похвалив и успокоив себя этими очевидно верными соображениями, Волгин прислонил Нивельзина спиною в угол дивана, вздохнул, покачал головою и стал закуривать сигару, в ожидании упрямого сопротивления от Нивельзина, когда Нивельзин очнется. Волгин был глубокий знаток человеческого сердца, потому был уверен, что, как опомнится, Нивельзин окажется очень упрям, вздумает хвататься за всяческие нелепые мысли с пустою надеждою. Но факты были слишком ясны; потому Волгин, как мыслитель очень основательный, нимало не сомневался, что уломает «юношу», как называл его в своем сообразительном уме, таки запрячет его в дорожную карету и благополучно выпроводит из Петербурга.

– Где же она? – глухо проговорил Нивельзин. – Зачем оставляли ее одну?

– Зачем Лидия Васильевна оставила ее одну? – Затем, Павел Михайлыч, что можно уговаривать, возбуждать человека, но надобно и дать ему время подумать; затем, Павел Михайлыч, что нельзя приневоливать человека быть счастливым по-нашему, потому что у разных людей разные характеры: для одних, например, счастье в любви; для других любовь приятное чувство, но есть вещи дороже ее; – затем, Павел Михайлыч, что и неопытных девушек не велят нести под венец насильно, не велят потому, что от этого не бывает счастья ни им, ни их мужьям. А она не глупенькая девушка, которая еще может не понимать ни людей, ни саму себя: она вернее всех нас может знать, в чем для нее счастье. Она показала вам, в чем: вас она любит; но с мужем у нее такая блистательная карьера! – Он и теперь сильный человек, – куда ни явится, она окружена почетом; а скоро он будет министром – и каким министром? – Каких у нас еще и не бывало. Это что за министры! – Над ними двор; они мелочь. А он возьмет власть по общественной необходимости, во имя реформ и государственного блага. Да, он рассчитывает быть не таким, как эти мелкие люди, – и кто из самых важных аристократов не будет гнуть спины перед женою всемогущего первого министра?..

Нивельзин вскочил и быстро подошел к письменному столу, отпер портфель, лежавший на нем, и пододвинул кресло. Волгин, с неизменною своею сообразительностью, понял, что до сих пор Нивельзин был все еще оглушен ударом и плохо понимал его справедливые рассуждения, но что вот теперь «юноша» опомнился, начнет сумасбродствовать и будет очень упрям.

– Что это, вы хотите писать ей, Павел Михайлыч?

Нивельзин, не отвечая, вынимал из портфеля письменные принадлежности.

Волгин с быстротою молнии сообразил из этого молчания, что не ошибся в своем соображении о том, что «юноша» будет очень упрям. Но, как основательный мыслитель, Волгин не поколебался и в той своей уверенности, что все-таки запрячет его в дорожную карету: факты слишком ясно показывают, что сумасбродство бесполезно, – «юноша», как ни будет отбиваться, уломается.

Глава вторая

Прошло с месяц и больше. Волгина давно жила на даче, около Петровского дворца. Местность эта недурна, по крайней мере на островах нет местности менее сырой. Если бы не дела мужа, Волгина, конечно, не захотела бы искать дачу на островах: подальше от Петербурга есть местности лучше его ближайших окрестностей. Волгин обедал обыкновенно на даче, но большую часть времени должен был проводить в Петербурге. Часто дня по два, по три он не показывался на дачу, как ни близка была она.

Недели две он бывал на даче только такими урывками, на несколько часов около времени обеда, дня через два, через три. Наконец он доработался до конца, и теперь на несколько дней будет несколько посвободнее.

Он возвращался к обеду. Обед ждал его.

– Измучился, работавши? – Не спал эту ночь? – Не уверяй, что спал, нечего уверять. И должно быть, очень измучился, когда, при всем своем притворстве, приехал с таким веселым лицом, – говорила жена, ведя его обедать.

