Текст книги "Том 2. Пролог. Мастерица варить кашу"
Автор книги: Николай Чернышевский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 34 страниц)
«Ничего. Надобно только уметь держать себя, то и ничего». – Он повязал галстук, сбросил халат и надел пальто, без всякой трусости.
– Жена извиняется перед вами, – очень развязно начал он, входя в гостиную и делая усердный поклон прежде, нежели успел разобрать, в какой стороне комнаты гостья и туда ли он обращается с поклоном, куда следует. – Жена извиняется перед вами; она не была уверена, что вы приедете ныне; она скоро… На этом пресеклось объяснение, и голова развязного хозяина, поднимавшаяся из глубокого поклона, заморгала, заморгала: он постиг, что ляпнул непростительную неловкость: он знает, что она должна была приехать к его жене, – стало быть, знает, по какому случаю приехала! – Как он глуп! – И что она подумает о Лидии Васильевне? – Какое право Лидия Васильевна имела сообщать ему чужую тайну? – Все эти мысли с быстротою молнии пронеслись в его уме, потому что он был необыкновенно быстр в соображениях, он заморгал в отчаянии; но отчаяние и дало ему силу: он махнул рукою, приподнимавшеюся перебирать бороду, и не моргая, прямо смотря в глаза гостье, быстро заговорил:
– Не вините Лидию Васильевну: она умела бы молчать и передо мною. Но дело вышло так, что я был свидетелем. Мы шли вместе. Я знаю в лицо вашего мужа. Я не мог не понять, что это значит. Да и не опасайтесь меня: я неловок, но поверьте, я не совершенно бесчестный человек.
Он смотрел прямо в глаза Савеловой. Но он и вообще не был мастером наблюдать, а тут, вдобавок, был взволнован стыдом за свою неловкость и усердием оправдать жену. Потому он решительно не заметил, какие впечатления сменялись на лице Савеловой. Вероятно, она была озадачена; может быть, испугалась. Но об этом он мог только догадываться: видеть он ничего не видел. А впрочем, он видел все, как следует, и совершенно согласно с тем, как описывала Лидия Васильевна: он видел, что Савелова высокая, очень молодая – года двадцать два, – белая, нежная, с большими темно-голубыми глазами, что она из тех женщин, которые считаются очаровательными красавицами, – ну, и прекрасно, тем больше, что Лидия Васильевна находит ее дивною, прелестною, – пусть так и будет, – уступчиво решил он.
– Madame Волгина скоро возвратится, по вашим словам? – Я подожду ее. А пока поговорю с вами, monsieur Волгин. Сядем.
Прекрасно. Теперь ему нет надобности смотреть на нее, пока усядется. Он стал рассматривать пол, сам занимаясь размышлениями, приличными случаю. Он не заметил никакого волнения в ее голосе. Ему показалось, что она так спокойна, будто приехала с визитом по какому-нибудь из обыкновеннейших, ничтожнейших поводов к деланию нового знакомства. Не следует ли из этого, что слишком усердная светская полировка стерла в ней все живое и благородное? – Очень вероятно. – Но если и так, не она виновата; она еще так молода, что не успела бы сама испортить себя.
А между тем он не забывал обязанности хозяина. Ему было видно ее платье. Он наблюдал, когда она усядется, – тогда, по его мнению, ему опять надобно будет смотреть на нее. – Она села, оправила складки платья; – судя по движению локтей, должно быть, сняла шляпу, оправила волосы. – Хорошо, если она сама придумает разговор; а если надобно будет ему самому придумать, – что бы такое придумать? Она опять оправляла складки платья, несколько сдвинувшиеся от движения при снимании шляпки… Кончила. О чем же выдумать говорить?.. Не выдумывается. Но она сама найдет, она светская, и так спокойна. Надобно только опять смотреть на нее, она уже сама завяжет разговор. – Он перевел глаза с пола на нее.
Она сидела, задумчиво и застенчиво потупившись. На щеках ее горел румянец. Она с трудом переводила дух.
Он мгновенно расчувствовался.
