Текст книги "Том 2. Пролог. Мастерица варить кашу"
Автор книги: Николай Чернышевский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 34 страниц)
– «Пробудилось сознание в целом обществе!» – Ну, хватили, Павел Михайлыч! – Он покачал головою и опять вздохнул.
– По крайней мере стало пробуждаться, – сказал Нивельзин. Тогда и он увидел перед собою вопросы, от которых затрещало у него в голове. Как должны быть решены они? – Он сознал себя невеждою во всяком живом знании, и ясно было для него только одно; он расточал на свои пошлости чужие деньги, добываемые, быть может, не потом только, но и кровью; быть может, – потому что он не знал, как живут крестьяне его села. Он поехал туда.
– Ну, что же? – и поступили там очень хорошо; Рязанцев говорил, – одобрил Волгин.
Правда, Рязанцев хвалит. И в самом деле, он прожил около года в деревне не совсем без пользы и для крестьян и для себя. Если что помогло крестьянам, то именно его незнакомство с их бытом и надобностями. Оно отнимало у него всякую мечту благодетельствовать им по своему усмотрению. Он мог только спрашивать их, чего они желали бы. Спросивши, он сделал, как они считали хорошим. Они, конечно, остались довольны. Но велики ли желания людей, которые привыкли жить очень бедно? Жалкое благосостояние, благосостояние по их понятиям! – Теперь они даже боятся освобождения! – Трудно ли удовлетворить желаниям людей, которые боятся освобождения?
– А в каком положении были они прежде? Разорены? – спросил Волгин.
– По их словам, и прежде жили хорошо; хорошо! – Впрочем, ответ их был резонный: «Как же не хорошо? Где же в соседях-то живут лучше?»
– Много вам стоило поправить это прежнее хорошее? Половины доходов?
– Да, около.
– То есть больше, нежели половины?
– По двум, трем годам нельзя вывести верного расчета, – отвечал Нивельзин. – Но вообще я стараюсь как можно меньше думать о благоденствии моих крестьян: и вспоминать о нем грустно, а смотреть – было очень неприятно. Поэтому я не выдержал и одного года в деревне, хоть мне очень хотелось бы остаться там подольше: развлечений не было, я мог читать и думать вволю. Но невыносимо было видеть крестьян с их довольством.
Он поехал за границу. Прожил с полгода в Париже. Там он провел время недурно.
Веселая сторона Парижа осталась неизвестна ему: пошлости опротивели ему. Но для человека, желавшего учиться, Париж был хорош. Парижский народ держит в своих руках судьбу Европы. Любопытно было всматриваться, чего можно ждать от него. Но упадок духа в парижских работниках очень велик. Это тоже своего рода русские крепостные крестьяне, по широте размера своих желаний. Разница только та, что у русских крестьян и не было никогда желаний более широких; а там были, но убиты. Это еще грустнее. Он не выдержал в Париже более полугода и поехал в Петербург: у нас все-таки жизнь пробуждается, а не замирает; гораздо больше отрадного.
Но то общество, в котором он погубил свои прежние годы, конечно, не могло уже привлекать его. Он стал сходиться с передовыми людьми Петербурга. Некоторых он нашел пустыми фразерами. Другие внушили ему и любовь и уважение. В особенности Рязанцев, в котором великий ум, колоссальная ученость соединены с энтузиазмом к правде, с пламенною преданностью народному делу. Он был так счастлив, что приобрел расположение Рязанцева. У Рязанцева изредка бывает Савелов. Он познакомился там с этим замечательным человеком, которому, к счастию для русского прогресса, открывается такая блистательная карьера.
– Вот как вы расхваливаете его, – вставил Волгин, – признаться, я не ждал этого.
Нивельзин отвечал, что готов, если бы то понадобилось, стреляться насмерть с Савеловым, как частный человек с частным человеком, но должен признавать его чрезвычайно полезным государственным деятелем. Как реформатор, он безусловно честен. Энергия его непреклонна. Он преклоняется перед благородным двигателем освобождения крестьян.
Он стал бывать у Савелова. Не очень часто, потому что время Савелова дорого. Но не редко, потому что Савелов желал сблизиться с ним, хотел сделать его одним из своих помощников. Да, это положительно верно. Уже были намеки, довольно ясные. Савелов говорил с ним о делах; давал прочитывать ему разные проекты и просил делать замечания о них. Говорил, что когда будет решено освобождение крестьян, то Нивельзину будет надобно «бросить свое безделье». Когда Нивельзин приезжал к Савелову, то обыкновенно обедать. Обед почти единственный час отдыха и свободы для Савелова. Он живет очень скромно. У него нет состояния, и он
бескорыстен. Министр предлагал увеличить его жалованье, он постоянно отказывался. Он отказался бы и от половины того, что получает, если бы не знал, что это показалось бы лицемерием. – Обыкновенно они обедали втроем: изредка чиновник, который заработался до обеда с Савеловым и оставлен был продолжать работу после обеда; еще реже, – какой-нибудь официальный гость, пожилой, умеющий говорить только о службе. – Иногда Савелов оставался с женою и Нивельзиным довольно долго после обеда; чаще ему не было времени, и Нивельзин оставался один с хозяйкою. Савелов был чужд всякой мысли опасаться Нивельзина; отчасти, быть может, потому, что видел в нем человека честного, серьезного, а главное, человека, которому до омерзения надоело волокитство, но еще гораздо больше потому, что не опасался никого: он был совершенно уверен в своей жене.
Она вполне заслуживала того. Такой муж и не мог бы верить ей, если б она не заслуживала того вполне. Возвратившись в Петербург, Нивельзин почти совершенно перестал бывать в большом свете. Но у него остались связи с ним. Нивельзин знал репутацию Савеловой. Странным феноменом казалась эта женщина молодым людям, которые прежде были товарищами Нивельзина по ветрености, из которых иные остались теперь его приятелями, потому что и сами отчасти подверглись перемене к лучшему. Между множеством кокеток, довольно большим количеством искренних ветрениц в большом свете есть, хоть и немногие, молодые дамы, верные мужьям. Но это или набитые дуры, у которых недостает ума даже и на то, чтобы изменить, – или женщины, которых никто не желает соблазнять, – так ужасно некрасивы они, – или женщины без души и сердца, совершенно холодные эгоистки, расчетливые лицемерки, злые завистницы, рассудившие, что надобно затмевать других добродетелью, потому что не могли бы затмить их ни красотою, ни грациею. Но таких женщин, как Савелова, приятели Нивельзина не видели в аристократическом кругу. Она была добра и мила; она была умна. По красоте мало было соперниц ей; по грациозности – еще меньше. Толпы поклонников теснились к ней; она дозволяла говорить себе любезности, пока любезности говорились без претензий. Но едва любезность переходила границы ничтожной болтовни, она заставляла замолчать; вставляла без жеманства, не разыгрывая оскорбленную, не прикидываясь ни ангелом наивности, ни мегерою добродетели. Навязчивых глупцов она отдаляла от себя. Неглупые люди, отказавшись от претензий, могли оставаться хороши с нею; и когда они после говорили ей, что не могут понять ее, она отвечала: «Я не так глупа, чтобы верить, и не так ветрена, чтобы увлекаться, когда не верю». – Тем, которые были особенно хороши с нею, она прибавляла: «Я должна быть в обществе и люблю его. Но я езжу в общество затем, чтобы поддерживать отношения, которыми должна дорожить, и вместе с тем веселиться. Но вовсе не затем, чтобы кокетничать, – это дурно; еще меньше затем, чтобы влюбляться; влюбиться – значило бы страдать и подвергнуться унижению; я не хочу ни того, ни другого». – Сначала некоторые глупцы отваживались повторять какую-нибудь сплетню, сочиненную какою-нибудь подлою завистницею. Но их слова были встречаемы таким хохотом и таким презрением менее глупых товарищей, что они со стыдом прикусывали языки. – Довольно давно уже не было попыток сплетничать о Савелов ой: кокетки убедились, что она не отнимет ни у одной из и их ни одного любовника, добродетельные фурии убедились, что никто не поверил бы новым клеветам.
Нивельзин знал, что она не позволила бы волочиться за собою; да и не был расположен волочиться; пора легкомысленных ухаживаний прошла для него. Но Савелова произвела на него очень хорошее впечатление; кроме своей красоты, также и умом, добротою. Когда муж уходил после обеда работать, ему было приятно оставаться с нею. И ей также было приятно, что он остается: прежде ей почти всегда приходилось проводить одной время между обедом и началом аристократического вечера. Они продолжали говорить так же, о том же, как и при муже. Иногда они читали. Они стали дружны.
Это могло бы продолжаться много времени, могло бы продолжаться, быть может, до той поры, пока Нивельзин не полюбил бы другую, – конечно, девушку, – потому что, ему казалось, он уже не полюбит иначе, как с мыслью жениться. Одно обстоятельство дало его чувствам направление, какого он не воображал: он увидел, что Савелов держит себя в таких отношениях к жене, которых нельзя одобрить. Она была для мужа не больше, как должностное лицо. Это лицо должно было исполнять свои обязанности. Одна, не очень важная, – заменять экономку; другая, гораздо интимнее – заменять наложницу; но еще гораздо важнее была третья: помогать его возвышению приобретением очень сильных или очень знатных друзей, которые легче и прочнее привязываются самою ничтожною внимательностью красивой, грациозной молодой дамы, нежели самыми старательными заискиваниями мужчины. Савелова безукоризненно исполняла две первые обязанности, с большим успехом третью. Потому она была в совершенной милости у мужа. Он не делал ей выговоров по хозяйству и по обеду; напротив, часто выражал свое удовольствие тем или другим блюдом. Он не ездил ни к какой лоретке и очень лестно для законной своей одалиски называл себя счастливым мужем. За хорошее выполнение своих инструкций о том, как с кем должна она держать себя в обществе, он очень любезно благодарил ее; однажды, когда она успела, наконец, очаровать долго не поддававшуюся чрезвычайно важную и еще более злую старуху, он так обрадовался, что благосклонно поцеловал руку жены, – но и тем не ограничил своей награды: с глубоким чувством сказал: «Ты незаменимая жена». Он был очень милостивый начальник.
Довольно долго Нивельзин не видел, что он только начальник и содержатель своей жены. В свете было решено, что она любит мужа: иначе она не могла держать себя так безукоризненно. А он не имел любовницы: как же не владела его сердцем жена, притом же такая красавица? – конечно, она и владела бы сердцем мужа – если б у мужа было сердце.
Нивельзин не мог предполагать, что Савелов не способен любить. Может ли благородный гражданин быть бездушным эгоистом в частной жизни? – Нивельзин и теперь не понимал, каким образом это возможно. Он только видел, что в Савелове это так. Ему трудно было заметить это, потому что это было неимоверно.
Но убедившись, что Савелов не имеет ни искры теплого чувства к жене, он не мог не понять, что эта добрая и нежная женщина не совсем счастлива. В ней была потребность любви.
Нивельзин заметил, что слишком живо жалеет о ней. Он не был неопытный юноша, чтобы не рассмотреть, какое чувство скрывается под симпатиею к женщине, лицо которой казалось ему очень мило. Он не колебался: он не мог сохранить личной привязанности к человеку сухой души, но глубоко уважал в Савелове благородного государственного деятеля…
– Эх, вы! – перервал Волгин, покачал головою, размыслил и повторил с удвоенным чувством: – Эх, вы! – Связать бы вас с Рязанцевым по ноге да пустить по воде! – Он залился руладою в поощрение остроумию, с которым воспользовался поговоркою.
– Шутки не опровержения, – сказал Нивельзин, – факты за нас с Рязанцевым.
– Хорошо; не спорю; факты, – сказал Волгин, покачал головою и опять превратился в смирного слушателя.
Нивельзин не колебался. Он сказал Савелову, что решился не принимать никакого официального места. – «Прежде мне казалось, что вы не прочь служить, лишь бы с пользою для общества», – сказал Савелов. «Желал бы; но увидел, что не способен». – Савелов стал говорить, что когда двинется дело об освобождении крестьян, будут устроены консультативные комиссии, что их члены будут пользоваться полною независимостью. – Нивельзин отвечал, что не примет никакого назначения, и потерял интерес для Савелова.
– Вы не были у нас целую неделю, – сказала ему Савелова.
Он пересказал ей разговор, который имел с ее мужем в прошлый раз. – «Прежде мы с ним думали, что можем пригодиться друг другу. Теперь я нашел, что не могу ни быть полезен ему, ни получить пользы от него».
– Но он всегда будет дорожить вашею дружбою.
– Да; и я его дружбою. Но это не резон, чтобы я по-прежнему отнимал у него время.
– Если не хотите отнимать времени у него, то у меня отнимайте как можно больше. У меня его очень много.
Через несколько дней приехал Савелов и увез его к себе, говоря, что так велела жена.
Прошло еще несколько дней. Она увидела его в опере, призвала в ложу, осыпала его упреками за то, что он забывает ее, а она – она скучает без него. Она все еще думала только, что скучает без него. Он видел, что она любит его. Он мог бы давно видеть это, если бы не воображал, что она уже никого не полюбит. Она взяла с него слово, что завтра он обедает у них.
В тот вечер он очень много думал. Его голова стала гореть. Он написал ей. Он говорил ей в этом письме, что не должен больше видеть ее, и умолял ее написать ему хоть одно слово в утешение. – Поутру его голова несколько прояснилась; но было уже поздно: письмо, отданное слуге на рассвете горячечной ночи, было уже отнесено. – Он мучился совестью за свою слабость, за свой эгоизм, – и был рад, что уже не может поправить свое безрассудство.
Она отвечала. Она говорила, что его письмо удивило ее; что она не сердится; что она прощается с ним, – но не навсегда. Она просит его успокоиться. Они были дружны. Его экзальтация пройдет, и тогда они опять будут дружны.
Он отвечал. Она отвечала опять. Они стали переписываться. Если б его письма попали в руки ее мужа, они были бы лучшим оправданием ей. – Он умолял ее о свидании. Она говорила, что это безрассудно. Он покорился и хотел только хоть издали видеть ее: он стал снова бывать в обществе, где мог встретить ее. – Она просила его не делать и этого: они вовсе не должны видеть друг друга, даже и в обществе, пока его экзальтация пройдет. – Он покорился и этому. Она хвалила его послушание, благоразумие, утешала тем, что со временем они снова будут друзьями… Ее письма бывали иногда залиты слезами; но ее нежность всегда была тиха.
Он повиновался ее кроткой воле. Но силы его рассудка изнемогали. По временам безумные проекты овладевали его мыслями. То ему воображалось, что он мог бы послать вызов Савелову, и придумывал предлоги для ссоры. То ему мечталось, будто он говорит Савелову: – «Вы не можете любить никого; ваше великое сердце холодно ко всему, кроме великого, кроме желания заслужить славу, дав счастье народу. Я люблю ее. Жду от вас решимости, достойной вас. Скажите ей, что вы позволяете ей быть счастливою». – Он смеялся над этими фантазиями, но смеялся с ужасом: он чувствовал, что начинает терять власть над своими мыслями.
Никакие развлечения не были возможны для него. Он старался искать рассеяния в физической усталости. Он бродил из улицы в улицу, пока ноги подламывались. Тогда он мог спать.
Он услышал, что послезавтра будет большой бал во дворце.
«Она будет там, – стало думаться ему. – Она не заметила бы меня в толпе».
На другое утро ему думалось: «Я буду там говорить с нею. И муж ее будет там. Я подойду к нему. Я выпрошу у нее позволение бывать у них. Ее муж скажет: „Что ж это, вы совсем забываете нас? – Завтра мы будем ждать вас“».
Он шел по Невскому. Далеко впереди, из Караванной, показалась ее карета, проехала сотню шагов и остановилась у модного магазина. Она вышла из кареты. Она не видела его: он был очень далеко.
Он опомнился только уже от того, что рука его взялась за холодную бронзовую ручку двери магазина. – «Идти или нет? – подумалось ему. – Идти. Всё равно я увиделся бы с нею так или иначе».
Она испугалась, увидев его. – «Одну минуту разговора, и я опять буду послушен вашей воле», – сказал он. – «Безумец! – Я думала, что вы уважаете меня». – «Вы боитесь? – сказал он с улыбкою. – Вы боитесь меня? Вы знаете, что вы не должны бояться меня». – Он улыбался, а на глазах у него были слезы. – «Я верю вам, Нивельзин, – сказала она. – Вы не только влюблены в меня, вы друг мне». – «Madame угодно будет пожаловать в комнату за магазином, чтобы примерять платье?» – скромно и ничего не понимая, сказала магазинщица.
Свидание длилось не одну минуту. Но мать, сестра могли бы быть свидетельницами его. Савелова сохраняла власть над собою. Нивельзин был покорен ее тихому напоминанию: «Милый Поль, я верила тебе, – будь же другом, достойным моего доверия».
Он умолял ее согласиться на второе свидание. Она была уверена и в себе и в нем. Она приехала на второе свидание без опасений. И на этот раз она не обманулась ни в себе, ни в Нивельзине.
Свиданья продолжались. Конечно, они не могли долго сохранить того совершенно идеального характера, какой имели вначале. Она привыкла больше и больше надеяться на себя и на повиновение Нивельзина. Она забывала осторожность. Она видела Нивельзина бледным, и тревожилась за него, и позволяла ему все более жгучие ласки.
«Я не виню тебя, милый Поль, – говорила она, когда, очнувшись от забвения, увидела себя его любовницею. – Я не хотела делать тебя моим любовником. Но ты счастлив, Поль; и я счастлива, что ты не будешь думать, что я мало люблю тебя. И не напрасно ли я мучила тебя, безрассудная? – Не теперь я погубила себя, если мой муж узнает, что мы виделись: я погубила себя первым же свиданьем».
* * *
Прошло уже три дня после того, как Волгин передал Нивельзину решение Савеловой. Погода была ясная. Волгина хотела воспользоваться ею, чтобы ехать искать дачу. Она послала взять карету. – Наташа, очень молоденькая девушка, титуловавшая себя горничною Лидии Васильевны, отправленная с этим поручением, вернулась и с гордостью объявила, что наняла карету полтинником дешевле, нежели думала Лидия Васильевна, и карета самая прекрасная, и лошади самые прекрасные.
Но Волгиной еще надобно было кончить дело, которым начала она заниматься, послав за каретою.
Она стояла в зале, у двух сдвинутых вместе и раскрытых ломберных столов. На столах лежали куски шелковой материи. В руках у Волгиной были ножницы. Она кроила платье. – Блондинка, одетая как барышня, но не барышня по своим слишком бойким манерам, следила, едва помня себя от восторга, за движениями ножниц.
– Если бы вы опоздали еще пять минут, вы уже не застали бы меня, – стала говорить Волгина, когда выкроила лиф и рукава и осталось только отрезать куски для юбки – работа, не требующая внимания: – Слышите, карета уже взята. Я не была бы виновата: я говорила Миронову, что буду ждать вас в двенадцатом часу.
– Все выбирала материю, Лидия Васильевна, – отвечала блондинка: – Денег-то немного, а хочется, чтобы материя была получше.
– Сумеете ли вы перекроить сама другие платья по этому?
– Не знаю, Лидия Васильевна; может быть, сумею.
– Это значит, не сумеете. Но по крайней мере не поленитесь перешить. Судя по тому, в котором вы шли вчера, и по этому, которое теперь на вас, все надобно перешить. И это сидит на вас мешком как-то.
– Не поленюсь, Лидия Васильевна; покорно вас благодарю. – Блондинка с быстротою молнии нагнулась и чмокнула руку Волгиной.
– Что вы, с ума сошли, Даша? А если я прибью вас за такие глупости?
– Как же, Лидия Васильевна, когда вы так милостивы ко мне, больше обещания вашего Петру Ильичу? – Хотите перекроить все. А у меня их целых семь.
– Хочу? – И целых семь? – Хочу все перекроить! – Однако вы догадлива, Даша. Не хочу ли я сделать вам еще какую-нибудь милость?
– Как же, Лидия Васильевна? – Вы прикажете, чтобы я, как сошью это, и потом, какое перешью, приходила бы показывать вам, хорошо ли сидит.
– Извольте, Даша, с удовольствием буду смотреть; и поправлять, если понадобится. Но я уверена, что с первого раза будет хорошо. На такую правильную талию легко кроить. Вы прекрасно сложена, Даша.
Блондинка с примерною застенчивостью потупила глаза и, очевидно, желала бы даже покраснеть. Этого желания не удалось ей исполнить; но глаза потупились как нельзя лучше.
– Будьте же и по поступкам такою же прекрасною девушкою, Даша. Будьте рассудительною, не прихотницею, не мотовкою. Я говорила Миронову, чтобы вы принесли мне перекроить платье, в котором шли с ним, – а вы купили материи на новое. Помните, Даша, что у Миронова не так много денег; и если б даже мог он получать больше, у него теперь не такое время, чтобы ему следовало набирать много уроков. Помните, что с каникул он будет последний год в университете; ему надобно как можно больше заниматься для окончательного экзамена. Это может иметь влияние на всю его жизнь. Не забывайте этого, хорошенькая моя Дашенька.
– Не думайте так обо мне, Лидия Васильевна, – отвечала блондинка. – Кроме вот этого браслетика, – она приподняла больше на вид руку в браслете, стоившем рублей двадцать, – я ничего не получила от Петра Ильичами то в первое время. – Буду ли я требовать от него? – Напротив, Лидия Васильевна: сама была бы готова помочь ему, если б он нуждался.
– Вот как! – От кого ж это новое платье, Даша?
– Ах, боже мой! – А я думала, он сказывал вам! – проговорила блондинка, совершенно растерявшись, и сильно покраснела.
– Тем лучше, Даша, – сказала Волгина, засмеявшись. – Но когда так, вам не следовало ходить под ручку с Мироновым: сохрани бог, увидят; – вам беда; и будете разорять Миронова.
– Ну, пусть увидит, толстый дурак: не такое сокровище, чтобы заплакала, если бросит, – отвечала блондинка, сначала рассудивши потупить глаза, потом, нашедши, что это лишнее. – Я уж и сама думаю, не бросить ли его. Скряга-то какой, если бы вы знали, Лидия Васильевна! Да что же, вы можете судить, как я живу, когда я должна сама себе шить платья. А сколько деньжищев-то у него! – Ей-богу, брошу, Лидия Васильевна! Согласитесь сами: надобно же подумать и о будущем. Не век буду молода. А что я могу нажить, живучи с ним? – Так вот, только доброе мое сердце. Но, ей-богу, самой перед собою совестно, что всякий умный человек назовет меня дурою. Одно можно сказать в похвалу ему: не пьянствует. Потому не имеешь неприятностей. Господи! – и что это за слабость у мужчин: нет им веселья без вина! – Но не все же. – Но, ей-богу: лучше уж пойду замуж, соглашусь, если не даст бог человека получше. Ей-богу, пойду, и с волею прощусь, на зло ему, толстому черту, скряге.
– Замуж, Даша? – Так у вас и жених готов? – сказала Волгина, опять засмеявшись, и продолжала серьезно: – Хороший человек, Даша? Не будет с вашей стороны обмана? И не будет он попрекать вас после? Когда все так,
то лучше, нежели связываться с дрянью, – потому что все такие люди дрянь, Даша: у них нет совести; если бы была, не заставляли бы девушек стыдиться, – если нравится жить с девушкою, то и женились бы на ней: не могут отговориться тем, что нет денег, когда находят деньги, чтобы содержать ее, не женившись: совести у них нет, Даша, – лучше же, нежели связываться с такой дрянью, идти замуж, хоть бы и не за богатого человека, но который имеет совесть и истинное расположение.
– Хороший человек, Лидия Васильевна. И обманывать его нечего: знает. Говорит. «Если бы вы пошли за меня, Дарья Ивановна, то никогда бы я не подумал на вас». И точно: чего ж ему тогда думать? – Идешь замуж, то, когда имеешь каплю совести, понимаешь: замужняя женщина должна держать себя как следует замужней женщине. Да и до того ли, скажите сама? – Захочешь детей иметь; а когда дети, то те ли мысли?.. Ах, Лидия Васильевна, какая у меня к вам просьба… – Бойкая блондинка запнулась и оробела. – Лидия Васильевна, Петр Ильич говорил мне, что вы оберегаете Наташу. Но клянусь вам моим богом, не услышит она от меня ничего дурного. Вы уедете, а мне позвольте остаться, поиграть с Володенькою: люблю детей, Лидия Васильевна; а Петр Ильич говорил про вашего маленького, что он…
– Не Миронов ли это, легок на помине? – заметила Волгина, – за вами, вероятно? – Но нет, он не так звонит. Это кто-то чужой.
– Петр Ильич и не может быть; он будет ждать меня. Я сказала, что от вас пройду к нему.
Наташа отворила дверь.
– А! – тихо проговорила Волгина, и тень пробежала по ее лицу. – Играйте с Володею, Даша: я очень рада. Зачем вы думаете, что я считаю вас дурною девушкою?
Вошла Савелова.
* * *
Беленькое, розовое личико Савеловой было бледно, бледно, и не розовое, а желтовато-красное. Глаза ввалились. Видно было, что бедняжка мало спала в эту ночь и много плакала; и краска ее только краска волнения.
Волгина угадывала, о чем плакала она, и если бы она не была жалка, Волгина сказала бы ей: «Может быть, вы ошиблись? – Это не квартира Нивельзина. Вероятно, вы спешили К нему? – Если да, то прекрасно». Но жалость взяла верх. Если бы могла, Волгина возвратила бы своему голосу и взгляду ласковость, с которою проводила Дашу. Но она могла только не быть суровою.
Этого было довольно для Савеловой. Глаза, подернутые слезами, видят в сострадании сочувствие. Савелова бросилась на шею Волгиной и заплакала.
– Помогите мне!
– Я обязана. Я вмешалась в ваше дело, я должна не отступаться от него до конца. – Если бы Волгина могла давать своему голосу тот или другой тон по произволу, она сказала бы это с нежностью. Но все, что было в ее власти, было говорить искренне. – Перестаньте плакать. Вы не могли любить вашего мужа, потому что он не способен любить никого, кроме самого себя. Он один виноват в том, что вы полюбили другого. Никто из умных и честных людей не осудит вас за то, что вы не захотели оставаться обманщицею. Он сам покажет себя благородным человеком, когда увидит, что не может вредить вам. Он согласится на развод. Нивельзин безгранично любит вас. Мой муж очень долго говорил с ним и остался в восторге от него. Вся жизнь его будет посвящена вашему счастью. О чем же вы плачете? – Вас надобно оправдывать во всем; нельзя оправдать только в том, что вы плачете. – Савелова плакала.
– Перестаньте. Подумайте, какое впечатление произведут на Нивельзина ваши раскрасневшиеся глаза, ваше желтое лицо, если вы не перестанете плакать? – «Неужели ей так трудно было решиться? – подумает он. – О чем она столько горевала? Неужели она так мало любит меня?» – Скажите, вы мало любите его?
– Его? – Я, мало люблю? – воскликнула Савелова, и нежные слова с искренним энтузиазмом полились у нее.
Искренность чувства бедной женщины опять пробудила в Волгиной расположение к ней. Волгина получила силу приласкать ее.
– Когда вы так любите его, то не плачьте же. Будьте тверда. – Волгина поцеловала ее. – Будьте умница, моя милочка. Вы боитесь, что у вас недостанет решимости. Оставайтесь же здесь, у меня.
Савелова бросилась обнимать Волгину. – «Да, я останусь у вас!»
Волгина продолжала ласкать ее, как маленькую девочку, успокаивала, ободряла. Наконец, Савелова стала казаться твердою.
– Теперь можете дать мне слово, что не будете плакать?
– Да, теперь я не изменю себе и ему! – с энтузиазмом отвечала Савелова.
– И будете счастлива, моя хорошенькая, моя миленькая. До свиданья же. Мне надобно ехать. Я собралась ныне ехать искать дачу. Я объеду острова; может быть, проеду в Лесной. Будьте же без меня хозяйкою. Если я не вернусь в четыре часа, прикажите подавать обед.
– Возьмите меня с собою, – сказала Савелова с умоляющим взглядом.
– Нет, вы должна хозяйничать без меня, – шутя, но решительно отвечала Волгина. – Умойтесь холодною водою, отдохните. Вы утомлена, и вас ждет дорога. Когда я приеду, вы будете опять розовенькая, глазки у вас будут светленькие, веселые; и – так и быть, хоть я не охотница нежничать, я опять поцелую вас; мы сядем обедать, – я вернусь в четыре часа, вернусь, пусть и не успею объехать острова, я вернусь в четыре часа, увижу вас такою миленькою, хорошенькою, что можно будет показать вас Нивельзину, – мы сядем обедать, а сами пошлем сказать ему, чтоб он велел запрягать лошадей, – мы встаем из-за стола, он входит, – я посажу вас в карету, поцелую еще раз, поскорее, – и до свиданья.
* * *
В половине пятого Волгин вошел к Нивельзину. – В передней лежали два саквояжа и чемодан. В кабинете вещи с письменного стола и с этажерок были убраны. – Нивельзин ходил по комнате.
– Значит, совсем собрались в дорогу, Павел Михайлыч? – вяло сказал Волгин, флегматически усаживаясь на диван. – Когда все готово, то и прекрасно. И лошади наняты, как вы тогда говорили, – с утра готовы, и дорожная карета готова?
– Лошади стоят в конюшне. Карета куплена, привезена. Хотите взглянуть? – Очень покойная и легкая.
– Что смотреть-то, я думаю, хорошая. Да и увижу, как буду провожать вас. Прикажите запрягать лошадей.
– Еще рано.
– Не рано.
– Она у вас? Ждет меня? – Он дернул сонетку и велел поскорее запрягать лошадей.
– Да, она приехала к нам. Да вы садитесь-ко, это лучше? – Он притянул к себе Нивельзина и заставил сесть подле. – Сам не люблю ходить, и другим, по-моему, лучше сидеть. – Он залился руладою, потому что сострил, как по крайней мере сам был убежден. Потом погрузился в размышление. – Это затем я посадил вас подле, чтобы взять в руки, и возьму, и не выпущу, пока не провожу. Нельзя иначе, потому что невозможно надеяться на людей, – надо держать их в руках. – Эта острота была нисколько не хуже первой, и следовало бы Волгину также наградить себя за нее руладою, но он оставил себя без поощрения и, помолчавши, вздохнул, покачал головою и начал: – Да, надобно будет взять вас в руки. Точно, она приехала к нам: это было поутру: была взволно…
– Она у вас с утра? – Что же вы не прислали сказать мне? – Паспорты готовы у меня с десяти часов.
– Не дослушавши, да уж и сердитесь, – эх, вы! – вяло сказал Волгин. – Вы дослушайте. Я вам говорю, она была взволнована…
– Савелов догадался? Сделал сцену? Она больна?
– Да нимало; ничего такого. Здорова, и муж ее до сих пор ничего не предполагает. Да вы лучше слушайте, а не перебивайте. Впрочем, ничего особенного, не пугайтесь. Ровно ничего особенного. – Приехала поутру, была взволнована. Лидия Васильевна успокоила ее, – и точно, бояться было нечего; ну, да и велела мне не уходить из дому, – натурально, я сидел, писал, – что мне? – Конечно, был уверен, что он не приедет, да и не подозревает; – ну, если б и приехал, не велика трудность: «Очень рад, пожалуйте в кабинет, – очень рад», – а между тем взял за шиворот, повалил на диван, завязал рот, – ну, и лежи: я уж рассудил, как это сделать, – это-то я еще с детства выучился ломать, хоть с виду и плох, – знаете, в детстве-то много играл, – ну, она б и не услышала. Ну, потому я спокоен, тем больше, что сам знаю, этого и не будет, он не приедет, не знает, не подозревает. – Ну, и сижу, натурально, пишу. Хорошо. Слышу, вернулась Лидия Васильевна. Идет, слышу, к себе, – идет потом, слышу, ко мне. Ну, натурально, я знаю, зачем она идет: скажет: «Иди, вели ему, – то есть вам, – приказать запрячь лошадей», – вот как я теперь и сказал вам, – разумеется, я жду этого от Лидии Васильевны; а она: «Давно уехала Савелова?» – Уехала? Как? Я, натурально, рот рази… Да будьте же мужествен! – Волгин подхватил застонавшего и покачнувшегося Нивельзина: – Будьте мужествен, Павел Михайлыч! – Что это вы, помилуйте! – Будто вы сам не должны были понимать, что это очень возможная вещь – даже слишком возможная. Это только я, дикий человек, не понимал ее характера, сомневался в опасениях Лидии Васильевны за ее характер, а вы сам должны были иметь эти опасения, – иначе разве вы давным-давно не предложили бы ей бросить мужа? – Предложили бы с первого же свидания! – Чего, с первого свидания, с первого же письма! – Видно, хоть вы и были ослеплены и не могли видеть, а инстинктивно чувствовали, что нельзя предлагать – не бросит мужа, – вас-то, положим, любит, но пока можно не бросая мужа, то и любит: муж-то гораздо поважнее вас для нее…