– Видишь, голубочка, конечно, я рад, что управился с работою и могу пробыть здесь суток двое, не ездивши в город, но не в этом главная штука, выходит штука очень хорошая, какой, признаться тебе сказать, я уже перестал и надеяться. Вообще, голубочка, могу свалить с себя часть работы, – и теперь ты уже можешь быть спокойна: не буду не спать по ночам, – хоть это и гораздо реже бывало, нежели ты думаешь, – но все-таки; а теперь этого уже вовсе не будет.

– Нашел человека, который тоже может писать, как надобно по-твоему? – с живою радостью сказала Волгина, с такою радостью, что глаза ее сияли.

– Нашелся такой человек, – да, нашелся, голубочка. И вообрази, как ты угадала тогда, – помнишь, когда ты заметила Савелова, как он подстерегал? – Ну, а перед тем самым, – тоже, уже на Владимирской площади встретился нам студент, – помнишь? – и ты сказала: «Чрезвычайно умное лицо; очень редки такие умные лица», – помнишь? – Ну, он самый и есть. Фамилия его Левицкий. Вчера, вечером, приносит статью – небольшую, – читаю: вижу, совсем не то, как у всех дураков, – читаю, думаю: «Неужели, наконец, попадается человек со смыслом в голове?» – Читаю, так, так, должно быть, со смыслом в голове. – Ну, и потом стал говорить с ним. И вот потому– то, собственно, пришлось не спать, – нельзя, мой друг, за это и ты не можешь осудить. Проговорил с ним часов до трех. Это человек, голубочка; со смыслом человек. Будет работать…

– Помню теперь, – заметила Волгина, когда муж наговорился без отдыха о своей радости, – очень высокий, несколько сутуловатый, – русый, некрасивый, – не урод, но вовсе не красивый. Помню теперь. – Но это еще вовсе молодой человек, мой друг, – и уже так рассудительно понимает вещи, которые, по-твоему, не понимает никто из литераторов?

– Да, ему двадцать первый год только еще. Замечательная сила ума, голубочка! – Ну, пишет превосходно, не то, что я: сжато, легко, блистательно, но это хоть и прекрасно, пустяки, разумеется, – дело не в том, а как понимаешь вещи. Понимает. Все понимает как следует. Такая холодность взгляда, такая самостоятельность мысли в двадцать один год, когда все поголовно точно пьяные! – хуже: пьяный проспится, дурак никогда. – Да, о дураках-то, кстати: вчера приезжал Рязанцев. Вот ты, я думаю, полагала, что я по своему обыкновению забыл, – оказалось, не забыл сказать ему, что интересуюсь Нивельзиным, и если он что узнает, сказал бы. Я и думал, что позабыл, – а видишь, нет. Нивельзина видели в Риме – здоров, разумеется; этот господин, который видел его, говорит, что немножко хандрит, – но, говорит, ничего. Из Рима думает проехать в Париж.

– Благодарю тебя, что не забыл сказать Рязанцеву. И какой милый этот Рязанцев! – верно, как услышал новое о Нивельзине, сейчас приехал сказать тебе.

– Добряк, голубочка.

– И любит тебя, мой друг, это заметно, хоть я мало видела его. И она, говорят, очень хорошая женщина – и хорошенькая, говорят, – очень молода; хоть уже лет десять замужем. – Но послушай же, мой друг: если этот Левицкий так понравился тебе, то привези его сюда.

– Хорошо, голубочка, – говоря это, Волгин начал погружаться в размышление и с тем вместе улыбаться; – погрузился, стал мотать головою и, наконец, разразился неистовым хохотом: – Ох, голубочка, ох! – Это я вспоминал, как я запрятывал Нивельзина в карету! – Ну, точно! – Было хлопот! – Молодец я, голубочка, уверяю! – Ха, ха, ха! – Эх, голубочка! – Волгин вздохнул: – Ну, что тут было мудреного, скажи ты сама? – Другой урезонил бы его в полчаса, а я провозился с ним и не знаю сколько времени! – Это удивительно, голубочка, кадкой я жалкий человек! – Он мелет чепуху, а я спорю, когда следовало бы просто взять, повести да посадить, – потому что, скажи ты сама, можно ли переслушать все вздоры, когда человек сам не понимает, что говорит! – А я себе слушаю, возражаю! – Это удивительно!