– Вы должны осуждать меня, monsieur Волгин, – проговорила она, почти задыхаясь.
– Осуждать? – Помилуйте! – Что вы! – Он схватил и погладил ее руку. – Помилуйте! – Что вы! – С чего взяли?
– Я вижу, monsieur Волгин, что вы жалеете меня. Благодарю вас.
– Вы извините меня, я вовсе не умею держать себя, – сказал он, увидевши, что она стала дышать гораздо спокойнее, и потому рассудивши, что довольно погладил ее руку и может прибрать свои. – Совсем не умею держать себя; Лидия Васильевна всегда смеется над моею светскостью. Ну, да это пустяки, разумеется. А если вы с Лидиею Васильевною вздумаете что-нибудь, так это будет прекрасно.
– Да, я не знаю, что мне делать; посоветуйте мне, monsieur Волгин.
– Лучше подождем Лидию Васильевну, – отвечал он. – Я плохо полагаюсь на свои мнения, даже и по таким делам, которые кажутся мне очень просты.
И она, должно быть, видела, что он более способен сочувствовать, нежели советовать. Но то, что он искренне сочувствует, она видела. Она откровенно отвечала на его вопросы, полные дружеского участия; и если она не все договаривала, или даже сама не все понимала, то даже и недогадливому Волгину нетрудно было получить довольно точное представление и о ее истории и о ее характере.
Ее отец – младший брат генерал-адъютанта Агафонова, который умер с год тому назад. Волгин слышал о генерал– адъютанте Агафонове. Это был человек довольно сильный; старый холостяк, игрок, мот. Его обеды были великолепны. Он умер, оставивши порядочные недочеты в разных кассах, откуда мог черпать, и, кроме того, кучу долгов.
Но ее отец не имел никаких сношений со старшим братом. Они разошлись еще в молодости, когда один был столоначальником, другой каким-нибудь капитаном. Когда старший брат стал важным генералом, он и вовсе потерял охоту помнить о брате, которого никогда не любил. Да и вообще едва ли он когда-нибудь любил кого-нибудь, кроме самого себя.
Ее отец – очень смирный человек; и по честности, – как она говорила, – вероятно, и по робости, по неуменью, – как дополнял Волгин в своих мыслях, – он не мог сделаться взяточником. – Следовательно, не мог и иметь хорошей карьеры в те времена, – дополнил Волгин вслух. – Да. Два года назад он был не больше как советником губернского правления.
Савелов тогда еще не был таким сильным человеком, как теперь, но уже приобрел доверие нового министра. Министр послал его ревизовать ту губернию, где служил ее отец. Министр сказал Савелову: «Если найдете нужным отставить губернатора, он будет отставлен, хоть у него и важные связи; с другими я еще меньше поцеремонюсь». – Савелов предложил губернатору и вице-губернатору подать в отставку. То же и другим, кого не отдал под суд. И точно, все они стоили того: или разбойничали, или прикрывали разбойников. Изо всего состава губернского правления уцелел только ее отец.
Однажды Савелов сказал ему: «Вы назначен вице-губернатором». Невозможно описать изумление и радость ее отца, всего их семейства. До той поры Савелов не бывал у них. Она и он не знали друг друга. Он едва ли и помнил, если случайно слышал, что она существует на свете. Встречаться им было негде. Он вовсе не бывал на губернских балах. Она почти не бывала в высшем губернском кругу: у отца было слишком мало денег. Она однажды видела Савелова в соборе, в большой царский праздник. Он, разумеется, не заметил ее за толпою стоявших ближе к почетнейшим местам. – Теперь он стал бывать у них. Она понравилась ему. Он ей также, – по крайней мере, так ей казалось тогда. Ей могло казаться это; она могла сама не понимать себя. Правда, ей было уже двадцать лет; но она почти вовсе не бывала в свете. Правда и то, ей уже делали предложения; но какие люди? – или пожилые, или, если молодые, то слишком неблестящие. У нее не было приданого. А жили они так уединенно, воспитана она была так скромно, что романических отношений она не имела. Она не видывала вблизи молодых людей, которых можно было бы сравнивать с Савеловым. Он красивый мужчина, с прекрасными манерами. Говорили, что он суров; но говорили только взяточники. Все честные люди хвалили его. В их городе он казался полубогом, по своей силе в Петербурге. Ее отец и мать, еще и не мечтая о возможности предложения, так много говорили о нем, о блистательной карьере, какая ждет его. Могло ли ей не казаться, что он нравится ей? – Могла ли она не почесть себя счастливой, когда он сделал предложение?
