Текст книги "Том 2. Пролог. Мастерица варить кашу"
Автор книги: Николай Чернышевский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 34 страниц)
Она понимает очень удовлетворительно. Я не мог не успокоиваться за ее будущность, слушая, как прекрасно понимает она. Конечно, нельзя надеяться, чтобы на первое время не делала она ошибок. Но первое время проведет она под глазами Зинаиды Никаноровны; – Зинаида Никаноровна будет тогда внимательно надзирать за нею, не пропустит без замечания ни одной ошибки, вроде болтанья ногами кому-нибудь постороннему, – и Настя, умница, скоро приучится заголять ноги осмотрительнее. Я убежден, полицеймейстер не увидит никаких ошибок, – а если б и случилось ему заметить и рассердиться, при Зинаиде Никаноровне не возникнет серьезного недоразумения… А через какой-нибудь месяц можно будет и отпустить его с Настею, Настя же будет уметь совершенно избегать ошибок: умная девушка очень скоро отвыкнет от легкомыслия. – а Настя умница.
Так смеюсь я теперь; но тогда мне было грустно за Настю… Я даже стал говорить ей, что Зинаида Никаноровна любит ее, конечно, но дурная женщина и много учит дурному.
С минуту Настя слушала, вытаращив глазенки. Потом расхохоталась: – Ах, душенька, какую глупость вы говорите!
В самом деле, глупость. Прожив со мною полгода, Настя могла бы, вероятно, без смеха слышать, что плутовать нехорошо, что люди, которые учат плутовать, – нехорошие люди. Начинать внушать ей такие дикие для нее понятия на второй день знакомства было слишком рано. И слишком поздно, когда узнано, какое счастье обещано ей Зинаидою Никаноровною. Следовало бы понять это к не начинать. Я и понимал. – а все-таки не только начал, но, даже и после основательного ее замечания, продолжал… Задушевный, неумолкаемый, неудержимый хохот ее скоро парализовал мой язык. Победоносная Настя с искренним сожалением сказала: «Душенька, если вы будете думать так смешно, вы будете самый несчастный человек». – развалилась, откинувшись на спинку коляски, разинула рот как можно шире, запихала в него, напирая обеими руками, ананас как можно больше, разложила руки вдоль боков и осталась так, с раскоряченною мордочкою, с торчащим из нее ананасом. Есть больше было, должно быть, приторно, а выпустить сласть изо рту было жаль; а, главное, очень нравилось, что удалось разодрать рот так широко: удовольствие удивительным успехом светилось в глазах. – Бедная победоносная Настя! Она не знала, скольких ананасов лишила себя своим простодушным справедливым смехом! А во мне, хоть и омраченном благородною скорбью о падении моего умного плана, уже зрела мысль, что когда так, это мой последний визит к ней. Она красива, это правда, но в нашем селе найдутся десятки куколок, не уступающих ей ни в чем, ни даже в бесстыдстве, если оно нужно. Теперь я уже приехал к ней, и пусть не пропадает вечер. Но больше не видеть тебе меня, милая куколка: двадцать верст, большой расход и хуже всего мерзкая Зинаида Никаноровна. Буду находить свое ближе, дешевле и без неприятного общества…
Я велел кучеру пустить лошадей рысью. Мы прокатили по деревне, представляя великолепное зрелище публике: я, прямой, скрестивши руки на груди, смотрящий прямо вперед, как раз в локоть кучеру. – Настя развалившись, задравши вверх мордочку, раскоряченную торчащим ананасом.
Вчера я сказал Зинаиде Никаноровне, что буду серьезно говорить с нею о Насте. И надобно было говорить. И стал говорить. – хоть не совсем то, что предполагал вчера. Настя очень нравится мне; чрезвычайно жалею, что не могу взять ее на содержание: она в один месяц запутала бы меня в долги на целые годы. Но хочу сделать для нее, что могу. Связь между нею и Зинаидою Никаноровною, конечно, не ослабеет, если она получит вольную. Я желал бы знать… Зинаида Никаноровна перебила меня, покрасневши. – Зинаида Никаноровна покраснела! – Я не верил своим глазам! – И не верил своим ушам: Зинаида Никаноровна без аффектации говорила, что выкуп не нужен, что она благодарна мне за то, что я напомнил ей; давно, давно следовало перечислить Настю из крепостных в мещанки. – ей стыдно, что она все забывала об этом… Это были искренние слова, простые, человеческие. Я был изумлен, почти растроган. Конечно, через минуту привычка к мерзкому комедиантству взяла свое: пошли идеальности, эфирности, жеманство.
Я писал это в половине или конце первого, мало думая о пустяках, которые записывал только от скуки, чтоб убить время в ожидании, когда наконец будет дошит сарафан, Мери будет выпущена Власовою из-под ареста, – потому что и персидский наряд самой Власовой и сарафан Надежды Викторовны я считал делом этой милой, веселой молодой дамы. – тем больше считал ее изобретением клятву шить не вставая, пока не дошьют. Вошел Иван Антоныч и сказал, что Надежда Викторовна послала его взглянуть, занят я или нет; если занят, пусть он ничего не говорит; если я не занят, пусть он попросит меня выйти к ней; она в библиотеке. Он рассудил: когда же дождешься, что я не занят? – Я встал и пошел.
Милая, добрая девушка извинилась, что будет просить меня об услуге: она не так дружна со мною, чтоб имела право; но услуга, о которой она попросит, не будет, конечно, тягостью для меня. – Вчера, еще у Власовых, она заметила, что глаза у Мери несколько красны. Мери сказала: «Не знаю, должно быть от ветру и пыли по дороге». Она поверила. Ныне, за шитьем сарафана, опять видит: глаза у Мери несколько красны. Мери сказала: «Не знаю; разве остается от вчерашнего». Она все поверила, но сказала, что не следует утомлять таких глаз шитьем. Мери говорила: «Это ничего», и не слушалась, – она и Власова взяли шитье у Мери и велели ей уйти, чтоб она не усаживалась опять шить. Когда Мери ушла, Власовой скоро надоело шить, и она легла читать. И Надежда Викторовна пошла взять книгу. – книга, которую она читала, осталась у нее в провансальской беседке. Она входит туда и видит: Мери сидит за столом и плачет. – по столу рассыпаны цветы. – «О чем вы плачете, Мери?» – Но у Мери уже спокойное, даже веселое лицо, и в руках цветы: «Я и не думала плакать; разве от рези в глазах навернулись слезинки». – «Вы плакали, Мери». – «Да вовсе нет, видите, плела гирляндочки на сарафан. – и сплету венок, это тоже надобно для русского наряда. Хорошо я выбрала цветы?» – «Вы плакали, Мери. Чем огорчены вы?» – «Да что это вы, Надежда Викторовна!» – «Чем огорчены вы? – (Конечно, Надежда Викторовна выражала ей участие гораздо нежнее, нежели передавала мне свои слова.) Кем огорчены вы? Вы не хотите сказать? Я подумаю, что я сама чем-нибудь огорчила вас». – «Вы меня?» – с порывом воскликнула Мери и схватила поцеловать руку Надежды Викторовны; Надежда Викторовна едва успела отдернуть руку. – «Вы совсем расстроены, Мери». – «Нет, Надежда Викторовна, я была спокойна и весела; но ваша доброта растрогала меня. Я люблю вас, Надежда Викторовна; только: я очень люблю вас. Но оставьте меня, Надежда Викторовна; перестаньте ласкать меня, или я вовсе расплачусь». Что такое с Мери? Я друг ее, мне она скажет, вероятно. Она, вероятно, еще там, в провансальской беседке: она опять села плести уборы для русского наряда, который выдумала Надежде Викторовне Власова с ее же слов.
Я был рад, что Мери, наконец, одна, что я могу переговорить с нею. Я думал, что знаю, о чем она плакала: о том, что я увидел надобность держать себя далеко от нее; быть может, немножко и о том, что я слишком легко подчинился этой обязанности; с нашего прощанья пред моим первым визитом Зинаиде Никаноровне прошло два дня. – и пусть еще не было минуты, когда бы я мог поговорить с Мери, – но два дня! – Я мог бы написать, если не находилось минуты видеть ее наедине. Я думал, что она огорчена и моею связью с Настею; она еще не могла узнать, что я не хочу видеть больше эту жалкую девушку; она должна опасаться, что Настя разорит меня, будет вводить в безрассудства. Да и обидно ей. – думал я. – что ее друг мог связаться с такою пошлою девушкою. О ревности нечего думать: Мери так же мало, как Власова, расположена ревновать меня; но и Власовой. – если Власова знает. – должно быть неприятно это: женщина не может не чувствовать себя оскорбленною, когда ее знакомый с удовольствием переходит из ее честного общества к пошлости, которою унижается достоинство женщины. Мери дружнее со мною, чем Власова, потому должна и чувствовать обиду более горько. – Так понимал я.
Я отворил дверь беседки. На столе лежали гирлянды. Мери сидела и плела венок. Он выпал из ее рук, краска бросилась в щеки ей. – но это был только миг смущения; я еще не переступил порога, Мери уже владела собою: хоть вся вспыхнувшая, спокойным движением нагибалась поднять венок, подняла и, держа его обеими руками, будто хотела продолжать плесть, подняла на меня смелый взгляд, твердо сказала: – А, это вы, Владимир Алексеич!
Я остановился; так холоден был взгляд, и так странно звучал твердый голос, будто вызовом на борьбу, будто она встречает врага, – что это такое? Разве то, что она оскорблена моею связью с Настею еще гораздо сильнее, нежели думал я? – Ревности не может быть в ней; но она стала презирать меня! Так я понял; и точно; в ее взгляде я читал: «Что вам угодно, милостивый государь? Зачем вы изволили пожаловать сюда? Вы должны были понимать, что я не хочу видеть вас». И точно, из слов Надежды Викторовны о шитье сарафана я понимал: эта поездка к Власовой, это шитье персидского наряда для Власовой, как и этот сарафан. – все только для того, чтоб уклоняться от свиданья со мною. – так чужд я стал ей! – Более, нежели чужд, пояснял мне ее взгляд: она встречает меня будто врага! Сердце мое тоскливо сжалось.
– Марья Дмитриевна, вы не подаете мне руки!
Лицо ее мгновенно изменилось: просветлело радостно, прежняя нежная дружба светилась в ее взгляде.
– Вы хотите, чтоб я подала вам руку? – Она спокойно встала и шла ко мне. – Вы остаетесь моим другом? Благодарю вас! – Она обняла тихо и крепко, без поцелуя, как обнимались мы с Ликаонским, когда он уезжал, как обнимаются друзья, когда хотят показать: эта сила чувства – не порыв, это сила моего постоянного расположения к тебе. – Вы не усомнились во мне, Владимир Алексеич? Благодарю вас! – Она крепко прижала меня к своей груди и спокойно отступила и села.
Я и шел к ней, уже предрасположенный быть глубоко взволнован. Я был теперь нежно, нежно растроган; понимал, что если сяду и дам себе волю разговориться, то расчувствуюсь до слез. А слезы – плохое свидетельство непоколебимости. Я понимал, что не должен садиться. Надобно покороче, поскорее сказать, что надобно сказать, и уйти, пока еще не хлынут слезы.
– Нет, Марья Дмитриевна, я не мог усомниться в вас. Когда я, после вашего великодушного прощанья со мною, понял, что должен держать себя далеко от вас, в тот же миг я понял, что вы давно знали все, чего я не предполагал, что вы давно пренебрегли молвою о наших отношениях и вперед хотите пренебрегать ею, удерживать меня в прежней близости к вам. Но я не соглашусь уступить. Я слишком люблю вас. Моя небрежность о вашем добром имени происходила именно от того, что я чрезвычайно искренне люблю вас. Не знаю почему, но я не думал о себе как о вашем муже. – нет, знаю, почему: потому, что видел, нельзя думать о себе как о вашем муже. Поэтому я не мог помнить, что вы женщина. Вы видели это; вы видели, и не помнил, что вы молода, что вы хороша собою. Так сильно уважение к вам даже над моими мыслями. Как же могу я позволить себе продолжать быть вредным для вас? Нет, я не могу согласиться на ваше великодушное бесстрашие, чтобы продолжалась наша близость, чтобы возобновились поводы к молве, будто бы я ваш любовник. Нет, мы должны стать чужды друг другу. – и будем чужды.
Я чувствовал, что надобно поскорее высказать все, пока еще не расплакался. – и договорил, не останавливаясь, хоть видел, что мои слова производили на нее впечатление вовсе не такое, как бы следовало по моим ожиданиям. Я предполагал, что она более или менее знала вперед мои мысли. Но она слушала, будто совершенно неожиданные новости: ее лицо выражало удивление, ее руки сложились на поясе, рука об руку, пальцы их сжимались, плечи приподнимались, будто она изумляется, не знает, что и думать о том, что слышит, так это несообразно с ее предположениями.
– Что такое вы говорите, Владимир Алексеич? – Так ли я поняла вас? Вас называют моим любовником? – Кто?
– Зинаида Никаноровна Дедюхина.
– Неужели она сказала вам, что я ваша любовница? – Я вижу, что не ошиблась, в смысле ваших слов. – но не ошиблись ли вы в смысле ее слов? Но нет, что же я спрашиваю! – Вы сам не могли хотеть того, что я, по ее мнению, ваша любовница! Вы не могли приписывать ей такой мысли! – Я не понимаю, решительно не понимаю! Я ослышалась, вы сказали не то, – или вы ослышались и отвечали не на тот вопрос, который я сделала!
Мери говорила с недоумением, с изумлением, но была далека от всякого патетического настроения. – гневного ли, сентиментального ли; потому и я уже не мог опасаться, что дело у меня дойдет до слез. А видно было, что разговор затягивается. Я сел.
– Я совершенно ясно понял ваш вопрос, Марья Дмитриевна, и вы совершенно ясно поняли мой ответ.
– Но это странно, Владимир Алексеич! – Она пожала руками и плечами. – Зинаида Никаноровна Дедюхина сказала вам, что я ваша любовница? И вы пришли сюда затем, чтобы сказать мне, что вы сохраняете прежние чувства ко мне, но хотите избегать меня, чтобы не продолжать компрометировать меня? Так?
– Совершенно так, Марья Дмитриевна.
– Значит, так. Но воля ваша, это странно.
– Марья Дмитриевна, вы держали себя со мною не так, чтобы я мог думать, что я сколько-нибудь нравлюсь вам или успел бы понравиться. Я и теперь вижу все то же. Вы любите меня, как Надежду Викторовну.
– Конечно так; если бы вы не видели этого, между нами не могло бы быть таких спокойных и нежных отношений. Но я и спрашиваю вас вовсе не о том, почему вы, услышав, что я ваша любовница, не делаете мне предложения. Я спрашиваю вас: как мне понять, что вы пришли передать мне это мнение Зинаиды Никаноровны Дедюхиной. – ваше решение избегать меня. – и кончили тем? – Неужели это – все, что вы хотели сказать мне? – Я ждала совершенно иного разговора, вовсе не о Дедюхиной и о том, что я ваша любовница.
– Марья Дмитриевна, я в свою очередь не знаю, что такле вы говорите мне. Какого другого разговора вы могли ждать от меня? Скажите мне – я ничего не понимаю.
Она задумалась. Пристально посмотрела на меня. Но на моем лице не было ничего, кроме полнейшего недоумения. Я видел, она очень хорошо понимает, почему я никогда не воображал ее ни своей женою, ни своею любовницею, и продолжает по-прежнему не желать, чтобы я увлекся такими фантазиями. Чего ж она хочет от меня, когда не хочет предложения? – Я не понимал и терпеливо ждал, пусть же она скажет. Она пристально всматривалась в это смирное и бессмысленное, как у овцы, выражение моих глаз, и опять задумалась.
– Неужели я была введена в ошибку? – сказала она, опять пристально смотря на меня. – Прошу вас, расскажите мне все, что слышали, узнали, все, что вы говорили, все, что вы думаете. Вы получили записку от Дедюхи– ной. – не хотели, но потом решились ехать. – узнав, что вы едете, я простилась с вами. Как вы понимаете это прощанье?
– Вы предвидели, что я услышу от Дедюхиной, будто вы я ваш любовник, и увижу, что обязан держать себя далеко от вас. Я сейчас говорил вам это. Вы сказали, что не предвидели этого. Стало быть, ваше прощанье со мною имело другой смысл. Какой? Не тот ли, что вы предугадывали, какими пошлостями я увлекусь?
– Вы говорите об этой жалкой девушке? – Да, я не считала невозможным этого. Но это не казалось мне важным. Пусть у вас пропадет несколько денег на ее прихоти: беда не очень велика, вы скоро образумитесь: вы не можете оставаться очарован таким ничтожным существом. Я не боюсь за вас. Я не думала об этом, прощаясь с вами. О чем же я думала? – Нет, я вижу, вы не знаете. Я вижу, я ошиблась, подумав, что ваша дружба ко мне одолела все те сомнения, которых я боялась. Я вижу, я ошиблась, обняв теперь вас, как друга, который не покинет меня в тяжелых страданиях, которые ждут меня. Может сбыться. – то, чего я опасалась: из друга вы можете стать моим врагом, преследователем. Но пока вы еще не разлюбили меня. – и я прошу вас отвечать всю правду, на мои вопросы; – вы обещаетесь?
Она говорила это с такою глубокою печалью, что я опять был взволнован.
– Вы предвидите страдания, Марья Дмитриевна? – Какие?
– Вражду и преследование от людей, которых я искренно и очень сильно люблю. В том числе. – это я уже сказала. – от вас.
– Пусть все будут против вас, но во мне вы не должны сомневаться! Моя дружба к вам останется неизменна! – горячо сказал я. Мне казалось, что теперь я понимаю все: она влюблена в кого-нибудь! В кого? Неужели во Власова? Он любит жену, он не мог завлекать Мери, – если бы завлекал, он не лучше меня: слишком неопасный соблазнитель! – Но чего не бывает на свете! – Или, гораздо вероятнее, какая-нибудь совершенно нелепая страсть, например к какому-нибудь деревенскому парню, – чего, не бывает на свете! Так выходило из ее слов. За что, кроме такого увлечения, могли бы восстать на нее люди, которые так искренне расположены к ней, как я? – Пусть все будут против вас, я останусь вашим другом! Говорите же, что такое? Вы увлеклись, влюблена?
– Нет, Владимир Алексеич. Я столько страдала от увлечений, что уже довольно. – довольно. – довольно! – Я давно сказала себе: не хочу, не буду – и не буду! – Она сказала это горячо, грустно улыбнулась и спокойно прибавила: – Теперь слишком поздно и жалеть об этом решении, если бы даже была охота жалеть. Но и не было и нет охоты жалеть. Но я просила вас обещаться, что будете отвечать всю правду на мои вопросы.
– Буду, Марья Дмитриевна.
– Хорошо. Вы говорите, что Дедюхина считала меня вашею любовницею? – Правда это. – и вся правда?
– Да.
– А теперь? Что думает она обо мне теперь?
– Вероятно, забыла о вашем существовании.
– Забыла о моем существовании! Убедившись, что я не любовница ваша, забыла о моем существовании!
– По всей вероятности.
– Вы так думаете? Это правда, вся правда?
– Да.
– Я была обманута. Вы не говорили того, что я предполагала. – должно быть, так. Я вижу по вашим глазам, вы ничего не знаете! Но нет, мне все еще не верится. – Последний вопрос. – он решит все: каковы мои отношения к Надежде Викторовне?
– Неужели она подала вам повод жалеть, что вы искренне любили ее? – Она, такая добрая и деликатная?
– Нет. Я хотела сказать не то. Я хотела сказать, что Виктор Львович гораздо меньше любит ее, нежели следовало бы. Он дурной отец.
– Вы несправедлива к нему, Марья Дмитриевна.
– Я справедлива к нему. Я надеюсь, что она не будет несчастна. Я надеюсь, что все будет к лучшему для нее. Но – но он слишком мало думал о дочери. Хорошо, что я могу… хорошо, что я могу – но нет. Довольно. Я не могу говорить больше.
Мери замолчала и стала плести венок. До сих пор мне казалось, что она довольно спокойна. Тут я увидел, что ей стоило большого усилия сохранять спокойный вид: ее руки дрожали.
– Вы слишком любите Надежду Викторовну. – она заслуживает того. Но это делает вас несправедливою к ее отцу. Можно ли сказать, что он мало думает о дочери, Когда чувство отцовской обязанности дало ему силу разорвать связь с Дедюхиною?
Мери промолчала и усиливалась плести венок. Но руки ее дрожали.
– О, как мне тяжело, Владимир Алексеич! Прошу вас, уйдите, или я не знаю, что будет со мною. – мне кажется, со мною будет истерика.
Лицо ее становилось бледно, грудь волновалась; – я не знал, что мне делать: уйти, как она велит, и послать к ней кого-нибудь. – Надежду Викторовну или Власову. – но до дома далеко, это пройдет минут десять. Я боялся оставить ее одну. Я не знал хорошенько, что такое истерика, но я знал, что это какие-то ужасные пароксизмы. – какие-то конвульсии с хохотом и рыданьем. Как оставить ее одну на столько времени? – До дома полверсты.
– Я боюсь оставить вас одну, Марья Дмитриевна.
– Не бойтесь, это ничего. – Уйдите. – А уже слышалось, что ей очень трудно говорить ровным голосом.
– Боюсь уйти, Марья Дмитриевна.
– Так я уйду, пока могу. – Она встала и пошла твердым шагом.
– Это хорошо, пойдем вместе, там, в доме, сумели бы ухаживать за вами, если бы что случилось.
Она казалась спокойною, только бледна, и грудь ее волновалась. Так прошли мы шагов двадцать. – она шла твердою поступью, я начинал успокаиваться. – вдруг она зарыдала с хохотом и упала. Я подхватил ее на руку.
– Назад, в беседку! Пусть не слышит! – Она опять шла, шатаясь: – Назад! В беседку! – Она хохотала: – Никто не должен слышать! Нет сил молчать. – вы мои друг! – Скрывать от вас! – Нет силы скрывать дольше! – Слишком тяжело! Я все скажу! О, как вы любите меня! Вы не понимаете потому, что любите меня! – Неужели вы перестанете уважать меня? Скажите, что вы не будете презирать меня! Нет силы, стыдно! О, зачем вы так уважали меня? – Я не стыдилась бы! – Скажите же, вы не презираете меня? Я скажу вам все! Не могу. – душит! – Нет силы молчать, нет силы сказать! – Идите к нему, скажите ему, он расскажет все! Он не знает, он не должен знать! Но вам я скажу! – Она рыдала и хохотала, опустившись на мои руки в бессилии. – Не могу! Идите к нему, он скажет! Не верьте ему, он не знает! – Не верьте ему, что он обольстил меня! – Я соблазнила его! – с конвульсивною силою она рванулась и побежала. – сделав десять шагов, упала.
Я взял ее на руки. – она отталкивала их, но слабая, как маленький ребенок. – я понес ее в беседку, она лежала на моих руках, будто в летаргии. Я положил ее на диван, несколько времени она оставалась без движения и почти не дышала. – «Не бойтесь. – проговорила она – слабо, чуть слышно. – Все прошло; все сказано, и все прошло. Уйдите, без вас мне будет легче; мне стыдно вас. – мне стыдно».
Не знаю. – жалость ли только, или остаток прежней веры в благородство ее сердца. – или просто то, что я сам не знал, что делаю и говорю. – я целовал ее руку и говорил: «Марья Дмитриевна, я верю в вас, Марья Дмитриевна, вы не можете быть дурною. – Марья Дмитриевна, я знаю вас, у вас благородное сердце».
– Нет, нет. – уйдите. – отвечала она слабым голосом. – При вас я презираю себя. – уйдите, или мне будет опять дурно.
Я вышел и сел подле беседки, ждать, пока она оправится.
Через полчаса она вышла; все еще несколько бледная, но не такая бледная, чтоб это могло показаться поразительным кому-нибудь незнающему. – возбудить подозрения, разговоры: устала или болит голова, только. Я пропустил ее, молча, потупивши взгляд. И она прошла, не имея силы взглянуть.
Так дорожить уважением честного друга, так мучиться чувством стыда перед ним. – и этот благородный стон, которым она принимала на одну себя всю вину: «Он не обольщал меня, я соблазнила его». – как прекрасна могла б она быть, если бы не захотела быть дурною!
Я рассудил, что Надежда Викторовна, конечно, гораздо больше меня способна верить хорошему, не предполагать дурного. Она ли не поверит тому, в чем был убежден я, когда шел на этот разговор? И она ли усомнится в чистоте моей дружбы к Мери, когда я был способен иметь такое чистое чувство? – Думать не хотелось, голова была без мыслей, будто я толкнулся лбом о стену. – я рад был, что у меня есть готовый ответ для Надежды Викторовны. Он был хорош и тем, что прекрасно объяснял мои будущие отношения к Мери.
Надежда Викторовна вышла ко мне в библиотеку. – «О чем же плакала Мери?» – Вы видели, Надежда Викторовна, как дружны были мы с нею. Мы забывали, что это может подать повод к сплетням. Я услышал их. Я должен держать себя далеко от Мери. Она плакала об этом.
Милая, добрая девушка. – ее можно называть невинною девушкою, не смеясь. Как она была огорчена за Мери!
– Я ставлю себя на ее место и понимаю, что ей нельзя не плакать. Вы – все общество, которое имела, которое может иметь она здесь. Я люблю ее, это правда; но отношения между нами не могут не быть стеснительны для нее; тем более, что она горда. С Власовыми она держит себя свободнее. – но хоть они очень хорошие люди все-таки они помнят, что Мери – горничная. Ах, это положение горничной вовсе не годится для такой гордой, развитой девушки! Как ни привязана я к Мери, я желала бы лучше вовсе не видеть ее, чем видеть ее своею горничною! Надобно найти ей другое положение. – не правда ли? И madame Lenoir говорила, чтобы я позаботилась об этом. Madame Lenoir говорила, что она может быть гувернанткою; может, не правда ли? Тогда она могла бы опять быть дружна с вами, и никто не говорил бы об этом дурно. Вы будете жить у нас, она могла бы ездить к нам каждый день. – тогда она могла бы ездить в гости ко мне. – не так ли? – И кто мог бы говорить дурно? Вы думаете так, не правда ли? – Потому что и вы тоже очень любите ее, как она вас, – не правда ли?
Я сказал, что очень люблю Мери и поэтому давно написал своим знакомым в Петербурге, чтоб они постарались найти для нее место гувернантки. Я еще не говорил ей об этом, чтобы не заводить спора прежде времени: она так любит Надежду Викторовну! – Мы оба стали радоваться, что одинаково думаем, о Мери и о том, что надобно сделать для Мери.
Я ушел в свою комнату и поплакал о бедной Мери: зачем она захотела быть такою дурною?
Но я не хочу отказаться от мысли, с которою я целовал руку моей бедной Мери. – говорил ей, что не могу считать ее дурною. Нет, Мери согласится уехать отсюда! Она согласится, я знаю: тогда я не буду ненавидеть ее; осуждать буду. – плакать о ней буду; но буду плакать без негодования, только с сожалением, и осуждать ее буду снисходительно. Пусть она уедет в Петербург. Мы можем приехать через несколько дней, пусть она будет любовницею Виктора Львовича, если ей так надобно: в Петербурге это может оставаться неизвестно, не будет вредить отношениям Надежды Викторовны к отцу. Тогда мне будет только жаль мою милую Мери, что она не захотела быть такою прекрасною, какою могла быть. Никому, кроме нее самой, не будет несчастия от того, что она захотела быть дурною… Бедная Мери! Такое унижение, такое великое, добровольное уни…
Я писал это. – вошел Иван Антоныч. – «В другой раз ныне я отрываю вас от работы, Владимир Алексеич». – «Ничего, Иван Антоныч; моя работа не спешная. Что скажете? Опять прислала Надежда Викторовна?» – «Нет, Владимир Алексеич, я пришел поговорить с вами» – Я угадал его: – «Что такое, Иван Антоныч?» – «Да вот, о Машеньке, Владимир Алексеич». Поутру – еще задолго до обеда – Машенька пришла из саду, он видит, она будто бледная; здорова ли? – Она сказала, здорова, только болит голова, она ляжет, пройдет. – он говорил ей, не послать ли за лекарем, она говорила – не надобно, пройдет. Теперь встала, но сидит, молчит. – он боится, не сделается ли к ночи опять худо? С больными так бывает: пока день, становится легче, а ночью и разболеются. Как я думаю? Или он попросил бы меня пойти взглянуть на нее. Как я думаю? – «Она не больна, Иван Антоныч, а только огорчена». – «Чем же?» – Я повторил ему то же самое, что говорил Надежде Викторовне. Он всплеснул руками: – «Ах ты боже мой! Какие люди есть на свете! Да у кого же нет глаз видеть, похожа ли на что-нибудь дурное ваша с нею дружба? И неужели кто-нибудь из нашего дома выдумал такую глупость и такую подлость?» – «Нет, не из нашего дома, а Зинаида Никаноровна Дедюхина». – «Ну вот, это так. – от нее можно ждать всего!» – «На это вы вздумали хорошо, Иван Антоныч: если бы мне поговорить еще раз с Марьею Дмитриевною, может быть, это было бы полезно». Старик пошел сказать ей.
Умно ли я сделал, что сообщил и ему идиллическое мнение, которым недавно ослеплял себя? Что, если Мери надумает воспользоваться этим? – Если я прослыву ее любовником? Это было б очень выгодно для нее. А я усердно подготовил ей возможность играть моим именем для прикрытия правды. Мое положение будет необыкновенно глупо. Пусть, все равно. Лишь бы отвратить серьезные семейные неприятности, пусть буду и посмешищем для нее и для себя самого. – Так рассудил я. А пока я рассуждал, Иван Антоныч возвратился: Машенька еще не хочет говорить со мною: боится опять расстроить себя.
Я подумал, не уловка ли это, не отлагает ли она разговор; чтобы прежде переговорить с Виктором Львовичем, и пошел к нему, по какому побуждению, сам не знаю. Неужели только по мелочному самолюбию, чтобы думать: «О нет! когда я раз понял, что хитрят со мною, я не дам перехитрить себя. Вероятно, вы будете говорить, Марья Дмитриевна, что еще не виделись с Виктором Львовичем после нашего объяснения. – я буду знать, правда ли это». – Или в самом деле мне казалось, что для разговора с нею мне надобно хорошенько всмотреться в Виктора Львовича. – знать, до какой степени велика ее власть над ним? – Мне казалось, что меня ведет к нему эта серьезная надобность. Так или нет, но я пошел к нему. Он читал газеты. – «Не хотите ли играть в шахматы, Виктор Львович?» – «Я никогда не прочь от шахматов, но я не ожидал, что вы захотите, а то сам позвал бы. Я думал, вы сильно занят, вы не выходили обедать, велели подать к вам в комнату». – Он был в хорошем и разговорчивом духе. – он уже и вчера был в таком духе со мною, не боялся меня, не конфузился. – «Я только сказал слуге, что я занят; я был не занят, а расстроен. Сильно расстроен. – огорчен. – тем, что узнал ныне поутру от Марьи Дмитриевны». – Он осовел. – раскрыл рот, закрыл, не сказавши ничего. Покраснел. «Вы думали, кажется, что я узнал это еще третьего дня вечером, от Зинаиды Никаноровны Дедюхиной, и должно быть, вы так передали Марье Дмитриевне, потому-то, вероятно, она и избегала меня. – потому-то, когда я наконец нашел ее ныне поутру, мы с нею очень долго не могли понять друг друга»: – «Но неужели вы не знали до сих пор? Как же. – мне показалось, когда вы говорили со мною по приезде от Дедюхиной, вы намекали на это». – «Не мог намекать. Вы полагали, что она узнала и сказала мне, потому вы и находили в моих словах смысл, которого не было у меня в мыслях». – «Да, теперь вспоминаю, вы не сказали ничего об этом. – и вы казались сердитым, ушли, сказавши коротко, что Дедюхина оставит меня в покое. – вы казались такой сердитый. – я не мог сомневаться, что вы узнали все. Так я и сказал ей». – «А на другой день вы увидели, что я нисколько не угрюм с вами, и подумали, что после первой досады я примирился с этим?» – «Да. Но она была уверена, что не примирились. – и еще не примирились?» – «Не умею ничего сказать вам. Прежде я должен поговорить с Марьею Дмитриевною». – «Но вы говорите, что ныне утром у вас уже был разговор с нею?» – «Да. Но она полагала, что я знаю, чего еще не знал, и мы долго не могли понять друг друга, от этого разговор вышел чрезвычайно тяжелый для меня. – для нее еще более мучительный. – с нею сделалась истерика, она убежала и должна была лечь». – «Она больна?» – Он побледнел, вскочил, засуетился. Я должен был схватить его, чтоб удержать. – «Если не пускаете меня, то и в самом деле я должен сидеть смирно, не показывать виду, что она дорога мне. – если не пускаете меня, идите к ней. – узнайте. – скажите мне, успокойте меня». – Я насилу растолковал ему, что по всей вероятности это было только изнеможение и пройдет, если еще не прошло. – Но он все– таки вытребовал, чтобы я сейчас пошел к ней, узнал, сказал ему.