– Ты очень терпелив, мой друг, и мало бывал в обществе, мало знаешь людей, не привык обращаться с ними. – Но ты и слишком преувеличиваешь, когда воображаешь, будто очень легко было бы другому заставить его уехать. Не совсем легко, мой друг. Ты напрасно смеешься над собою.

– Но ты возьми то, голубочка, с какой же стати мне было не понимать ничего? – То есть это я уже обо всем этом деле. Например. Приезжает Савелова, – в первый– то раз. «Люблю, люблю». – Я и развесил уши. Кажется, ясно: почему ж вы, милостивая государыня, не разошлись

с вашим супругом? – Одно из двух: или ваш господин милый не желает этого, – то есть вы любите мерзавца, который не любит вас, – или вы не желаете этого? – Что же привязывает вас к мужу, позвольте спросить? – Есть привязанности сильнее всякой страсти, – и можно даже быть расположенной к мужу гораздо сильнее, нежели к любовнику, при самой страстной любви к любовнику и безо всякого пылкого чувства к мужу, – но вы нисколько не расположена к муж у, – что же вас привязывает к нему? – Ясно, кажется. А я сижу, слушаю, как она поет: «Люблю, люблю!» – удивительно, голубочка! – Это было глупо с моей стороны, голубочка, уверяю тебя, непростительно глупо, непростительно! – Он с негодованием замотал головою.

– Опять тот же ответ, мой друг: ты ребенок в жизни; тебе надобно больше бывать в обществе.

– Хорошо. Опять: ты, разумеется, поняла с первого взгляда, – но она, по-твоему, красавица, да и вообще тебе жаль ее; думаешь: «Попробую; может быть, она только робка, – или, может быть, еще не так поддалась пошлости, чтобы нельзя было ей поправиться»; – потом говоришь мне: «Назначила ей отъезд через три дня, – ступай, скажи Нивельзину». – Три дня! – когда я говорил тебе, что в три дня получается заграничный паспорт без хлопот, а похлопотать, можно выехать через несколько часов; – «Голубочка, зачем же три дня?» – Кажется, можно было понять, зачем. Нет. Ты говоришь: «Пусть она имеет время обдумать, – пусть испытает себя, – я сомневаюсь в ней». – А я: «Голубочка, она хорошая женщина и любит его». – Удивительно! – Удивительно! – повторил он с удвоенною силою негодования. – И потом, когда приехала к тебе в другой раз: «Голубочка, мне жалко ее: зачем ты уезжаешь и не берешь ее с собою? – Она просит, голубочка; она чувствует сама, бедненькая, что одной ей плохо оставаться, – голубочка, пожалей, возьми ее с собою». – Это удивительно! – «Если бы я не считала необходимым, чтобы она осталась одна сама с собою, то и нечего было бы ждать: я давно послала бы тебя к Нивельзину; я думаю, у него все готово к отъезду». – А я: «Голубочка, жалко. Ну, хоть позволь мне выйти к ней, – ну, хоть через час, – ну, хоть на минуту, – все же поддержал бы ее». – Удивительно! – Удивительно! – За такую глупость, голубочка, маленьких детей надобно сечь, – а когда дурак в мои лета, что с ним делать? – Да, благодарила бы тебя Савелова, если бы ты послушалась моей жалости! – Я думаю, давно проклинала бы свою судьбу; да и Нивельзину было бы очень приятно! – Благодарили бы тебя оба! – Нет, голубочка, ты не оправдывай меня тем, что я мало бывал в обществе: просто дрянь. Вот что я тебе скажу, голубочка: сам не понимаю, как это у меня достает глупости быть такою дрянью! – Удивительно! – Волгин стиснул зубы и устремил свирепый взгляд на салфетку. – Вот видишь, голубочка, эта тряпка, – он взял салфетку, – это я и есть.

– Если бы тут был посторонний человек, он умер бы со смеху, друг мой. Даже мне смешно, друг мой, как ни привыкла я к твоим странностям. Можно ли так горячиться из-за таких пустяков?