Так она говорила. Даже и недогадливому Волгину нетрудно было понять из этих слов и ее характер и то, с какими чувствами выходила она замуж. – Человек с поэтическою дурью или с неумолимыми принципами думал бы о ней очень низко. Но Волгин, хотя и простяк, все-таки знал, что люди слишком любят рисоваться, и ценил в ней то, что она не сочинила ни принуждения со стороны отца с матерью, ни романического увлечения со своей стороны. Пусть она вышла замуж больше по расчету, нежели по влечению сердца, – за что презирать ее, когда у нее не было ни расположения к другому, ни отвращения к тому, за кого решалась идти? – Она, конечно, думала, что пылкие страсти – выдумка поэтов или сумасбродство. Вероятно, она и прожила бы весь свой век без увлечений, если бы не попала в общество, где слишком много блеска и пустоты, праздности, скуки, пронырств и волокитства. Она казалась Волгину женщиною кроткого характера и непылкого темперамента; быть может, она увлеклась надеждою блистать в Петербурге, желанием стать важною дамою, – но и жених не был ни старик, ни урод. Напротив, он действительно был красивый мужчина, очень изящный. Волгин не сомневался в том, что, кроме расчета, было у нее и влечение к нему. Пусть не очень глубокое или поэтическое, – но она и говорит о своем влечении без пышных фраз. Простота и честность нравились Волгину, и он всегда называл хорошим человеком того, в ком находил их. За них он всегда готов был извинять и довольно большие слабости.
– Вы не были влюблены в вашего жениха? – спросил он, чтобы испытать, не слишком ли полагается на простоту и честность ее характера. – Она поняла, что он невыгодно думает о том, как она вышла замуж, и покраснела. Ему показалось, что она и колеблется, как отвечать. Но если она и действительно колебалась, она вышла из борьбы с честью для себя, по крайней мере, в его глазах ее ответ делал честь ей.
– Нет, – сказала она, потупивши глаза. – Я не была влюблена в него; и я не была влюблена ни в кого до… до… вы знаете… – Она не заплакала. Но видно было, что ей легче бы дать волю слезам, нежели сдержать их.
«Она и неглупая женщина, – по крайней мере умеет отвечать, – подумал Волгин. – Потому что заставила меня опять несколько расчувствоваться».
Она довольно долго молчала. Потом стала говорить довольно спокойно. Ее слова были опять так просты, что даже и Волгину было нетрудно видеть из ее рассказа всю правду. Впрочем, и правда эта была очень проста для понимания.
Она не была влюблена в Савелова. Но она было хорошо расположена к нему. От него зависело, чтоб это чувство сохранилось, упрочилось. Но он человек сухого сердца. Она не была требовательна в этом отношении: она не сходила с ума от любви к мужу, и ей вовсе не было надобно, чтоб он был без ума от нее. Но она имела расположение к нему, – и она не могла быть счастливою, когда поняла, что он совершенно холоден к ней. – «Я говорю о его сердце, – сказала, она. – Зачем он брал жену, если жена – существо, такое незанимательное для него? – Удобнее, лучше для него было бы нанимать маленькую квартиру для какой-нибудь женщины, взятой с улицы. Это стоило бы ему дешевле, нежели жена. Он не способен понимать, что жениться не значит только взять женщину на содержание. У него сердце, не способное к привязанности».
– Я уверен, что он очень привязан к вам, – вас называют красавицею, – сказал Волгин.
– На улице он мог бы найти любовницу очень красивую, – отвечала она. – Для него было бы все равно, та или другая женщина, лишь была бы молода и красива. – Но что я говорю? – Он верен мне, а я… о, до какого унижения довел он меня! – Я должна сознаваться, что он прав передо мною, а я преступница перед ним!.,
Она залилась слезами. Волгин рассудил, – и совершенно справедливо, – что сделал не очень хорошо, заставивши ее плакать.
– На вас досадно смотреть, какими пустяками вы смущаетесь, – извините меня, вы могли уже увидеть, что я не умею говорить деликатно. Что вам за охота не понимать ваших истинных отношений к мужу? – Зачем он женился на вас? – Вы говорите, вы нравились ему. Согласен. Но вы сама говорите, всякая красивая женщина с улицы была бы очень хороша ему, а стоила бы гораздо дешевле. Значит, жена ему была нужна не для него самого, – для общества. Почему он выбрал вас? Аристократку, – то есть настоящую, важную аристократку, – за него не отдали бы тогда; из мелюзги, которая воображает себя аристократиею, отдали бы, но какая польза от такого родства? – Ему нужно было стать своим в настоящем, сильном аристократическом обществе. Он рассчитал: «Ее дядя хорош в нем. Он эгоист, не хочет ничего сделать для родных. Но пусть он увидит племянницу женою человека, который не нуждается в его протекции; пусть он увидит, что она – блестящая молодая женщина. Он примет ее, как самую приятную находку: пусть она украшает собою его обеды, вечера». – Было это? Хорошо принял вас дядя? Просил вас быть хозяйкою на его обедах и вечерах?
– Да.
– То-то же и есть. И вы вошли в аристократическое общество?
– Да.
– А ваш муж?
– Конечно, и его не могут не принимать хорошо в тех домах, которые дружны со мною.
– То-то же и есть. Это хорошая вещь, подружиться с аристократами, не переставая быть демократом. Как ему было втереться самому? Первое, собственно его-то и не впустили бы; второе, стараясь втереться, испортил бы репутацию демократа. Ныне, известно, всё реформы; реформировать должны демократы. Надобно было и залезть в высший круг и сберечь свою славу, что он дельный реформатор. Удалось, как видите. И я думаю, он говорит друзьям-демократам в минуты откровенности: «Против воли якшаюсь с аристократами и продолжаю ненавидеть их». – Так думает Рязанцев, – вероятно, не сам выдумал, слышал от него. – Хорошо. Вы производите эффект; за вами ухаживают; а вы неглупая женщина. Что же из этого? – Натурально: «Прошу тебя, душа моя, будь любезна с таким, он мне нужен». – «Душа моя, прошу тебя, будь очаровательно мила с женою, или с сестрою, или с теткою такого-то, он мне нужен», – позвольте спросить, так ли? – Да и спрашивать нечего. – В чем же, оказывается, вся сущность дела? – «Я беру вас, mademoiselle, переименоваться в madame и помогать моим делам». – Вы помогаете. Чего ж ему больше? – Больше ничего и не требуется.
Раздался звонок. По манере звонить Волгин узнал жену.
Ну, вот и Лидия Васильевна. Да-с, чего же ему больше? Вашего расположения? – Вот, очень нужно оно ему. Если оно было важностью для него, он и сохранил бы его, вы сами сказали. – Чем ему огорчаться? – Что он, маленький ребенок, что ли? – Не знал он вперед, что если женщина окружена поклонниками и потеряла расположение к мужу, то увлечется кем-нибудь другим? – Зачем же он не берег вашего расположения? – Значит, сам решил: «Душа моя, конечно, для мужа неприятно, если жена увлекается другим, ноты видишь, у меня много интересов гораздо поважнее этого. Мне с тобою некогда нянчиться, душа моя. Знаю, ты увлечешься кем-нибудь, – но, душа моя, продолжай усердно помогать мне в делах, более важных для меня». Теперь, вы видите…
Взошла Волгина. Савелова бросилась на шею к ней. Пока она душила и заливала слезами Лидию Васильевну, он перебирал пальцами бороду: ловко ли уйти, не договоривши, – и особенно, когда говорил с горячим участием? – Неловко. – Но случай уйти не раскланиваясь был очень хорош. Раскланиваться! – Да; если пропустить эту минуту, надобно будет раскланиваться. – Он пятился к двери и благополучно исчез.
Вчера Савелова с трепетом возвращалась домой. Нивельзин оставил ей в магазине записку, наскоро написанную карандашом: «Он подозревал. Но опасность совершенно миновала. Благодарите Волгину». Магазинщица также успокаивала ее. Но она все-таки боялась. Напрасно. Перчатка Волгиной имела полный успех. Савелов был уже дома, когда жена, сделавши несколько визитов, чтобы дать себе время сколько-нибудь оправиться от волнения, вернулась. Муж, против обыкновения, встретил ее: он дожидался! – Это снова испугало ее. Он очень ласково обнял ее и, как ей показалось, не заметил ее смущения. Она ободрилась и успела подавить свое замешательство. Но все она еще не знала, как понимать его ласковость и веселость. Не притворяется ли он, чтобы лучше можно было продолжать следить? – Но ушедши в свою комнату раздеться, она увидела на столике у трюмо новую коробочку. Это был дорогой браслет; слишком дорогой по доходам ее мужа. Такого дорогого подарка он не мог бы сделать для притворства: видно было, что в самом деле он был в восторге, забыл расчет от радости. Теперь она перестала сомневаться. Но как ей тяжело было идти благодарить за подарок! – За подарок, который сделан обманщице обманутым мужем!..
Она с неподдельным чувством говорила о том, как мучительно было для нее лицемерить перед мужем. Она получила награду за верность! – Муж был в этой новой сцене совершенно доверчив; ему было даже как будто бы совестно за себя перед женою. Если б она захотела, она могла вырвать у него признание, что он подозревал ее, – он стал бы просить прощения! – Но ей и без того было слишком тяжело: она получила награду за верность!
Пусть он перестал подозревать, но надолго ли? – стала говорить Волгина. – Такие опасные отношения не могут продолжаться.
При первых словах ее об этом Савелова заплакала.
Чего вы требуете от меня? – Чтобы я разлюбила Нивельзина? Чтобы я перестала видеть его? – Я не могу.
Волгина была проникнута сожалением о бедной женщине; но эти слова очень дурно подействовали на нее. С чего она вздумала, что от нее требуют бросить Нивельзина? – Волгина должна была сделать усилие над собою, чтоб не отвечать резко. Но не могла принудить себя говорить с прежнею нежностью. Она не могла притворяться; все, что она могла, было только сдерживать себя.
– Я не говорила, чтоб вы бросили Нивельзина, – сказала она. – Я сказала только, что это не может продолжаться так; и вы сами должна понимать: не может. Ваше положение слишком опасно и тяжело. Как вы думаете выйти из него?
Савелова не заметила перемены в ней. Плакала, плакала, и опять бросилась на шею к ней. – Волгина подавила свою досаду.
– Я слышала, что Нивельзин очень хороший человек; правда это? Я слышала также, что он перестал быть ветреником, и я расположена думать, что он серьезно любит вас, – так и вам кажется? Или я ошибаюсь?
Савелова стала с энтузиазмом говорить о Нивельзине.
– Верю всему, что вы говорите о нем и об искренности его любви к вам. Но я жду, на что же вы решитесь.
Савелова плакала. – Помогите мне!
– Вы видели, я и без вашей просьбы помогала вам.
– Посоветуйте мне; что мне делать.
– Послушайте, в таких важных делах нельзя поступать по чужому совету. Решайтесь сами так или иначе.
Савелова плакала. Я не знаю, на что мне решиться… Давно он убеждает меня бросить мужа… Помогите мне, посоветуйте!..
– Ах, вот что! – сказала Волгина с досадою, но опять подавила ее. – Он убеждал вас. Почему же вы не решались? – Вы не были уверены в том, что его любовь прочна?
– Нет, нет!.. Я знаю, он любит меня!.. – Она продолжала плакать. – Помогите мне, посоветуйте, что мне делать…
Советовать вам я не могу. Вы не ребенок. Помочь? – Извольте. Вы понимаете, что это не может продолжаться так. Если вы не решаетесь бросить мужа, я пошлю моего мужа вытребовать от Нивельзина, чтобы он не видел вас больше. Вы говорите, Нивельзин благородный человек и искренне любит вас, – и я думаю, что это правда; не сомневайтесь же, он поймет необходимость повиноваться…
Савелова слушала, как убитая. Встрепенулась и с энтузиазмом воскликнула: – Я решаюсь бросить мужа.
Я очень рада, если так, – сказала Волгина. – Я начинала терять терпение с вами. – Она стала ободрять Савелову и сделалась опять ласковою; ободряла, хвалила. – Савелова экзальтировалась и была совершенно счастлива своею решимостью.
* * *
– Ну, что, голубочка? – спросил Волгин, обертываясь от письменного стола к жене, которая, проводивши Савелову, шла к нему. – Знаешь, она мне понравилась: в сущности, хорошая женщина. Хочет бросить мужа?
– Да. Нивельзин уже предлагал ей это. Остается только, чтобы ты отправился к нему, сказал, что она согласна. Ты говорил мне, нужно трое суток, чтобы получить заграничный паспорт.
– Это обыкновенным порядком, голубочка. Если захотеть, можно и скорее.
– Помню, ты говорил. Но я уже сказала ей, три дня…
– Зачем же ты сказала, голубочка, «три дня», когда можно б и скорее? – не утерпел не сказать Волгин. Если он не мог пояснить, то уже непременно желал пояснений.
– Было бы долго говорить, мой друг: тебе надобно поскорее идти к нему. Но, между прочим, я сказала так и потому, что вовсе нет надобности подымать шум особенными хлопотами.
– Это твоя правда, голубочка, – согласился муж.
– У меня была и другая причина; но после, когда будет время говорить. Может быть, я и ошибаюсь. Но некогда заводить длинный разговор. – Я сказала ей, что она не должна теперь ни видеться с ним, ни переписываться. Ты…
– Натурально, голубочка, – не преминул пояснить муж. – Им обоим надобно теперь держать себя посмирнее, чтобы не возбудить как-нибудь нового подозрения. Значит, и я должен сказать ему: не ищите видеться и не пишите. – Он взял фуражку: – Как же теперь условие? – Берет паспорт себе и еще какой-нибудь женский – не на ее имя, конечно, голубочка? – Натурально, немудрено: ну, там швея какая-нибудь, француженка, едет за границу. Понимаю это. Значит, только время и место.
– В четверг, в одиннадцать часов вечера…
– Правда, голубочка, – не мог не пояснить Волгин одиннадцать – будет уже ночь. Раньше – еще светло.
На каждом слове задерживаемая его основательными пояснениями, Волгина досказала и остальные подробности.
В то время железной дороги из Петербурга к западной границе еще не было. Кто не хотел ждать парохода, ехал на почтовых. Нивельзин, в дорожной карете, будет ждать у квартиры Савеловых.
– Прекрасно, – заключил Волгин общим пояснением, пояснив поодиночке все подробности. – Прекрасно, голубочка. Тем больше, что она понравилась мне.
– Иди же, будь спокоен: верю, что она понравилась тебе. Не уверяй больше.
Эх, ты, голубочка, все смеешься надо мною, – сказал муж и залился руладою, раскаты которой продолжали долетать до Волгиной и с лестницы.
* * *
Нивельзин ходил по комнате, служившей ему кабинетом. Он встретил Волгина с боязнью. Волгин захохотал во все горло, по одной из многих милых своих привычек:
– Что, видно боитесь, что я стану читать мораль? Оно и стоило бы за вашу вчерашнюю неосторожность. Должны были знать, с каким человеком имеете дело. Следовало бы осматриваться повнимательнее. Ну, да уж так и быть. – Сейчас, – ах, позвольте, как ее имя и отчество? – Я сохраняю нравы доброй старины, не могу говорить, не зная имени и отчества; ну, вас-то зовут Павел Михайлович, кажется; так? – А ее?
– Антонина Дмитриевна. Но умоляю вас, говорите же скорее: зачем вы? Что вы знаете о ней?
– Сейчас, погодите, попросите прежде сесть, Волгин залился руладою от восхищения своим остроумием: ха-ха– ха! – Ну-с, теперь можно. Сейчас Антонина Дмитриевна была у нас, – он погрузился в серьезность, – и, проводивши ее, Лидия Васильевна прислала меня сказать вам, чтобы вы собирались за границу.
– Я знал это, – проговорил Нивельзин, опускаясь, как пораженный громом.
Что вы? – Да натурально с нею! – Она решилась.
– Она решилась! – Она решилась, говорите вы? – Он казался помешанным от радости.
– Само собою, решилась. – Волгин погрузился в размышление. – Антонина Дмитриевна очень хорошая женщина, Павел Михайлыч, – произнес он чрезвычайно поучительным тоном.
Как поняла она мое чувство к ней! – с увлечением сказал Нивельзин. – Такое доверие ко мне! – Как она знала, что не обманется во мне!
Позвольте, Павел Михайлыч, – прервал Волгин: – О каком доверии вы говорите? Зачем же вы думаете о себе так низко, будто можно не считать ваших слов серьезными?
– Каких моих слов? – Нивельзин не понимал в свою очередь. Но Волгин уже успел сообразить и потому отвечал очень ловко, по крайней мере очень возгордился в глубине души ловкостью своего ответа.
– Оно разумеется, Павел Михайлыч: с одной стороны, вы и прав. Она вверяет вам свое счастие – как же не доверие?
Нивельзин был так взволнован, что не заметил ловкости, с какою увернулся Волгин. Он был мало знаком с глубокомысленным дипломатом, но достаточно знал его за дикаря, который по рассеянности и неловкости очень часто говорит вздор, ни к селу ни к городу. Вероятно, так он и понял замечание и уступку Волгина; по крайней мере пропустил их без особенного внимания.
– Она оказывает мне великое доверие, и как возвышает она меня им в моем собственном мнении! – продолжал он и довольно долго, очень горячо толковал на эту тему: Савелова оказала ему необыкновенное доверие, он очень гордится тем, что она так хорошо поняла его чувства.
Волгин, как человек, отличавшийся догадливостью нисколько не меньше, нежели ловкостью, теперь уже совершенно ясно понимал, в чем дело: между Нивельзиным и Савеловой никогда не было речи о такой развязке, на какую она решилась. Нивельзин никогда не предлагал ей бросить мужа. Она могла только вообще видеть, что он готов был бы и умереть за нее, не только посвятить свою жизнь ее счастию. Но он никогда не говорил ей ничего, кроме страстных фраз, в которых не бывает никакого определенного смысла или, вернее, ровно никакого смысла.
«Вот это штука! – размыслил он. – И как могла выйти такая штука?» – При своей необычайной сообразительности, он не затруднился и объяснить себе, как могла она выйти, и был готов головою ручаться, что не ошибается в своем предположении; но его прежнее мнение о характере Савеловой значительно изменялось от этого предположения.
– Да, она очень понравилась мне, – заметил он, считая обязанностью выразить свою симпатию разгоряченному Нивельзину, восторженно твердившему, что вся жизнь его будет одною непрерывною заботою о счастье «Нины», как называл он Савелову. – Знаете, я не очень-то много наблюдателен, но тут даже и я увидел с первого раза: – кроткая женщина, не рисуется, – очень хорошая женщина.
– Вы не ошиблись, – подхватил Нивельзин и совершенно отдался порывам своего чувства, уверенный в сочувствии слушателя. Волгин действительно восхищался честностью сердца, раскрывавшегося перед ним, – расчувствовался, но и глубокомысленно соображал: он всегда соображал, и всегда глубокомысленно.
Кроткая! – надобно слышать, как она говорит о своих завистницах; никогда, ни об одной из них не сказала она злого слова; она умеет мстить им только молчанием, если не может мстить услугами. Скромная! – надобно слышать, что говорят о ней ее завистницы: при всем ожесточении принуждены они сознаваться, что в ней нет кокетства. Они только могут называть ее холодною, лишенною сердца, беснуясь от досады, что не могли до сих пор найти ни малейшего предлога для сплетен о ней. Как стыдится он за свое прошлое, сравнивая себя с нею! – На какие пошлые увлечения потратил он свежесть своего сердца!
До недавнего времени он был пошлым человеком. Единственное хорошее, что было в нем, – он любил науку. Но какую? – отвлеченную, которая могла развить ум, доставить ученую репутацию, – только; она не облагораживала его сердца, и его образ мыслей оставался мелочен, мертв, гадок. Он не думал о народе, не думал о счастии людей. Отечество было для него – официальный механизм, со своею мишурною стройностью, славою. Этому отечеству он служил, и воображал, что исполняет весь долг гражданина, стараясь помогать увеличению силы механизма, который давит народ. Он усердно служил этому чудовищу своими знаниями – и затем считал себя вправе не думать ни о чем, кроме грубых наслаждений. В своем поместье видел он источник средств для покупки наслаждений, в женщинах – торговок, продающих наслаждение собою. Он и был прав, думая так о женщинах, которыми наслаждался. Пока он был юношею, не мог играть роль в свете, он кутил с теми женщинами, которые продают себя прямо за деньги. Он вошел в свет и увлекся другими, более грациозными: этих надобно было покупать, затмевая соперников светским блеском, точно так же бросая деньги, только не прямо в руки им, а на лошадей, на всяческие безрассудства для потехи им: – а прямо, им самим, вместо денег надобно было давать лесть, – и они отдавались так же легко и с таким же сердечным влечением, как те, обыкновенные продажные женщины…
– Ну, позвольте, Павел Михайлыч, это уже слишком мрачно, – возражал Волгин, с неизменною своею основательностью, и совершенно справедливо объяснял, что и в самых отъявленных кокетках часто бывает некоторая сердечная теплота, потому что и они тоже люди, следовательно, имеют некоторую потребность привязываться; что в бедных женщинах, принужденных продавать себя, это человеческое чувство проявляется еще менее редко. И надобно думать, что довольно многие привязывались к Нивельзину довольно искренне, потому что он и сам по себе очень может нравиться, независимо от своих денег или своей лести.
– Конечно, бывало, что и они привязывались, и я к той или другой, – соглашался Нивельзин. – Но с обеих сторон человеческое чувство было так слабо, так мимолетно, так загрязнено пошлостью и так легко исчезало, лишь только разводил нас или случай, или новый каприз.
– И опять же, нет вам причины особенно стыдиться за себя, – пояснял Волгин. – Правда, вы не имели порядочного образа мыслей, потому провели первые годы молодости в пошлых кутежах и волокитствах. Но все молодые люди, имевшие деньги, вели себя тогда не лучше вашего. Время было такое бессмысленное.
– Я думаю, что мне это менее простительно, нежели другим. Другие были невежды.
– Да, ну это вы сам справедливо заметили: тогдашняя наука была безжизненная; потому и не могла облагораживать человека. Общество не требовало от человека ничего, кроме пошлости.
– Вот это мне горько, что я не мог очнуться от нее сам, – сказал Нивельзин. – Я раскрыл глаза на свою жизнь и стал понимать свои обязанности только тогда, когда пробудилось такое же сознание в целом обществе.
– Об этом уже сказано, Павел Михайлыч:
Пока не требует поэта
К священной жертве Аполлон, –
продекламировал Волгин и залился руладою в одобрение остроумной цитате.
Аполлон, то есть общество; под именем же поэта разумей всякого человека. Один воин в поле не рать, говоря проще, Павел Михайлыч: потому и хороший воин отлагает оружие и предается занятиям, не свойственным его мужественной природе. – Он опять залился хохотом, потому что и новая острота была очень недурна, по его мнению, а вслед за тем предался размышлению и вздохнул: