Текст книги "Том 2. Пролог. Мастерица варить кашу"
Автор книги: Николай Чернышевский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 34 страниц)
Возвратившись домой, он услышал, что жена уехала с Мироновым на вечер. Он сел работать, но не мог. Лег читать. Это помогло. Он скоро уснул.
* * *
– Будешь помнить и сумеешь приготовить хорошо? – говорила Волгина следующим утром кухарке, выходя в ее сопровождении из кухни в столовую, где кипел самовар, – Наташа, позови Алексея Иваныча, – разве не видишь, я еще не договорила с Авдотьею, не пойду звать сама? – Наташа, с ребяческим усердием занимавшаяся осуществлением фантазии расставить чайные принадлежности вокруг самовара правильною звездою с пятью лучами, неохотно оторвалась от своей полезной заботы и пошла самым тихим шагом: так велико было ее неудовольствие. – Волгина продолжала говорить с кухаркою об обеде.
Наташа, вышедшая из столовой с достоинством, какого требовала досада, вбежала назад, разинув рот, хлопая глазами и размахивая руками от изумления: – Алексея Иваныча нет, Лидия Васильевна! И сюртука нет, и в передней теплого пальто нет, и калош алексей-иванычевых нет!
– Неужто еще не приехал? – начала вторить ей кухарка по первому же ее слову. – С восьми-то часов уже часа полтора будет; а сказал: «Скоро вернусь!» – А, ты не умела сказать как следует: «Видно, ушли куда-нибудь, потому что пальто и калош их нет», – обратилась она с назиданием к Наташе: – Так надо сказать; а ты: «Алексея Иваныча нет, и сюртука нет», точно кто украл Алексея Иваныча вместе с сюртуком! Можно ли так говорить? Ты должна слушать и понимать, как говорят, и сама стараться…
– Где ж Алексей Иваныч? После доучишь ее, как надобно уметь говорить.
– Ушли и чаю ждать не захотели; я говорила; в пять минут поставлю самовар, – не стали ждать. – «Я, говорит, скоро приеду», – да вот тебе и скоро! – А я думала, они уж дома, Наташа впустила.
– Ты тоже умеешь говорить. Куда он уехал? – Зачем? – Верно, он говорил, чтобы ты сказала мне.
– Как же, сказали. – «Справляться», говорит. – А я думала, они уже давно дома.
– Справляться, – только сказал он? Не сказал, о чем, о ком?
– Искать кого-то, сказывали они, да я не умею выговорить фамилию-то: не русская какая-то, должно быть. Ну они говорили того, о котором вчера разговаривали с вами; – лакей-то приходил, они сказывали.
– Левицкого? – Это не русская фамилия!
– Так, так, Левицкого! – повторила кухарка в восхищении от своей памятливости.
– Что ж, он узнал о Левицком что-нибудь новое? – Где искать, почему искать?
– Не знаю, Лидия Васильевна.
– Да как же он проснулся так рано? – Приходил кто-нибудь, разбудил его?
– Приходил, почтальон, только не настоящий почтальон, а совсем особый, и принес письмо, только тоже не настоящее, а особое, и велел разбудить. Я не хотела. А он: буди. – А я: впервой ли нам получать письмо? Никогда не будила; проснется, прочитает. – А он: наши письма не такие, по нашим письмам все велят будить себя. Буди. – Да еще что, Лидия Васильевна? – Ругать меня стал, дурою назвал, ей-богу! – А я ему…
– Алексей Иваныч не говорил, с собою взял эту депешу или оставляет мне?
– На столе на своем оставил, – скажи, говорит, Лидии Васильевне, что оставляю на столе.
– Эх, ты! – А еще меня учила говорить! – с торжеством заметила Наташа.
Волгина нашла на столе мужа телеграмму: «Левицкий не был в Новгороде. Уезжая из деревни, писал мне: спешит к вам».
* * *
Волгин возвратился домой уже в третьем часу и еще из передней начал: – Голубочка, где ты? Будешь бранить меня, голубочка, за то, что я уехал, не напившись чаю: но я уверяю…
– У Лидии Васильевны кто-то есть, Алексей Иваныч, – перервала Наташа. – Дама какая-то, белая, молодая, – та самая, может быть помните, которая была весною и опять приезжала, как мы воротились с дачи.
– Савелова? – спросил Волгин, укрощая свое громогласие.
– Так, она, – подтвердила Наташа. – Волгин пробрался в кабинет потише и поосторожнее, чтобы не попасться в надобность отличаться своими светскими талантами.
* * *
Он прислушивался, как будет уходить Савелова, и лишь только Лидия Васильевна проводила ее, он встал и пошел к жене, еще в кабинете начавши по-прежнему: – Голубочка, ты будешь бранить меня; а пожалуйста, не брани, потому что, уверяю тебя, я заезжал по дороге в кондитерскую, и напился чаю, и даже закусывал, и уверяю тебя, вовсе не голоден. – Видишь ли, голубочка: из разговора с Соколовским я увидел, что Левицкий…
– Знаю, мой друг. Если ты получил ответ из Новгорода, то, понятно, ты посылал туда депешу, – значит, был встревожен за Левицкого. И нельзя было не понять, что ты встревожился тем, что услышал от Соколовского. Я посылала за Нивельзиным и знаю все.
– Посылала, голубочка? Значит, теперь и Нивельзин понимает, что дело было не в том, как поверили Илатонцевы, да и Соколовский, да и он тоже… Э, что ж я! – перебил он сам себя с досадою. – Натурально, важность только в том, чтобы не усомнились Илатонцевы– а от Нивельзина чего таить? – Нечего, разумеется.
– Конечно, так, мой друг. – Что же ты узнал?
– Ничего, разумеется. Был в адресном столе, там нет ничего. И натурально, – тут же размыслил Волгин. – Не стоило и справляться в адресном столе: сведения не получаются там так скоро, в несколько дней, – разве через две, три недели дойдет туда. – Поэтому Волгин был у обер-полицмейстера, был у всех полицмейстеров, – просил всех приказать справиться поскорее; – все они при нем и отдали приказание, потому что все видели: действительно, его предположение слишком правдоподобно: Левицкий, вероятно, тяжело болен, так, что не мог и известить Волгина. Ничем другим нельзя объяснить, что он не уведомил о себе человека, на вызов которого так спешил. Все приняли самое доброе, самое живое участие.
– И что же, мой друг: ты думаешь, это самое лучшее и скорое средство узнать, где Левицкий, что с ним?
Волгин с ожесточением мотнул головою: – Само собою, нет, голубочка. Кому же из полицейских будет охота слишком усердно хлопотать по обыкновенному приказанию начальства? – Известно, как исполняются официальные поручения: лишь бы отделаться, лишь бы дать какой-нибудь ответ. Натурально, следовало начать вовсе не с того, как я, – это самое последнее. Вот давай-ко поскорее обедать, да и отпусти меня: поеду к мелким чиновникам, – обещаю сто рублей за известие. Тогда справятся как следует.
– Я очень довольна, мой друг, что ты так думаешь. Значит, Нивельзин не ошибся: он уехал с тем, чтоб именно так и сделать, как ты говоришь. Кроме того, и сам будет искать. – Мы с ним также подумали, что, вероятно, Левицкий приехал больной и не мог не только ехать к тебе, даже и написать.
– Удивительно, голубочка, почему я всегда только уже после увижу, как надобно сделать, а начну непременно не так! – с ожесточением сказал Волгин. – Это удивительно, голубочка, уверяю тебя! – Почему же Нивельзин с первого раза увидел, как следует сделать?
– Мой друг, я тысячу раз говорила тебе: ты вовсе не живешь с людьми, – как же тебе уметь жить в свете, уметь приниматься за дела?
– Нет, голубочка: это уже врожденная глупость, уверяю тебя, – с негодованием возразил Волгин и ужасно мотнул головою. – В другое время он стал бы доказывать это очень подробно и основательно, по своему обыкновению. Но теперь ему было не до того, чтобы заниматься разъяснением своих удивительных врожденных умных свойств: он был слишком серьезно встревожен за Левицкого; – поэтому замолчал.
– Я не думала, чтобы ты мог любить кого-нибудь, – сказала жена.
– И я сам то же думал, голубочка. – Все дурачье, только смех и горе с ними. Все дурачье, – ты не поверишь, голубочка, что такое все эти умные люди, – о, какие слепые дураки! – Жалкое общество, какие у него руководители! Бедный народ, чего ждать ему от такого общества с такими руководителями!
Он вытащил платок и начал с ожесточением сморкаться. – Голубочка, пожалуйста, ты не говори Нивельзину, что я хуже всякой бабы, – заметил он, кончивши свое занятие платком, и непринужденно захохотал; – потом покачал головою и сказал: – Это очень глупо, голубочка, уверяю тебя: потому что, согласись, какая мне надобность? – Никакой. Но вот глупая слабость: расчувствовался, как самая старая баба, – и всегда так расчувствуюсь. Удивительно. – Да, – продолжал он, углубляясь в размышление. – В том и штука, что Левицкий незаменимый человек. Полезный человек.
– Пока у тебя еще нет никакой причины слишком тревожиться за него, мой друг, – заметила жена. – То, что он болен, и довольно серьезно, это очень вероятно. Но только. А ты уж и оплакал его: ты слишком мнителен. – Пойдем, взгляни на Володю, поиграй с ним: ты огорчаешь меня тем, что совершенно не занимаешься им.
– А, погоди, голубочка: подрастет, будешь, пожалуй, говорить, что и слишком много занимаюсь с ним, когда стану набивать ему голову всею этою чепухою, которую называют ученостью; – пойдем, пожалуй, посмотрю, какой он милый, по твоему мнению, – но уверяю тебя, голубочка, что и теперь можно видеть, что будет тоже молодец вроде меня. Вперед восхищаюсь его ловкостью.
Глава шестаяПосле того, как ушла тайком из квартиры Волгиных, Савелова должна была стыдиться взглянуть на Лидию Васильевну: будучи глубоким знатоком человеческого сердца, Волгин не сомневался в этом и, конечно, не мог оставить жену в незнании насчет своего блистательного соображения: «Уверяю тебя, голубочка, она не покажет носу к тебе», – предрек он жене. Предсказание, делавшее такую честь его необыкновенной проницательности, оправдывалось. Ни до переезда на дачу, ни во все продолжение дачного, сезона Савелова не была у Волгиной.
Тем справедливее удивился глубокомысленный прорицатель, вскоре по переселении в город услышав от жены, что ныне поутру приезжала к ней Савелова. По свойственной его уму быстроте в делании самых трудных соображений, Волгин мгновенно постиг тайну такого мудреного случая и стал уверять жену, что непременно у Савеловой была какая-нибудь особенная, большая надобность, – без того она не поехала бы. Жена сказала, что из разговора Савеловой не было видно, чтобы она хотела посоветоваться или попросить о чем-нибудь.
– Ну, а все-таки, по твоему мнению, голубочка? – спросил муж, любивший глубокие соображения.
– Какая же надобность мне иметь какое-нибудь мнение? – заметила жена. – Она хотела вести пустой разговор, я была очень рада, что нет ни обниманий, ни слез.
– Знаешь ли, голубочка? – Она приезжала поговорить о Нивельзине, – спросить, не имеешь ли каких-нибудь известий о нем, – уверяю тебя, голубочка, потому что, уверяю тебя, она и теперь сохраняет некоторое расположение к нему. Она, бедняжка, только не решилась спросить о нем. А поверь, так.
Жена сказала, что она сама подумала так и, не дожидаясь вопроса, тяжелого для Савеловой, рассказала все, что знает о Нивельзине, – он в то время еще не возвратился из-за границы. Савелова слушала с интересом, и призналась в этом, и благодарила за рассказ, и потом продолжала прежний разговор.
Мгновенно углубившись в небольшое размышление, муж объявил, что когда так, то нет: Савелова приезжала не за этим. Если б за этим, то после и не было бы никакого другого разговора. Видно, она вспоминает о Нивельзине мило и нежно; и крестится обеими руками от радости, что не заставили ее уехать с этим человеком, о котором так приятно плакать.
* * *
Волгина очень желала бы не отдать визита Савеловой. И не отдала бы, если б этим нарушились только правила этикета. Но Савелова увидела бы в этом не простое пренебрежение условных обычаев, а презрение к своему характеру, – была бы слишком жестоко поражена. Волгина пожалела ее. Сделала принуждение себе и поехала отдать ей визит. Но с тем, чтоб не пришлось повторять его. Этого можно было достичь, не обижая женщину, более жалкую, нежели дурную. Волгина хотела мягко, но решительно сказать, что не может наряжаться так богато, как аристократки, с которыми она встречалась бы у Савеловой, что они стали бы смотреть свысока на нее, что из этого происходили бы неприятные столкновения.
Волгина и сказала это. Но, чтобы найти минуту сказать, должна была просидеть у Савеловой гораздо дольше, нежели хотела. Она застала Савелову не одну. Довольно пожилой мужчина в пальто, совершенно по-домашнему расположившись в больших и низеньких мягких креслах, не подходивших к остальной мебели и, очевидно, принесенных в гостиную нарочно для него, пил кофе, читал газету и курил, – все вместе. Савелова на диване подле него вышивала угол полотняного платка. Картина походила на семейную, и Волгина подумала, что мужчина– какой-нибудь родственник хозяйки или хозяина, приехавший в Петербург погостить.
Но Савелова отрекомендовала его как «Петра Степаныча, о котором она так много говорила»; и как села, Волгина должна была высказать свое мнение об узоре платка: оказалось, что платок вышивается для Петра Степаныча. Действительно, Савелова очень много толковала о Петре Степаныче, бывши с визитом у Волгиной, – почти все только о нем и толковала. Кто такой Петр Степаныч, Савелова не объясняла: вероятно, по ее мнению, все в Петербурге или в целой России должны были знать, кто Петр Степаныч; Волгина не знала и не полюбопытствовала спросить; но скоро увидела из ее слов, что Петр Степаныч – какой-то чрезвычайно высокий сановник, по всей вероятности начальник Савелова. Дальше оказывалось, что он совершенно одинокий человек, старый холостяк. – Савелова не могла досыта наговориться о своей дружбе с Петром Степанычем и приплетала ее ко всему – о чем болтала. Она сваливала на Петра Степаныча даже и то, что не была у Волгиной во время дачного сезона: нельзя было вырваться от Петра Степаныча, чтоб съездить из Ораниенбаума в Петербург и заехать к Волгиной на Петровский. Поверит ли Волгина? Она во все лето ни разу не была в Петербурге. Они жили в Ораниенбауме потому, что там жил Петр Степаныч: ее муж должен каждый день работать с Петром Степанычем. Она и прежде была очень хороша с Петром Степанычем; но в Ораниенбауме они подружились так, что он решительно не мог жить без нее: все вместе, все вместе; – и теперь он беспрестанно у нее: каждый день, сидит утро или сидит вечер. Это было бы утомительно, если бы Петр Степаныч не был такой милый человек и если бы она не любила его. Но она очень любит Петра Степаныча; потому нисколько не обременяется.
Тут было страшно много хвастовства; еще больше аффектации. Но Волгиной казалось, что есть и кое-что похожее на искреннее расположение к Петру Степанычу. О том, что тут нет ничего, похожего на волокитство со стороны Петра Степаныча, нечего было и сомневаться;
Петр Степаныч бросил газету и оказался очень разговорчивым собеседником. Анекдоты его были милы; шутки не пошлы; серьезные слова не глупы. Вся манера его держать себя была совершенно без претензий. Лицо его было еще красиво; волоса еще довольно густы и без седин. Но он не забывал свои сорок с лишком – быть может, и пятьдесят лет. Зато совершенно не считал нужным помнить, что он очень высокий сановник. Очевидно, он любил Савелову как родную и верил, что она любит его совершенно бескорыстно. Эта уверенность была отчасти слишком наивна. Впрочем, ошибка его не была неизвинительна. Если Савелова и начала ухаживать за ним исключительно по служебным надобностям мужа, то теперь имела до некоторой степени и душевную привязанность к нему. Действительно, он был так искренен с нею, что нельзя было ей не начать хоть немножко платить ему тем же. Вообще он очень понравился Волгиной: показался человеком добрым, честным; – не орлом по уму, но далеко не дураком.
Через полчаса или больше пришел в гостиную Савелов с бумагами в руках. Как видно, он не знал, что у его жены сидит Волгина; быть может, не знал, что его жена и знакома с нею. – Волгиной было довольно забавно подметить, как ловко и быстро он согнал со своего лица удивление и устроил мину, прекрасно показавшую, что он не имеет удовольствия знать – кто гостья, но что вид неизвестной дамы произвел на него самое выгодное для нее впечатление. А когда жена представила его Волгиной, он сделался непритворно мил и, без особенных церемоний извинившись перед Петром Степанычем, что заставит его несколько подождать разговора о делах, сел к Волгиной и довольно долго говорил с нею, главным образом о своем уважении к ее супругу. Волгина засмеялась и благодарила его за любезность. Но он очень серьезно отвечал, что она ошибается: он говорит о ее супруге то, что чувствует. Дороги, по которым идут он и Волгин, очень различны, и хоть ведут к одной цели, но не представляют им случаев встречаться на пути к ней. Притом же Волгин затворник; даже у Рязанцева, единственного общего друга их, бывает редко, да и то лишь в назначенные дни, когда собирается толпа. А он по своим официальным отношениям избегает являться в эту толпу. Потому он не знает, скоро ли встретится с Волгиным. А нарочно искать сближения – это было бы неудобно при его официальном положении, при положении Волгина в литературе; сплетники сочинили бы, что кто-нибудь из них ищет чего-нибудь в другом. Он дорожит репутациею независимости; Волгин, конечно, не меньше. Тем больше он рад, что его жена и Волгина подружились: он надеется, что из этого естественно выйдет сближение между ним и Волгиным. А пока он просит ее передать его чувства ее супругу.
Это было еще до приезда Нивельзина из-за границы. Волгин не хотел поверить жене, что в длинных и горячих тирадах Савелова об уважении к нему должно быть что-то серьезное: – «Э, голубочка! – на что ему заботиться расположить меня в свою пользу? – Просто он хотел быть любезен», – Но когда приехал Нивельзин и Рязанцев объявил Волгиной, что ее муж посылал Нивельзина с важными поручениями в Лондон, Волгин понял, что действительно слова Савелова не были пустою любезностью. В те времена петербургские реформаторы добивались, чтобы в Лондоне были милостивы к ним. Савелов вообразил, что Волгин пользуется там сильным влиянием.
* * *
Только дикарю Волгину представлялось, будто бы Савелова должна была до такой степени совеститься своего бегства, что не приехала бы к Волгиной без очень серьезной надобности в совете или помощи. Когда он сообразил все обстоятельства, раскрывшиеся для него в последствии времени, то увидел, что предположение жены было справедливо: в этот раз Савелова приезжала просто затем, чтобы показать Волгиной, – и окончательно убедить саму себя, что не имеет причины стыдиться: ее поступок был хорош, она пожертвовала преступною страстью для священных обязанностей и достойна не порицания, как, может, представляется Волгиной, а почтения и похвалы.
Она пылко протестовала против решимости Волгиной не входить в аристократический круг; она с пафосом говорила, что не хочет подчиняться излишней гордости Волгиной, не согласна лишить себя ее дружбы. Но видно было, что в сущности для нее все равно. – Волгина думала: может быть, увижу ее у себя еще раз или два, – вероятнее, не увижу.
Но сомневалась только до приезда Нивельзина. А подружившись с ним, предполагала, что не увидит ее у себя.
Пусть отношения к мужу, к Петру Степанычу, к целому десятку важных старух и целому стаду важных стариков были для Савеловой важнее любви. Но все-таки она любила Нивельзина со всею силой, какую могло иметь благородное чувство в ее сердце, не совершенно дурном, хоть и слишком набитом пошлостью. Пусть воспоминание об этой любви успело очень и очень ослабеть в долгие месяцы, наполненные светскими заботами и полубескорыстною возней с дружбою Петра Степаныча. Но все-таки это было единственное поэтическое воспоминание, – единственное, которое годилось для минут благородного настроения души. Оно не могло не быть мило ей. В ней должна была сохраняться нежность к Нивельзину. Ей не могло не быть тяжело смотреть на Волгину, когда она стала видеть Волгину вместе с Нивельзиным и на Невском и в театре.
И, однако же, она приехала к Волгиной – в то утро, которое Волгин употребил на тревожные разъезды с просьбами разыскать, где Левицкий, что с ним. Она приехала очень бойкая и развязная, но слишком бойкая и развязная, так что напомнила Волгиной совершенную непринужденность Алексея Иваныча, когда Алексей Иваныч становится в отчаянии развязным светским человеком, чрезвычайно свободно попирающим все свои затруднения. «Бедная! – Что с вами? Что грозит вам?» – едва не вскликнула Волгина при взгляде на ее натянуто-беззаботную улыбку, принужденно веселое лицо. Но она, с неудержимою говорливостью, какою блистал и Алексей Иваныч, когда бывал так же беззаботен, – очень скоро успела отличиться так ловко, что и сам Алексей Иваныч согласился бы признать ее превосходство над собою.
Она приехала звать Волгину на обед. Она уверена, Волгина сделает ей это удовольствие. Возражения Волгиной не применяются к этому случаю: обед будет совершенно запросто, маленький, скромный, – можно сказать, семейный. Будут только сослуживцы ее мужа, – старики. Не будет ни одной дамы. Для такого общества не нужны брильянты, дорогие кружева. Она сама не будет в бальном платье. Этот обед – завтра. Это именины ее мужа. Она не сомневается, Волгина приедет.
Все это говорилось таким тоном, будто в самом деле ей только стоило сказать: «Приезжайте», и Волгина с восторгом поедет, – будто Волгиной должна быть необыкновенно приятна честь сидеть за одним столом с нею, с ее мужем и его сослуживцами. Вероятно, бедняжка не воображала давать такой тон своим словам; вероятно, она только усердствовала показать, что не затрудняется и не сомневается. Но слишком усердствовала, и выходил такой тон.
– Зачем же я поеду? – холодно сказала Волгина.
Ей будет так приятно, если приедет Волгина. Сослуживцы ее мужа – все старики, все скучные. С ними такая невыносимая тоска! Она уверена, Волгина не откажется: вдвоем им будет весело. Ей одной невыносимо скучно. С Волгиной она сейчас же после обеда уйдет в свою комнату; одна, она должна будет оставаться с этими гостями и умрет от скуки.
Необычайная легкость тона продолжалась. Решительно, сам Алексей Иваныч не мог бы говорить так умно и мило.
– Вам хочется, чтобы за обедом была какая-нибудь дама, которая дала бы вам предлог уйти от скучных стариков, желание очень естественное. Но я полагаю, что у вас есть сотня приятельниц. Можете выбрать из них любую.
Но она выбирает Лидию Васильевну. Неужели Лидия Васильевна откажет ей в этой маленькой дружеской услуге?
– Если б я не видела, что вы взволнована, я сказала бы вам: разве ваши обеды такая честь для меня? – Кажется, я довольно ясно говорила вам, что не хочу бывать у вас ни на обедах, ни до обедов, ни после обедов? – Почему это? – Между прочим, и потому, что вы слишком заняты важностью вашего мужа. Я сказала бы это и попросила бы вас идти вон. – Но вы сама не понимаете, что ваши слова были дерзки. Я не должна сердиться. Не должна, и, однако же, сержусь. Но удерживаюсь. Вместо того, чтобы попросить вас уйти, спрашиваю: зачем вы приехали? Говорите прямо, если не хотите, чтоб я потеряла терпение. Зачем вам надобно, чтоб я приехала завтра на ваш обед? Это серьезная надобность? – Если очень, очень серьезная и если никто не может заменить меня, то я подумаю – и могу согласиться.
Савелова вспыхнула и несколько времени сидела молча; по-видимому, она не знала, что ей делать; вероятно, первою ее мыслью было, что Волгина оскорбила ее и что она должна встать и уйти, сказав, что она не ожидала такой обиды, – или что-нибудь подобное. – В самом деле, слова Волгиной были очень суровы. Но Савелова не хотела обращать внимания на прежние холодные замечания Волгиной и упорно оставалась при своем легком тоне, будто не верила, что женщина, муж которой не важный человек, может не считать за честь себе ее приглашение, – будто не верила, что Волгина, бывши у нее, серьезно говорила о своем нежелании входить в ее общество. Савеловой трудно было принять подобные слова за правду, когда сама она жертвовала всем для своей светской карьеры. Она, по своему характеру, должна была считать их только притворством, которое будет отброшено в сторону при настойчивости с ее стороны. – Может быть и то, что она, в своей отчаянной бойкости, и действительно не понимала, как нагл и раздражителен тон ее приглашения. – Теперь она опомнилась и сидела, не зная, что ей делать. Вероятно, сначала в ней преобладало то впечатление, что она обижена, должна встать и уйти. Она будто порывалась встать, – но не вставала. Она сидела молча. Грудь ее стала дышать тяжело, на глазах у нее стали навертываться слезы.
– Я остановила вас, может быть, слишком резко; но должна была остановить, потому что начинала терять терпение. Я вспыльчива, – сказала Волгина смягчившись: видеть огорчение, страдание – это обезоруживало ее. – Я очень вспыльчива, но зато моя досада и быстро проходит. Не могу не любить ваше личико. Помиримся. Не плачьте, пожалуйста. Для вас необходимо, чтобы я не оставила вас быть одну за вашим обедом?
– Боже мой, боже мой, если бы я могла обратиться к кому-нибудь, кроме вас, разве я приехала бы к вам? – простонала Савелова. – Я люблю Нивельзина, я ревную, я завидую, я люблю его, – она залилась слезами. – Я люблю его, и все-таки я обращаюсь к вам! – О, поймите же, как велико мое страдание!
Волгина стала ласкать ее, чтоб успокоить. Сказала, что приедет; говорила, что в чем бы ни состояло горе Савеловой, вероятно, она слишком робеет; что, вероятно, можно будет отвратить его.
Савелова рыдала до того, что совершенно расстроила свои нервы, и горячечная экзальтация овладела бедняжкою. Она повисла на шею Волгиной, обливала ее слезами, говорила о том, что никогда не забудет Нивельзина, что Нивельзин не может любить ее, но что она любит его, что любовь к нему поддерживает ее, что без любви к нему она сделалась бы презренною женщиною, что она благодарит Нивельзина за счастье, которое давала ей любовь к нему, что она не эгоистка, не завистница, что она любит Нивельзина как брата, что у нее теперь одно желание – то, чтобы он был счастлив, что скоро она будет иметь силу сама сказать ему это, что она просит Волгину сказать ему, что она любит его как брата, убедить его, чтобы он не презирал ее, что она нежно желает ему счастья, что она счастлива его счастьем.
Конечно, мимолетная экзальтация гораздо больше участвовала в этих нежных излияниях, нежели прочное чувство. Но если бы тут был Волгин, все-таки он расчувствовался бы до глубины души, по основательному соображению, что сердце, способное хоть на минуту возвышаться до такого энтузиазма, не совершенно испорчено. – Так он и решил, когда в последствии времени узнал об этой сцене: сказал, что Савелова в сущности хорошая женщина, размыслил и повторил: «Да, как бы то ни было, все-таки не совсем дурная женщина».
Волгина не занималась размышлениями о том, хорошая ли женщина Савелова, а уговаривала ее выпить холодной воды, – наконец, успела заставить выпить стакан; после того повела ее к рукомойнику и велела ей умыться, дала выпить еще стакан холодной воды и после того стала говорить о деле:
– Я сказала вам, что приеду на ваш обед. Следовательно, это вещь решенная. Но я думаю, что для вас самой было бы полезно, если бы вы предупредили меня, какой помощи вы ждете от меня?
Только той, чтоб Волгина не покидала ее после обеда. – Савелова опять начинала волноваться.
– Только? – Там будет Петр Степаныч?
Конечно, будет.
– Неужели он не мог бы оказать вам этой услуги? Вы понимаете – я не думаю отказываться: дала слово, то уже не стану отговариваться. Но вы так дружна с этим добрым, честным человеком? Неужели вы не могли попросить его, чтоб он не отходил от вас, если вам надобно было только, чтобы кто-нибудь был подле вас?
– Я не могла сказать даже и ему… Никто не должен знать, даже и он… И я не знаю, захотел ли бы он… – Савелова опять начинала трепетать, – Вы одна можете… И перед вами мне уже все равно стыдиться: вы презираете меня…
Волгиной опять пришлось успокаивать ее. – В том, что она не решилась бросить мужа, нет ничего особенного; почти все поступили бы точно так же, как она. Савелова была расположена думать, что не заслуживает порицания, да и не горевала о Нивельзине; потому утешилась очень легко. Воспоминания не были особенно важны для нее, как убедилась Волгина: она мучилась только опасностью, которая теперь грозит. Опасность была и велика и дурна; это было видно из того, что Савелова стыдилась сказать о ней Петру Степановичу и не надеялась на его желание или силу пособить. Но в чем состоит эта ужасная постыдная опасность, Волгина не видела; и не стала больше спрашивать, хоть было бы очень полезно узнать это заранее, чтобы обдумать, что и как можно сделать. Савеловой слишком тяжело было говорить, и Волгина отпустила ее со словами, что она не хочет знать ничего, – и не будет видеть ничего, кроме того, что надобно будет видеть для ее пользы.
* * *
Савелов не имел состояния и был не жаден на деньги; дорожил своею вполне заслуженною репутациею бескорыстного человека и презирал внешний блеск. Квартира Савеловых была немногим больше квартиры Волгиных и меблирована почти так же скромно.
Но если неподвижная мебель не очень большой гостиной была не блистательна, тем ослепительнее резал глаза эффект ходячей меблировки, которая вся собралась в гостиную; в то время, как приехала Волгина, в зале устанавливали раздвижной стол, и все съехавшиеся на обед были загнаны этим в одну комнату. Звездоносными группами они тихонько толклись вдоль окон гостиной. На пятнадцати или шестнадцати фраках и военных мундирах сияло чуть ли не десятка три звезд.
Хозяйка, выбежавшая в зал встречать гостью, провела ее мимо звездоносцев, не удостоив ни одного из них словом или знаком, что он может идти за нею и гостьею к дивану. И ни один звездоносец не осмелился сопутствовать дамам без приглашения: все потянулись в другую половину комнаты, распределились вдоль окон и солидно, тихо передвигались там, переминались, поговаривали, помалчивали, все смирно и в совершенном удовольствии.
И не только хозяйка предоставила этим смирным созвездиям заниматься между собою, как могут, – даже и хозяин был так же бесцеремонен с ними. Савелова не было в гостиной. Тридцать звезд на пятнадцати сановниках не смели, как видно, обижаться: двигались вдоль окон, скромно сияя.
Внезапно они замерцали паническими переливами света, закопошились и обратились на дверь из зала. В зале раздался голос хозяина:
– Я замучил вас; но будьте добр: заезжайте в канцелярию и останьтесь там, пока доклад будет переписан: прошу вас об этом, не в службу, а в дружбу. Мне хочется, чтобы к шести часам он был здесь. Мы все тут и подписали бы его. – Петр Степаныч также будет здесь, и в восемь часов я повез бы его Чаплину.
– Будьте уверен, в шесть часов доклад будет здесь, – отвечал другой голос, – конечно, чиновника, работавшего с Савеловым и теперь отпускаемого им. – Я надеюсь, что успею и прочесть внимательно, чтобы не было описок.