Волгин глубоко вздохнул. – Эх, голубочка. – Он грустно покачал головою и продолжал уже обыкновенным своим вялым тоном: – Возьми ты то, голубочка, что вот я хорош, а другие-то еще глупее. Что хорошего может выйти из этого?

– Ах, ты все печалишься об обществе, – хорошо, ты увидишь у меня, каково забывать мои приказания! – Говорила я тебе или нет, чтобы ты думал о жене и сыне, а не о всяких ваших глупостях, которые вы называете общественными вопросами? – Сам же ты говоришь мне, что это глупости, и думать о них нечего. Зачем же не слушаешься? – Знаешь ли, что я сделаю с тобою за это? – Мы с Володею и с Наташею поедем кататься на лодке, – вот я велю и тебе сесть с нами, и поедем.

– Ах, ты, голубочка, голубочка! – Это, ты думаешь, бог знает какая важность для меня? – Да я поеду с удовольствием. Уверяю, – храбро возразил Волгин.

– Хорошо, верю. Я тебя отучу огорчать меня твоими печалями о будущем. – Но, мой друг, в самом деле смешно, что ты так много думаешь о пустяках. Пусть себе живут, как им нравится. Пусть прежде поумнеют, хоть немножко, – тогда другое дело. А если общество так глупо, как ты говоришь, стоит ли горячиться?

– Само собою, не стоит, голубочка. – Волгин погрузился в размышление. – Разумеется, не стоит.

– Наташа! – Где вы с Володею? – Не слышит. – Позови ты, мой друг, – только не так громко, чтобы оглушить меня.

Волгин закричал с умеренностью, потом вздохнул. – Голубочка, ты хочешь послать их, чтобы старик шел с веслами в лодку? – Ты, в самом деле, возьми тоже и меня. Этот вечер я могу ничего не делать.

– Ах, мой друг, если бы я почаще слышала от тебя это! – Но теперь и буду слышать чаще, ты обещаешь.

– Теперь у меня будет много свободного времени, голубочка. – Но ты, пожалуйста, ласкай этого Левицкого, голубочка.

– Еще бы нет! – весело сказала Волгина. – Я убеждена: он стоит того, чтобы полюбить его и мне, когда он так понравился тебе.

* * *

Прошло с неделю или больше. У Волгина опять выбралось довольно свободное время. День опять был очень Хороший. Под вечер Волгина пошла гулять по набережной и взяла с собою мужа.

Тот край Петровского острова, хоть и одна из самых близких от города дачных местностей, хоть и одна из самых сухих на островах, был тогда, – вероятно, остается и теперь, – очень глухим местом. Между сотнею скромных или даже бедных дач было там тогда разве три-четыре барских, да и то не великолепного сорта, и, сколько помнится, чуть ли не все обветшалые, полуразваливающиеся. Одна такая, с обтерхавшимися претензиями на пышность, стояла на берегу Малой Невы, в сотне сажен от уютного дома, который занимали Волгины. Самый дом стоял в нескольких десятках шагов от набережной; на нее выходил садик, принадлежавший к нему.

– Наташи с Володею нет, – сказала Волгина, окинувши взглядом свой небольшой садик. – Должно быть, она унесла Володю на набережную. – А я не спросила тебя, мой друг: что ж ты не привез Левицкого?

– Да и я забыл сказать тебе, голубочка: он уехал к родным.

– По крайней мере ненадолго?

– Ненадолго, разумеется; месяца на полтора, много на два.

– И то неприятно.

– Разумеется, неприятно, голубочка; но удерживать было нельзя: четыре года не виделся с ними.

– Мне кажется, ты говорил, что у него нет близких родных, кроме маленьких брата и сестры или сестер, – что они все еще очень маленькие, что они воспитываются у какой-то двоюродной тетки, – так? – И мне кажется, ты не замечал в нем мысли ехать к ним в это лето? – По твоим словам, мне казалось, будто он не думал ехать: что ж это ему вдруг вздумалось? – Ты рассчитывал, что теперь же передашь ему часть своей работы, с нынешнего же месяца.

– Ну, так и быть, – сказал Волгин. – Все равно.

Нет, не все равно, мой друг: жить побольше на даче, это было бы хорошо для тебя. – Но куда же делась моя Наташа?

Они в это время вышли на набережную. Набережная, как обыкновенно, была почти пуста. Немногие гуляющие были все видны наперечет, далеко в обе стороны.

– Где бы ни была, к чаю сама отыщется, – сказал Волгин. – А Володя ужасно любит ее, должно быть, голубочка?

– «Должно быть!» – Хорош отец! – Конечно, больше, нежели тебя. – Впрочем, нельзя и давать его тебе в руки: так ловок! – Волгин воспользовался случаем залиться руладою, и жена засмеялась. – Она ласковая, кроткая; я очень довольна ею. И неглупая девочка: слушается, знает, что если останавливают ее, то для ее же пользы. Можно будет найти ей хорошего жениха: совершенно скромная девочка. Но – что такое? – Каково? – Волгина сдвинула брови и ускорила шаг. – Хвалю ее, что слушается, – а она… ах ты, глупая девчонка! – Я очень строго приказывала ей, чтобы она не смела ни слова говорить ни с кем на этой гадкой даче, – и вот вам умная девушка! – Уже подружилась с какою-то фавориткою мерзкого старичишки!

– Где же, голубочка, ты видишь ее? – сказал Волгин, прищуривая глаза, которые и в очках очень плохо видели вдаль. – А, точно! – Вижу, сквозь акации, – под сводиком ворот: так, ее платье, голубое.

– Ее платье! – Да знаешь ли ты хоть ее-то саму в лицо? – Я думаю, еще не успел заметить в полгода. И воображает, что помнит, в каком платье она! – У нее нет голубого платья. Вовсе нет и не было. Она та, которая в розовом. О, как же я побраню ее! – И мало того, что побраню: на целую неделю я посажу ее сидеть дома, – дальше нашего садика ни шагу!

– И это будет очень хорошо, голубочка. Ты больше брани ее, голубочка: нельзя, для ее же пользы. Уверяю тебя.

– Ни она, ни ты не можете пожаловаться, довольно браню вас обоих, – сказала Волгина, засмеявшись: – Достаточно забочусь о вашей пользе. – Но это что-то не так, друг мой, как я подумала: это не может быть какая-нибудь фаворитка.

Девушка в светло-голубом платье, говорившая с Наташею под ощипанным сводиком ворот из акаций у богатой полуобнищавшей дачи, шла навстречу Волгиным.

– Кто такая могла б она быть? – тихо заметила Волгина и шепнула мужу: – Когда подойдет, ты посмотри на нее хорошенько: привлекательное лицо, мой друг.

– Ну, вроде твоей Савеловой, – блондинка, должно быть, тоже?

– Савелова очаровательна, потому что красавица. Но это не то, мой друг: это привлекательное лицо; пожалуй, тоже красавица; но главное, выражение лица.

Девушка в светло-голубом платье, легкой, небогатой материи, без роскошной отделки, очень простого покроя, была блондинка лет семнадцати-восемнадцати, с русыми волосами нашего обыкновенного русого оттенка, не пепельного, не золотистого, не эффектного, но волосами густыми, прекрасными. Локоны их падали свободно; девушка несла свою соломенную шляпу в руке, приподнятой к Володе, на руках у Наташи продолжавшему играть лентами этой простенькой шляпы. – Даже сам Волгин, отличавшийся необычайным умением наблюдать и соображать, увидел и понял, что простота наряда молоденькой блондиночки стоит быть замеченной: на четверть ниже рук Наташи, державшей малютку, колебался очень маленький кружочек, сплошь сверкавший искрами, – конечно, часы этой девушки, угадал Волгин, крошечные часы, усыпанные брильянтами: вероятно, Володя играл этими часами прежде, – нежели вздумал предпочесть им ленты шляпы. Волгин, с неизменною своею основательностью, заключил, что девушка из богатого сословия, и одобрил ее за скромность. То и другое мнение совершенно подтвердилось, когда она подошла, и близорукий Волгин мог видеть все в подробности: точно, часы были крошечные и очень, очень дорогие, а на лице девушки не было ничего, подобного чванству.

Блондинка подошла к Волгиной непринужденно, даже смело, или, лучше сказать, доверчиво, но с легким румянцем маленького стыда, и попросила «не бранить Наташу»; Наташа очень испугалась, увидевши Лидию Васильевну, – Наташа сказала, что m-me Волгину зовут Лидия Васильевна; – Наташа вовсе не хотела ослушаться Лидию Васильевну, долго не подходила к изгороди из акаций; но она упросила Наташу перейти в тень, потому что надобно было снять шляпу для Володи, он непременно хотел теребить ленты, и надобно было уйти с солнца в тень, потому что от деревцов на набережной вовсе нет тени; она сама подошла к Наташе, – Наташа сидела вот у этого дерева, – Наташа не виновата… Но она видит, что Лидия Васильевна не сердится на Наташу. – Она– Илатонцева…

Мгновенно Волгин схватился пальцами за свою бороду. Впрочем, это было, по всей вероятности, необходимо для поддержания бороды, потому что Волгин споткнулся, но очень ловко поправился, кашлянув раза два, и опять пошел совершенно молодцом. – «В самом деле, что за важность? – сообразил он. – Илатонцева, то Илатонцева; какое мне дело? – Я ничего не знаю; да и она, вероятно, тоже. Он уехал с ее отцом, когда ее еще не было в Петербурге. Положим, очень легко может быть, что она упомянет о брате, о гувернере; но, я думаю, еще и не знает фамилию гувернера. Но пусть знает; пусть скажет; – что за важность? Фамилия-то слишком обыкновенная; Лидия Васильевна и не подумает. Но пусть Лидия Васильевна и спросит; могу сказать просто: не знаю; он мне сказал, что едет в деревню, – ну, я подумал: значит, к родным. Только. Что за важность?» – При способности Волгина делать соображения с быстротою молнии, натурально было ему споткнуться и кашлянуть раза два и еще натуральнее было, что после того он почувствовал себя как ни в чем не бывало: вывод был очень успокоителен, способность Волгина быть храбрым нимало не уступала его сообразительности.

– Что ты, мой друг? – Споткнулся? – Он у меня очень ловкий, каждую минуту жду, что сломит себе руку или ногу, – заметила Волгина блондинке, в объяснение странного обстоятельства, что Волгин сумел заставить вздрогнуть их всех трех, и даже Володю, резко покачнувшись на гладкой дороге, где никакому другому человеку не было возможности споткнуться: – Не ушиб ногу, мой Друг?

– Нет, голубочка; ничего, – успокоил храбрый муж.

– Так вы Илатонцева, – я слышала вашу фамилию. А зовут вас?

– Надежда Викторовна, – подсказала Наташа.

– И я знаю вашу фамилию; не видел вашего батюшки, – конечно, я не ошибаюсь, камергер Илатонцев, который долго жил за границей, ваш батюшка? – сказал Волгин – сказал отчасти потому, что был совершенно спокоен, отчасти потому, что идти навстречу опасности – самое лучшее дело, когда человек рассудил, что большой опасности и быть не может.

– Да, я его дочь, – отвечала девушка.

– Погодили бы вы отвечать, – или, лучше, не спрашивать бы мне, а прямо начать с того, что я знаю о камергере Илатонцеве, – сказал Волгин; – теперь поздно говорить это, неловко. Хороший человек ваш батюшка. – Да, хороший человек. Нет нужды, что аристократ; нет нужды, что страшный богач, – все-таки хороший человек. – Это Волгин сказал уже не по храбрости, а просто.

Девушка опять слегка покраснела, от удовольствия. – Да, я видела, что многие любят его, – в селах у нас, все.

– Каким же образом вы здесь, на этой даче, – и, должно быть, одна? – спросила Волгина. – Здесь живет старик, у которого не бывает никто, кроме таких же, как он. И я слышала, что он совершенно одинокий, что у него нет родных.

Девушка отвечала, что он дальний родственник ее тетушки, – ее тетушка тоже Тенищева; – как родственник, она не умеет сказать хорошенько. Тетушка не говорила. Тетушка хотела ехать за город, прокатиться. Она поехала с удовольствием. Но вдруг тетушке вздумалось заехать на эту дачу: тетушка вспомнила, что тут живет ее родственник, которого тетушка не видала очень давно. Он удивился, обрадовался тетушке. Тетушка представила ему ее. Он обедал. После обеда тетушка уехала: ей надобно было видеть своих знакомых на Крестовском и на Елагине. Потом уехал и Тенищев. Она осталась одна в этом большом доме, таком пустом, таком мрачном. Ей было скучно. Нет, не скучно: если бы только скучно, то, вероятно, было бы можно достать какую-нибудь книгу, – или она пошла бы гулять по саду, хоть и одна, и скука рассеялась бы. Но она чувствовала какую-то странную боязнь или тоску, – она сама не знает, как назвать это чувство. Вероятно, это чувство было оттого, что все в этом доме так странно: оборвано, в пыли, в беспорядке; и прислуга такая странная: девушки одеты нарядно, но неопрятны, и так странно пересмеиваются: и дерзкие и подобострастные, всё вместе; а мужская прислуга, – все какие-то старики, старые, старые, сморщенные, угрюмые, будто злые, и одеты бедно, с продранными локтями, с заплатами… Она ходила по саду, и все-таки ей было грустно. Она так обрадовалась, когда увидела на берегу молоденькую няньку с ребенком, ласковую к нему, веселую. В болтовне с Наташею время пролетело у нее незаметно…

– Вам неприятно, одной, в пустом доме; идемте же гулять с нами, – сказала Волгина.

– Но я не знаю… – начала было Илатонцева отговорку, которой, очевидно, не могла желать успеха.

– Если вы оправдали передо, мною Наташу, я тем больше найду оправдание вам перед вашею тетушкою.

– Ваша тетушка услышит от Лидии Васильевны… – сообразил было пояснить Волгин, но рассудил, что Лидия Васильевна, если найдет уместным сообщить Илатонцевой, какую лекцию прочтет ее тетушке, то и сама сумеет сообщить.

– Ваша тетушка молодая дама? – спросила Волгина. – Очень молодая?

Илатонцева покраснела и взглянула на Волгину, как будто просила прощения: – Вы осуждаете тетушку. Но когда вы увидите ее, вы полюбите. Она такая добрая, что я не знаю, способна ли сердиться или сказать злое слово. Я говорю это не для того, чтобы сказать, что я не жду выговора от нее, – боже мой, когда я с вами! – Но если б это были не вы, все равно, я не боялась бы выговора от нее. Я могу делать что мне угодно, я совершенно свободна. И это очень естественно, что она спешит повидаться со своими знакомыми: мы едем из-за границы, в деревню…

– Это еще не резон, чтобы она бросала вас одну, скучать, – основательно возразил Волгин.

– Ваша правда, это была бы еще не причина или, если угодно, не извинение бросать меня скучать. Но тетушка не думала, что я буду скучать. Она не могла думать этого. Она не хотела бросать меня одну; но я почти отказывалась делать визиты, ездить в гости к незнакомым людям. В Петербурге я почти никого не знаю: я еще не выезжала в свет. И я не скучала в эти дни. Она думала, что мне было бы скучно ехать с нею. Я сама не знала, что эта дача произведет во мне такое тяжелое чувство. Мы только что приехали сюда, я не успела осмотреться, когда тетушка собралась. Если бы я знала, то могла бы ехать с нею.

– Вы не знали, – натурально; но она должна была знать за вас, что эта дача произведет на вас неприятное впечатление, – сказал Волгин.

– Почему же она должна была предвидеть это? – Потому, что я привыкла к роскошным комнатам? – Правда, привыкла, но привыкла и к очень небогатым. В Провансе мы с madame Lenoir, с Луизою и Жозефиною жили в очень небогатом домике, – и как счастлива была я!

– Вы воспитывались за границею? – И так говорите по-русски?

– Madame Ленуар, это была ваша гувернантка? – спросила Волгина.

– И жили в Провансе? – прибавил Волгин.

– Почему же не воспитываться в Провансе, если воспитываться во Франции? – обратилась Волгина к мужу. – Кажется, в Провансе самый лучший климат во Франции?

– Но там другой язык, не тот, которому учатся, – отвечал Волгин. – Главная разница та, что окончания слов стерлись в северном французском, да и все слова скомканы выговором; а в южном, как в итальянском и в испанском, формы слов остались целее, длиннее. Например…

– От примеров ты пощадишь; тем больше, что я вспомнила, – сказала, смеясь, Волгина. – Видите, Надина, какой он у меня ученый. Страшно надоедает. Нельзя ни о чем спросить его: вместо того чтоб отвечать в двух словах, начнет целую диссертацию. Разумеется, я не дослушиваю. Только тем и спасаюсь; иначе меня уже назначили бы профессором в университет. – Но говорите, зачем и как вы жили в Провансе?

Она жила в Провансе, потому что m-me Ленуар хотела жить в этой части Франции. M-me Ленуар была ее гувернанткою, это правда, – но больше, нежели гувернанткою. Ее мать, умирая, просила m-me Ленуар заменить ей мать… M-me Ленуар с самого замужества ее матери была их другом. Дружба эта началась через то, что m-me Ленуар и ее отец были хороши между собою еще прежде. М-r Ленуар был друг Базара; ее отец в молодости был знаком с Базаром…

Сведения Волгина об Илатонцеве не простирались до таких подробностей. – «Гм! – С Базаром! – промычал он. – Ваш батюшка был знаком с Базаром! – Гм!»

– Madame Ленуар говорила мне, – и я сама читала, что очень многие дурно говорят о Базаре, – сказала Надина. – Но я привыкла слышать от madame Ленуар, что Базар всю свою жизнь посвятил пользе людей…

– Вы не так поняли меня, Надежда Викторовна, – сказал Волгин.

Ее отец в молодости был довольно хорош с Базаром и познакомился у него с m-г Ленуаром. Когда ее отец, и мать, после свадьбы, переехали жить в Париж, m-r Ленуар также уже был женат, и ее мать получила большое уважение к m-me Ленуар. Вскоре после того m-r Ленуар был убит – 12 мая, это она знает хорошо, потому что m-me Ленуар всегда очень много плакала в этот день, – но она не умеет сказать Волгину, в каком году это было, – кажется, в 1840.

– В тысяча восемьсот тридцать девятом, – сказал Волгин.

– Как это ты все помнишь, – заметила жена.

– Этого нельзя не помнить, голубочка, – отвечал он, не понявши, в каком смысле было сделано замечание. – Это не мелочь какая-нибудь; это было важное дело, великая ошибка, страшный урок, – и остался бесполезным, натурально. – Видишь, в первые годы Людовика-Филиппа республиканцы подымали несколько восстаний; неудачно; – рассудили: «Подождем, пока будет сила»; ну, и держались несколько лет смирно; и набирали силы; но опять недостало рассудка и терпения; подняли восстание; – ну и поплатились так, что долго не могли оправиться. А чего было и соваться? – Если бы было довольно силы, чтобы выиграть, то и сражаться-то было бы нечего: преспокойно получали бы уступки одну за другою, дошли бы и до власти с согласия самих противников. Когда видят силу, то не будут вызывать на бой, – смирятся, самым любезным манером. Ох, нетерпение! – Ох, иллюзии! – Ох, экзальтация! – Волгин покачал головою.

– Madame Ленуар говорила также, что ее муж не одобрял, предсказывал погибель.

– Когда ты помнишь это с такими мыслями, это ничего, мой друг, – заметила Волгина. – Но кстати: кто же был Базар?

– Главный из сенсимонистов, голубочка; лучше сказать, самый, дельный. Анфантен взял верх в их обществе и приобрел больше известности. Но у Анфантена было много чепухи в голове, и, я думаю, слишком любил рисоваться. Но Базар был не сумасшедший и безусловно честный человек, – благородный, великий человек. Дельный человек. Ты не подумай, что он или вообще сенсимонисты подняли это восстание: он умер за несколько лет до того, да и общество сенсимонистов распалось гораздо раньше. Ну, довольно, чтобы не надоесть тебе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю