Текст книги "Том 2. Пролог. Мастерица варить кашу"
Автор книги: Николай Чернышевский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 34 страниц)
– Фи, какой трус! – Идем смело на них! Неужели она отнимет кавалера у дамы, с которою незнакома?
– Вы смеетесь, а я предчувствую погибель! – сказал Нивельзин, поневоле идя вперед. – Эта женщина ужасна в своих стремлениях дружиться! – Отнимет ли она меня от вас! – Она способна на все! – Она и вас возьмет в плен!
– Тише, она может слышать.
– Именем моей матери, именем вашего сына заклинаю, бежим, пока еще возмож…
– Кланяйтесь; она увидела вас и кланяется.
Нивельзин почувствовал, что рука Волгиной выскользнула из-под его руки, и услышал смех Волгиной уже позади. А перед ним, уже на самом носу у него, кивали белые и красные розы.
– Monsieur Nivelsine! Enchantee… [5]5
Господин Нивельзин! Я в восхищении
[Закрыть] – Что было дальше, несчастный не слышал: ум его затмился от шлепанья двух огромных алых роз о его подбородок; когда он опомнился, она добарабанивала«…ensemble, j'en suis sure» [6]6
вместе, я в этом уверена
[Закрыть]. – Так и есть! Она не только в восторге от встречи с ним, она уверена, что он пойдет с нею! – «Посмотрим, удастся ли тебе, – с ожесточением подумал он, – удастся ли тебе забастовать меня!» – И он раскрывал рот с намерением объявить, что он не гуляет, а спешит домой, дома его ждут важные, безотлагательные дела. Но пока он раскрыл рот, Тенищева уже кричала по-русски, бросивши французский:
– Рекомендую, – это Нивельзин; Нивельзин, рекомендую вам…
– Соколовский, – договорил, перебив ее, драгун, опуская свой нависший лоб и поднимая из-под него и густых бледно-желтых бровей взгляд, впивающийся в душу. – Очень рад вашему знакомству, Нивельзин, – и в тот же миг Нивельзин почувствовал жгучую боль в кости правой руки: кости хрустнули. Так усердно было пожатие нового знакомца. – Я слышал вашу фамилию, – продолжал он, и бледное лицо его сияло радостью. – Я также и читал ваши мемуары о теоретической формуле преломления луча в атмосфере и о периодическом изменении силы света звезды Алголь. Читал и записку в Comptes Rendus [7]7
Отчетах
[Закрыть] парижского Института о ваших наблюдениях на римской обсерватории. Все это хорошо, прекрасно, Нивельзин. Но еще лучше то, что я слышал о вас, как о хорошем человеке. – Он опять нагнул лоб и опять впился в глаза Нивельзину взглядом, поднятым из-под нависших бровей, и опять кисть правой руки Нивельзина хрустнула со жгучей болью.
– Нивельзин, я не ошибаюсь, конечно: вы шли с вашею… – затараторила Тенищева, пользуясь мигом его молчания.
– Мы очень благодарны вам, Алина Константиновна, за то, что познакомились через вас, немедленно перебил он ее тоном чрезвычайно кротким, симпатичным, ласкающим, но таким сильным, что поневоле приходилось ей успокаиваться, слушать и молчать: ее голос не был слышен за словами Соколовского. – И вот мы все трое – друзья, – продолжал Соколовский, и Нивельзин почувствовал себя охваченным одною рукою нового своего друга, а другою новый его друг опять прицепил к себе Тени– щеву. – И вот мы все готовы идти, Алина Константиновна, – с удвоенною радостью воскликнул друг, – и точно, все они пошли, – все, потому что Нивельзин был сплетен в одно целое с Тенищевой, – крепкое, неразрывное целое.
– Я очень, очень рад случаю, который познакомил меня с вами, – продолжал новый друг, сияя любовью и радостью и ведя в охапке своих друзей. – Рад этому вообще, как знакомству с хорошим человеком: хорошие люди должны сближаться между собою, это мое правило. Есть у меня и особенная причина радоваться: вы бывший военный, вы имели репутацию одного из лучших офицеров русской армии. Ваше мнение по военным вопросам может иметь некоторый вес у военных властей; и будет иметь; будет иметь даже большой вес, когда вы будете высказывать его резко и настойчиво. Настойчивость, настойчивость! – С настойчивостью можно добиться много хорошего, а я убежден, у вас не будет недостатка в ней, потому что дело стоит того. Вы будете полезны ему, обещаю вам, будете полезны. О, какая святая отрада, Нивельзин, чувствовать себя преданным работником какого-нибудь гуманного дела! – Вы будете знать ее, обещаю вам! – Я расскажу вам, зачем я в Петербурге. В молодости я не знал русских и не любил их…
– Вы не русский? – Я принял вас за чистейшего русского.
– Я поляк. Но, правда, я хорошо говорю по-русски. Было время выучиться. Было время и узнать русский народ и полюбить его. Это хороший народ, добрый, справедливый. В молодости, Нивельзин, я предполагал быть ученым. Тоже математиком, как вы. Судьба решила иначе, – и вот, в тридцать лет, я сделался драгунским офицером. Но уже и прежде, уже года три у меня опять было время, была и возможность заниматься. Не тем, чем я хотел когда-то. Но все равно. Если нельзя работать над тем, над чем хотел, надо работать над тем, над чем можно. Я выбрал себе работу. Я военный; – так или иначе, по своей ли воле, или по капризу судьбы, я военный русской службы и сжился с жизнью моих сослуживцев; и полюбил их; – за то, что судьба привела меня полюбить их, я благодарю судьбу. Я обязан работать для их пользы, Нивельзин: каждый обязан работать на том поприще, на которое поставила его судьба, горька ли, или сладка ему эта обязанность. Мне она сладка, потому что я мог полюбить тех, на пользу которых обязан работать. Я должен и хочу употребить все мои силы на улучшение участи русского солдата. Я думал, усердно думал о том, с какой стороны приняться за это дело, с чего начать. Я убедился, что первою, настоятельнейшею, основною реформою должна считаться отмена телесного наказания. При шпицрутенах и розгах солдат не может сознавать свое достоинство человека и гражданина; начальство не может не быть беззаботно, безрассудно, бесчувствительно, деспотично, расточительно и развратно; солдаты не могут не быть каторжными, офицеры – палачами. Прежде всего надобно добиться отмены этого варварства; только тогда будут возможны другие серьезные улучшения…
НивеЛьзин был уже свободен: какая-то встречная группа давно заставила Соколовского опустить руку с тальи его пленника. Но освобожденный добровольно оставался в плену: бледный драгун глубоко заинтересовал его.
Это энтузиаст: – конечно, но есть разные энтузиасты. Есть такие, у которых в голове нет ничего, кроме энтузиазма. Этот, кажется, не таков. Есть такие, у которых энтузиазм весь тратится на горячие речи, так что ровно ничего не остается для дела. Этот, кажется, не из таких: он думал и трудился. Действительно, чем больше слушал его Нивельзин, тем сильнее чувствовал, что бледный драгун не из таких энтузиастов, над которыми можно смеяться. Нивельзин чувствовал его обаяние.
Соколовский говорил и говорил, пламенно, неудержимо, и впивался в глаза Нивельзину восторженным взглядом, горевшим святою любовью; он говорил неудержимо, но пламенно лившаяся речь его, при всей восторженности чувства, была дельна, логична, исполнена фактов, была речью человека с железною волею, всецело посвятившего себя своему делу.
Три года он занимался этим вопросом в Оренбурге. Он заставлял выписывать книги. Он толковал со своими сослуживцами, чтобы узнать, до какой степени русские офицеры, от высших до низших, способны исполнять реформу, как солдаты будут держать себя, когда она совершится… Все, что можно было приготовить в Оренбурге, он приготовил. Теперь, по приезде в Петербург, он провел пять месяцев в архивах, собирая материалы, которых нельзя было достать из книг. Его материалы еще неполны, потому что ему еще не открыты секретные архивы, самые важные. Будут открыты, он добьется, и Нивельзин поможет ему добиться…
– Вы совершенно можете располагать не только моим влиянием на других, но и мною самим, – сказал Нивельзин.
– Само собою разумеется; я и не спрашивал, могу ли: я знал, что вы хороший человек.
Его материалы теперь еще неполны. Но они так многосторонни и обширны, что с ними можно начинать дело. Он уже начал бы его, но был несколько задержан в работе личными хлопотами. Он должен был поступить в академию Генерального штаба. Без того ему не было бы ни служебной, ни денежной возможности оставаться в Петербурге. Кроме того, для начальства очень важно ученое звание человека. Он должен был очень много хлопотать, чтобы ему позволили держать экзамен в академию: Нивельзин помнит, по правилам для этого нужно пробыть два года офицером, а он произведен в офицеры нынешнею весною. Чтобы сделали для него исключение, ему надобно было найти себе какого-нибудь влиятельного начальника, который захотел бы постараться. И вот он нашел. Переменил пехотный мундир на драгунский, чтобы поступить под начальство этого человека, был допущен к экзамену благодаря ему; – и как бы думал Нивельзин, кто этот начальник и почему старался так усердно, что выхлопотал позволение, почти невозможное? – Ученый или добряк, – по сочувствию к прогрессу или по любви к порядочным людям? – Нимало; это фронтовик, грубый, закоснелый невежда, не имеющий в голове ничего, кроме фронтовой муштровки. Он очаровал этого генерал-капрала своим мастерством в делании на караул, в маршировке. Тяжела была наука вытягивать носок и казалась глупа; а вот ей он обязан тем, что он теперь в академии Генерального штаба, – следовательно, остается в Петербурге и может приняться вести свое дело.
Он принялся за него и пишет записку; конечно, в двух видах: будет настоящая записка, подробная, дельная. Но она будет тяжеловесна. У кого из важных людей достанет терпения прочесть ее? – Потому будет и другая записка, коротенькая. Он расскажет Нивельзину содержание большой записки. – Он стал рассказывать; у Нивельзина исчезло всякое сомнение в том, заслуживал ли энтузиаст, чтобы сказать ему: «Располагайте и моим влиянием и моим временем». Содержание записки было богатым сводом бесчисленных и глубоко обдуманных фактов, объяснявших вопрос со всех сторон. Тут была история дисциплины и боевой годности всех важнейших армий. История каждой армии доказывала, что телесное наказание портит войско, ослабляет дисциплину, ведет к проигрышу битв; что с отменою телесного наказания буйные мародеры обращались в послушных, верных знаменам солдат, армия трусов обращалась в армию храбрых. Рассматривался каждый факт, который мог бы казаться противоречащим этому, выводилось, что он не противоречит, а подтверждает. Приводились мнения десятков великих полководцев, замечательных военных администраторов, и оказывалось, что все они признавали превосходство армии без розг и шпицрутенов над армиею солдат с избитыми спинами. Подробно рассматривались все нравственные особенности русского войска.
– Больше половины этого у меня написано; когда кончу, мы прочтем, Нивельзин; вы укажете ошибки, недостатки, сообщите мне новые мысли, новые факты.
Нивельзин не видел ошибок в мыслях; думал, что и в обзоре фактов не будет пропусков; ему казалось, – все возможные доводы, все возражения предусмотрены и опровергнуты.
– Вам так показалось; я очень рад. Но вам так показалось на первый взгляд. Когда вы прочтете записку не раз и не два, вы найдете посоветовать многое. Вам надобно будет изучить эту записку, не жалея труда. Дело стоит того.
– Я буду делать все, что вы почтете нужным, – отвечал Нивельзин: скромность и дельность этого энтузиаста, его сильная, святая преданность делу согревала и Нивельзина. – Располагайте мною вполне.
Я ждал от вас этого, потому что слышал о вас, как о хорошем человеке. Вашу руку, Нивельзин.
Тенищева воспользовалась мгновением, на которое умолк ее укротитель, чтобы возобновить заглушённый им вопрос. – С кем вы шли, Нивельзин? Это ваша неве…
– Да, с кем вы шли, Нивельзин? – перебил Соколовский.
– Это madame Волгина, – отвечал Нивельзин, произнося слово madame как можно вразумительнее для Тенищевой.
– Волгина! – воскликнул Соколовский. – Может быть, родственница литератору?
– Он ее муж.
– Вы знаком с Волгиным! Вы двойная находка для меня! Вы должны подружить меня с ним.
По первому его восклицанию Нивельзин уже предвидел это заключение. Оно необходимо вытекало из принципа: хорошие люди должны сближаться между собою. Притом же Волгин располагал журналом: как мог Соколовский не накинуться на такую привлекательную добычу? Но не грешно ли будет вести в кабинет Волгина человека, заговорившего саму Тенищеву? Волгин смирен до беззащитности. Он не имеет духа никому дать– заметить, что ему некогда. А Соколовский не очень слушался
бы, если б ему и прямо говорить: «Извините, мне теперь некогда». С ним Соколовский будет экспансивнее, нежели с кем-нибудь: Соколовский так и говорит с первого слова, что хочет: «подружиться» с ним. – Отговариваться бесполезно: Соколовский не затруднится и сам забраться к нему. Было одно средство спасти Волгина от беспощадного энтузиаста:
– Я позову к себе Волгина, если вы хотите. Когда у вас будет свободный вечер? – Для него все вечера равны: все наполнены спешною работою. Он постоянно завален спешною работою, с утра до ночи. Но так и быть, я отниму у него один вечер, если это необходимо. – Когда?
– Ныне же, о чем тут спрашивать? Нынешним вечером я хотел быть в доме, где надеялся встретить одного из членов совета военного министерства. Но для Волгина можно отложить это. Пришло, к нашему счастию, время, что журналист – сила, важнее всяких министров! – Вы позовете его ныне вечером.
– Хорошо.
– Благодарю. – Соколовский схватил в свои ужасные тиски злополучную руку Нивельзина.
– Так это madame Волгина! – жадно уловила Тенищева возможность ожить из принужденной летаргии, – madame Волгина! Я уверена, что я слышала о ней, что кто-то звал меня к ней! Кто звал? Княгиня Мосальская или баронесса Штраль? Или скорее баронесса Вейсгаупт?..
«Теперь можешь болтать, нечего бояться», – думал Нивельзин. – Вероятно, и Соколовский рассудил, что нечего опасаться, когда сказано, что madame Волгина – madame Волгина, жена человека, который так жив и здоров, что будет ныне вечером у Нивельзина.
– Так, так! – начала успокаиваться от своих сомнений Тенищева, перебрав десяток дам, каждая из которых могла звать ее к Волгиной: – Так, я убеждена, что это говорила мне графиня Тарновская! – Да, да: графиня Тарновская говорила, что очень дружна с нею и в восторге от нее! – Милая эта графиня Тарновская! О, по ее словам, я очень хорошо знала madame Волгину. Так вот она, madame Волгина! А мы с Соколовским думали, что это ваша невеста! Ах, как жаль, Нивельзин, что мы ошиблись! Мы были так рады за вас! Мы…
– Алина Константиновна, – начал Соколовский внушительным тоном.
– До свидания, – сказал Нивельзин и пошел прочь.
В своей, как теперь оказалось, ложной беспечности они оба были застигнуты так врасплох внезапным возобновлением атаки, что, прежде нежели успели принять каждый свои меры, Тенищева успела уже довольно хорошо оправдать мнение Соколовского, что настойчивость достигает успеха.
Тогда Нивельзин утаил от Волгиной этот эпизод. Но впоследствии времени мог и рассказать его и признаться, что был взбешен.
Было еще рано возвращаться к Волгиным обедать. Да он и был не в таком расположении духа, чтобы спешить к ним. Он пошел по Невскому, в направлении, противоположном тому, в каком бросил идти Соколовского с Тенищевою. Но скоро его бешенство сменилось грустью, тем более горькою, что он и сердился на себя за то, что она овладела им. Вероятно, ему попадались знакомые. Он не замечал…
– Алина. Константиновна раздосадовала вас, – раздалось у его уха. Это был голос Соколовского. Нивельзин оглянулся: так, не один Соколовский тут, по-прежнему висит на руке у него Тенищева. Пот лился с лица несчастной, лился ручьями: должно быть, скакала галопом в погоню. Сама скакала и мчала Соколовского, или он гнал ее? – Но и то хорошо с его стороны, если только дозволил ей, а не сам погнал! – «А мне еще показалось, когда он останавливал ее умный язык, что он не совершенно отрешился от понятий: уместно и неуместно», – подумал Нивельзин, безжалостный в своем ожесточении. – Но Соколовский преспокойно объяснялся, с основательностью, которая сделала бы честь самому Волгину: – Алина Константиновна раздосадовала вас. Она говорит иногда лишнее, Нивельзин, говорит некстати, неосторожно и много вредит себе своим простодушием. Но дурные люди не бывают простодушны; вспомните это, Нивельзин.
– Помилуйте, Соколовский, с чего вы взяли ставить меня в такое неловкое отношение к Алине Константиновне? – отвечал Нивельзин, по возможности равнодушно. – Я простился с нею и с вами единственно потому, что в ту минуту мимо нас прошел один из моих друзей, которого надобно было догнать, чтобы переговорить об очень важном деле.
– Нет, нет! – вступила в свою роль Тенищева, захлипываясь от одышки и тем торопливее работая языком в интервалы. – Нет, нет, Нивельзин, не спорьте! Он го-хх– ворил мне, что вы будете отрекаться, но я знаю теперь, вы у-хх-шли потому, что рассердились на меня. Я не за– хх-метила, чем могла огорчить вас, да и не подумала, что хх-вы рассердились. Но Соколовский говорит правду. Пусть мы оба хх-думали, что это ваша невеста. Но не следовало спрашивать; спраши-хх-вать, значит, навязываться на интимность, а это не-хх-деликатно, говорит он, и это правда, я понимаю. Он два раза и останавливал меня, но я не догадалась. Еще непрости-хх-тельнее было, что я сказала, когда уже знала, что хх-мы ошибались. Я понимаю, что это должно было огорчить хх-вас. Но не сердитесь, Нивельзин: я не нарочно раздоса-хх-довала вас. У меня нет этой привычки, говорить что-ни-хх-будь нарочно в досаду. Я не умею этого, Нивельзин. Я-хх-…
Соколовский с одобрением глядел на нее: прекрасно говорит свой урок; понятливая ученица. – Нивельзину было уже забавно: – дура, – и человек очень умный; пустейшая, – и чрезвычайно серьезный; но пара, достойная друг друга: оба – люди золотого века в железном.
– Смею уверить вас, Алина Константиновна, Соколовский совершенно ошибался и понапрасну расстроил вас. Вы не сказали ничего неловкого.
– Нет, нет, когда он растолко-хх-вал, не обманете меня! Но я уверена и в том, что он при-хх-бавил: вы полюбите меня, когда больше узнаете. Вы тогда не будете прини-хх-мать в досаду, если у меня вырвется неосторожное сло-хх-во. А сказала от искренней души: как же не пожалеть…
– Бросим это, Алина Константиновна, – ласково, но незаглушимо вступился в дело гувернер, видя, что ученица выбивается из роли на свою дорогу, – Нивельзину неловко слушать ваши извинения, а вам нет надобности продолжать их, потому что он уже не сердится. – Да, когда вы побольше узнаете Алину Константиновну, Нивельзин, вы оцените ее доброе, безгранично доброе сердце, бесхитростное, благородное. Она изумила меня младенческою чистотою своей души, юношескою пылкостью в сочувствии всему честному и полезному. По приезде в Петербург я долго пренебрегал возможностью познакомиться с нею. В числе двух, трех десятков рекомендательных писем мне дали одно к «фрейлине» Тенищевой. Согласитесь, чего хорошего искать во фрейлине, жалчайшем порождении испорченного порядка вещей? – Фрейлина, пожалуй, пригодилась бы мне, подумал я, если бы могла слышать от меня пошлые нежности и найти удовольствие в них. Но с моею ли наружностью очаровывать пустых женщин пустыми комплиментами? – К чему могла бы служить мне фрейлина? – Я бросил письмо к ней. Но вот, недели две тому назад, вытаскивая из-под матраса грязное белье, отдать прачке…
«Творец небесный! – Подкрепи меня выслушать, в какой штуке белья найдется письмо!» – подумал Нивельзин. – Но случай был менее ужасен, нежели мог бы быть.
Вытаскивая из-под матраса рубашку, – продолжал Соколовский, – он ощупал в ней жесткий листок, тряхнул ее – выпало письмо. Он подумал над ним и решил: не изменять своему правилу, что везде, везде надобно искать хороших людей. Поехал к Тенищевой и, наперекор всякому вероятию, нашел в ней хорошего человека: – и не только хорошего, чрезвычайно полезного. Она тотчас же взялась хлопотать за его проект…
«Но это, наконец, бог знает что! – думал Нивельзин. – Делать эту, положим, добрейшую, но пустейшую и глупейшую женщину двигательницею дела, такого серьезного, трудного, важного! – Рассуждение о фрейлине при фрейлине и даже историю грязного белья я выдержал. Но этого, если это будет продолжаться, не выдержу, кажется». – «Это» продолжалось: Соколовский хоть и горяч по своей натуре, но с полнейшим спокойствием за здравый смысл своих слов радовался и радовался, какую ревностную помощницу нашел он в Алине Константиновне, пылко сочувствующей всему гуманному и прогрессивному… Нивельзин почувствовал наконец, что ему не остается выбора: расхохочется, если не остановить наивного энтузиаста.
– Но, я думаю, военно-уголовные законы были довольно чужды кругу занятий Алины Константиновны, и ваши мысли остаются несколько темны для нее?
– Конечно, прежде она не думала о возможности и важности этой реформы, – отвечал Соколовский как ни в чем не бывало. – Но она отдалась делу всею душою. – Правда и то, что, попросив ее рассказать мне, как она передает свои убеждения другим, я заметил, что она не вполне овладела фактами, необходимыми для ее новой деятельности, и не совершенно отчетливо представляет себе связь между ними. Но тут нет ничего, чтобы надобно было отчаиваться: нельзя же упомнить все с первого раза. Я повторяю ей существенные доводы, и мы с нею будем говорить снова и снова, пока все станет ясно для неё. Терпение, – обратился он с одобрением к своей ученице. – Нужно только терпение, как оно и всегда, во всем необходимо человеку, желающему быть полезным. – Я очень доволен ее терпением и внимательностью, – похвалил он ее Нивельзину, для лучшего ее поощрения.
* * *
Волгин заливался руладами, украшая множеством очень остроумных шуток рассказ Нивельзина о Тенищевой и ее учителе. Потом стал горячо благодарить Нивельзина, когда услышал, как избавляет его Нивельзин от нашествия Соколовского; при этом не упустил случая помотать головою и повздыхать о своей бесхарактерности, по которой не может защищаться от скучных посетителей, отнимающих у него время; не замедлил утешиться в этом замысловатою остротою, что Павел Михайлыч необыкновенно обидел его, принявши его за мокрую курицу, которая не могла бы сама отбиться от Соколовского, и после того стал опять заливаться на все возможные и невозможные для обыкновенного человеческого горла тоны, с несравненным и неистощимым остроумием поясняя Нивельзину и жене, какой смешной человек Соколовский. Нивельзин кончил рассказ, а Волгин все еще сыпал превосходнейшие шутки на эту тему и награждал себя за них самым усердным образом, пока не заболели у него бока от хохота.
– Я молчала, мой друг, потому что радуюсь, когда ты весел; хоть у тебя невыносимый голос, всё равно, рада, – сказала жена. – Но теперь замечу, мой друг, что вы с Нивельзиным слишком легко судите о наивности Соколовского. Он увлечен своими мыслями, поэтому делает и говорит много забавного. Но, судя по вашему же рассказу, Нивельзин, он вовсе не такой простодушный, каким вообразили его вы и Алексей Иваныч. Он искренен, благороден, предан своему делу бескорыстно, до самоотвержения, – в этом смысле он простодушен, – в хорошем смысле слова, но только в хорошем, никак не в смешном. Он умеет вести дела, и, по всей вероятности, он умеет понимать людей.
– В вашем характере нет насмешливости, и вы любите вступаться за тех, над кем смеются, – сказал Нивельзин – Но…
– Позвольте, Павел Михайлыч, – не замедлил перебить его Волгин. – Согласен, Лидия Васильевна не насмешлива и любит вступаться, согласен. Но дело не в этом: точно, мы с вами несколько недоглядели. Она говорит правду. Соколовский человек очень практичный.
– Помилуйте, Алексей Иваныч… – начал было Нивельзин.
– Нечего миловать, Павел Михайлыч. Лидия Васильевна говорит правду. Если судить правильно, по всему видно, что он человек очень практичный. Подумайте-ка вы сам хоть о том, что он умел устроить свое дело о поступлении в академию, а вы сам знаете лучше меня, это было дело очень трудное. Все рассудил, все обработал. Как сделать? – Надобно приискать сильного протектора. Что это, наивный или практический взгляд на вещи? – И нашел и очаровал, – чем? – Экзальтациею, благородством, умом? – Нет-с, извините: на этом, говорит, далеко не уедешь с такими олухами, – покажу я ему, говорит, как я марширую и выделываю ружьем. – Это наивность или практичность? – Да и все разбирайте, во всяком поступке, то же; и результат берите: в четыре, в пять месяцев – прапорщик, – или в драгунах они называются корнетами? – оговорился он с обычною основательностью. – Прапорщик или корнет, без гроша денег, в заштопанном сюртуке, – куда пробрался? – Сами сказали: «Буду на вечере, где увижу члена военного совета» – ого! Как вам это нравится? – И по Невскому гуляет, – с кем? – С фрейлиною в собольей шубе! – Тоже недурно для оборванного армейского прапорщика, недурно.
– Но, помилуйте же, Алексей Иваныч: эта самая Тенищева – в каком свете выставляется его практичность восторгом оттого, что он приобрел себе прекраснейшую, полезнейшую сотрудницу, в Тенищевой! – Пусть еще была б она молода, имела бы поклонников, – тогда, пожалуй, можно бы ждать какой-нибудь пользы от ее усердия. – Но – пожилая женщина, никому не интересная, всем надоевшая пустою, невыносимою болтовнёю, справедливо заслужившая у самых глупых людей репутацию, что она еще гораздо глупее их. – Восхищаться ее усердием, ждать от нее пользы, – это имеет смысл?
– Для вас, Павел Михайлыч, это смешно, потому что вы не родились агитатором; и для меня это отчасти забавно, потому что я слишком вялый человек: знаете, я люблю смеяться над тем, на что не хватает энергии у меня. Агитаторы мне смешны. Но все ваши сомнения и мои насмешки ровно ничего не значат. Она пуста – так что же? – И пустые люди в искусных руках бывают полезны, лишь были бы усердны. Он умел заставить ее усердствовать, и будет польза, потому что она скачет по его команде, – по глупости оступится, кинется в сторону, он поднял, повернул на дорогу, – и скачет опять, как ему надобно. – Нельзя-с, умных людей не наберешь столько, сколько надобно орудий агитатору, он должен нянчиться и с глупыми. «Но никто не уважает ее». – Пусть, а ему какая надобность? – Все равно, когда это ей не остановка: лезет ко всякому и барабанит. «Но никто не слушает ее». – Слушай, не слушай, поневоле кое-что услышишь, когда трещит над ухом. – Помилуйте, умными ли людьми пользуются умные люди, чтобы подымать шум? Нет, умные люди не годятся быть волынками: взял под мышку, налегай, волынка и дудит, – глупые удобнее для этой роли. Невозможно вести пропаганду без помощи дураков и дур, ими все дело красится и цветет.
– В ваших словах много правды, – согласился Нивельзин.
– Нельзя, чтобы не было, Павел Михайлыч; и читал и думал об этих нелепостях, – отвечал Волгин и задумался.
– Прибавь, мой друг, она живет у Илатонцева, – заметила жена.
– Это удивительно! – воскликнул он с ожесточением и покачал головою. – Всегда самое-то главное и оставлю без внимания! Само собою, Павел Михайлыч, все, что я говорил о пользе от языка самой Тенищевой, – мелочь, вздор. Натурально, некоторую пользу может принести, но совершенно незначительную. Конечно, у него не тот расчет. В чем же? – Очень просто: он оседлал ее, сел верхом и поехал, – куда же, позвольте спросить, въехал он на ней? – В салоны Илатонцева. Она верует в него, – потому он свой в доме Илатонцева. Приедет Илатонцев, каким обществом наполнятся салоны? – Члены государственного совета, министры, генерал-адъютанты. А он там свой. – Как же вы полагаете: есть разница, мелкий офицер подает бюрократическим порядком докладные записки в руки мелюзге, – или светский знакомый говорит с знакомыми в таком доме, куда они лезут с усердием и где он чуть не хозяин? – Как находите, Павел Михайлыч: не практичен этот расчет? – А мы с вами: «Тенищева дура!» – Кто же простяк, он или вы? – О себе я не говорю.
– В самом деле так, – сказал Нивельзин.
– То-то же, – глубокомысленно подтвердил Волгин. Он был хорош тем, что если и не замечал иногда что-нибудь сам, – это иногда случалось, – то как только покажут ему, сейчас же замечал и усердно объяснял. В объяснениях он был так же силен, как в остроумии. – Да, продолжал он, погружаясь в размышление: – Не знаю, сознательно ли руководится таким расчетом Соколовский, или просто повинуется инстинкту своей агитаторской натуры. Вероятнее, просто инстинкт. Прет его инстинкт, он и лезет, – как лунатик, – но только, вы знаете, лунатик пробирается так ловко и верно, что самый отличный акробат не сумеет так пройти. – Да, может быть, он так же непрактичен, как я, во всем, чего не подсказывает ему инстинкт. Но в нем есть инстинкт политического деятеля, – качество, которого не найдете вы ни в одном из наших либералов.
– Думаешь ли ты, мой друг, что он понравится тебе? – спросила Жена, начиная делать чай. Волгин любил пить чай после обеда.
– Это очень может быть, голубочка. Если сказать правду, я почти уверен в этом.
– Если он понравится тебе, ты не бойся, пригласи его, пусть бывает у тебя, и сам иногда заходи к нему, чтобы он видел, что его знакомство приятно тебе. Тебе нужно развлечение, и я была бы очень рада, если бы ты нашел хоть одного человека, разговоры с которым доставляли бы тебе удовольствие и отдых, а не скуку и утомление, как с другими. Не опасайся, что он будет когда-нибудь в тягость тебе. Пусть он совершенно не способен замечать сам, есть тебе время болтать с ним или нет; но наверное, он выше всякой мелочности. Если тебе некогда, я буду говорить ему: «Уйдите, мужу некогда», и он не будет в претензии; напротив, будет любить, что с ним обращаются искренно.
– Твоя правда, голубочка, – сказал муж, подумавши; – Ну, посмотрим. Если понравится, не буду уклоняться от него.
Пришел Миронов, с двумя или тремя товарищами. Стали сговариваться о том, чтобы устроить маленький концерт. – Миронов хорошо играл на скрипке. У Нивельзина была скрипка: он сам был отчасти и виртуоз, кроме того, что порядочно пел. Послали за нею.
Волгин, напившись чаю, пошел в кабинет. Через полчаса вышел в зал, подождал, пока кончилась пьеса, и сказал Нивельзину:
– Сейчас мне вздумалось, не к Соколовскому ли относятся рассказы, которые я слышал от одного старичка поляка, присланного на житье в город, где я служил перед женитьбою и переселением в Петербург. Наружность, лета, характер, ссылка в оренбургские батальоны солдатом – все сходится у Соколовского с Болеславом, как называл старичок того своего родственника. Мне тогда не пришло в голову спросить фамилию. Полагал, тоже Зелинский, как звали старичка. – Не случилось вам узнать, как имя Соколовского? Болеслав? – И не рассказывал он вам ничего о деле, по которому был сослан?
Нивельзин отвечал: «Нет». – Волгин стал делать другие вопросы: не случилось ли Соколовскому упомянуть, откуда он родом? – Не с Волыни ли? – Был ли он в университете? И в каком? Не в Петербургском ли?