355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Николай Чернышевский » Том 2. Пролог. Мастерица варить кашу » Текст книги (страница 19)
Том 2. Пролог. Мастерица варить кашу
  • Текст добавлен: 16 марта 2017, 17:00

Текст книги "Том 2. Пролог. Мастерица варить кашу"


Автор книги: Николай Чернышевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 19 (всего у книги 34 страниц)

Июнь

1. Проснулся в два часа, надобно было торопиться на урок. Одеваясь и потом на дороге думал о том, какую новую и великую истину открыл вчера по поводу глупости товарищей и как живо принял к сердцу это диковинное открытие. Не мог не улыбаться, пожимая плечами. Так взволноваться от мелкой неприятности! – Выводить такие грандиозные заключения из пошловатой досады! Бесспорно, глупость их велика, и я рассердился справедливо; бесспорно и то, что был расположен к ним и мог быть огорчен их пошлостью, не делаясь смешным. В особенности было не смешно огорчиться за Черкасова. Но взволноваться до сумасбродства. – хвататься за бутылочку с морфием, потом подбегать к окну это глупо.

И какие великолепные оправдания для пошлого малодушия! – «Незачем жить, потому что не для чего работать: люди глупы и легкомысленны». – Конечно, не очень рассудительны. Но потому-то необходимо работать над улучшением их судьбы. Если бы они были не глупы и не легкомысленны, то и не о чем было бы хлопотать: давным-давно жизнь их была бы устроена превосходно.

Однако странно, что до сих пор нет Ликаонского. Проснувшись, я думал, что он был и ушел, не захотел будить. – Нет, не был, сказала служанка. И до сих пор нет. – уже восемь часов. Не может же он не интересоваться узнать, как я думаю о глупости товарищей; не мог он и не желать сообщить мне поскорее, как и что происходило у них.

Час ночи. Все было приблизительно в том роде, как я предполагал. Вчера после обеда Петров уходил в кондитерскую, как говорил, уходя. Возвратился с новостью о примирении между мною и Степкою. Некоторые поверили – большая часть. – разумеется, и Черкасов. – не хотели слушать. – «Как же ты узнал это? Ты ходил в кондитерскую?» – заметил Ликаонский, уже довольно давно подозревавший, что он стал перенюхиваться с Антошкою. – Петров отвечал, что встретился в кондитерской с письмоводителем Степки. – «Все ты врешь; наверное был у Антошки и вместе с ним сочинил эту сплетню». – «Что тут сплетня! – Двое свидетелей – Антошка и письмоводитель. Спросите их порознь. Если сплетня, то обнаружится». – Товарищи решили: отправить троих спросить письмоводителя; в то же время пригласить в собрание Антошку и допросить. Сделали. Возвратившиеся от письмоводителя принесли то самое, что собрание слышало от Антошки. То самое, что говорил Петров. Я благодарил Степку за согласие с конференциею выпустить меня старшим учителем. Степка отвечал, что всегда желал мне добра. Мы обнялись, поцеловались. Степка обещал сделать представление, чтобы мне дали стипендию для приготовления на магистра. – а это для получения кафедры.

Достоверно! – решило большинство. Но многие еще говорили, что все это очевидный вздор. Черкасов колебался.

Нашлись умные люди, предложившие ему и Ликаонскому съездить, спросить меня. Ликаонский отказался. Бедняжка Черкасов имел ум поехать.

– Зачем ты пустил его, Ликаонский?

– Что ты станешь делать? Сговоришь ли с дураками, когда начнут рассуждать?

– Так по крайней мере не отпускал бы его одного. Поехал бы с ним сам.

В этом, братец мой, точно, сделал ошибку. Не предположил, что он заговорит с тобою так умно. Когда он приехал и передал свой умный разговор с тобою, я увидел, что действительно того и следовало ждать; человек благородный, рыцарь, непорочная девица; Опять же, был взволнован; должен был отличиться умом. Но отпуская, не воображал, что разыграет такого дурака.

Добряк возвратился с искренним убеждением, что я признался. – Тут, разумеется – все уверовали. Один Борисов сохранил здравый смысл, плюнул и ушел. Ликаонский долго спорил. Наконец тоже плюнув и ушел.

Поутру взял Черкасова в Биржевый сад, начал образумливать наедине. – «Не сам ли ты видел отношения Левицкого к Илатонцеву? Нужна ли протекция Степки? Не вызывал ли Илатонцев даже нас с тобою, которых видел в первый раз, сказать ему, не может ли он быть полезен нам? – Почему вызывал? Не потому ли только, что мы приятели Левицкого? Не дал ли тебе слово устроить, что тебя назначат учителем на родину? Затруднился ли тем, что в той гимназии нет вакансий? – Что отвечал на это затруднение? – Переведут какого-нибудь учителя инспектором куда-нибудь, и будет вакансия для вас, будьте спокоен. – так или нет? В ком же другом нуждался бы Левицкий? – Да нуждался ли б он в Илатонцеве? Разве Рязанцев не авторитет в университетском совете? Разве Рязанцев не сходит с ума от Левицкого? Разве не толковал ему постоянно, что ему следует быть профессором?»

– Так; но он сам признался.

– Но ты сам знаешь, он никогда не думал о кафедре; что он хочет быть журналистом и что занять кафедру было б и стеснительно и невыгодно ему?

– Так он говорил; но, видно, не так думал или передумал. Да и я всегда возражал ему, что напрасно он так говорит, что хорошо бы ему быть профессором. Должно быть, увидел, что так. Что спорить, Ликаонский? – Он сам признался.

– Пойми, чудак, ему было обидно твое подозрение.

Пойми, что человек, уважающий себя, не оправдывается в подобных случаях.

– Перед другими, пожалуй, не захотел бы оправдываться, но передо мною, который так любил его!

– Слышать глупость от тебя было ему оскорбительнее, нежели от кого-нибудь.

– Нет, Ликаонский, напрасно ты воображаешь, будто можешь убедить меня в чем захочешь. – Он сам признался.

Ликаонский понимал, что сделал ошибку, отпустив ко мне Черкасова одного, и не хотел видеть меня, пока не поправит дела. Целый день ждал случая поймать Антошку и допросить как следует перед товарищами. Поймал только уже под вечер. Конечно, сбил, когда допрашивал один, попросив других слушать, молчать и не вмешиваться. Антошнка признался, что не было речи о кафедре, это лишь его предположение, что Степан Иванович готов хлопотать за меня. Больше нельзя было добиться от Антошки. – Ликаонский взял с собою свидетелей, зазвал письмоводителя Степки в трактир, напоил. – они услышали всю правду. Степка принимал успокоительные капли после того, как я ушел. – Но не мог заниматься делами и отослал письмоводителя. Часа через два Антошка призвал письмоводителя к себе и научил его, как следует рассказывать о моем свидании со Степкою.

Когда свидетели возвратились к товарищам, конечно почти все сознались в том, что были одурачены подлецами. Но добряк Черкасов и тут нашелся: – «Ты, Ликаонский подкупил письмоводителя. Это нехорошо, Ликаонский, унижаться до обмана, хоть бы даже из дружбы. Правда выше всякой дружбы. Левицкий сам признался мне».

– Товарищи раскаялись. Помирись с ними, Левицкий.

– Нет, мой друг. Это бесполезно.

– Ты сердишься на них?

– Перестал сердиться. Но бесполезно возобновлять приятельство с людьми, которые могли хоть на минуту подумать обо мне так дурно. Сердиться на них – слишком много чести для них. И притом, ты знаешь, я флегматик. Но что глупо, то глупо. Пока я не знал, что они не способны думать своим умом, а не чужим, я дорожил их расположением. Теперь не вижу пользы возобновлять разорвавшиеся отношения.

Для чего хорошо иметь много приятелей? Для того, чтобы иметь наготове людей, когда начнутся серьезные дела. Но могут ли эти легковерные и легкомысленные быть агентами в серьезных делах? – Потому надобно даже радоваться, что мы вовремя узнали, каковы они. Это предохранит нас от ошибок, когда придется заниматься делом. Чем дальше от них, тем лучше.

Ликаонский согласился, что это правда. – Одного только Черкасова было мне жаль. Правда, он не может играть самостоятельной роли. Но его безграничная преданность убеждениям выкупает неуменье быстро понимать вещи. Он святой человек. – Против этого Ликаонский не спорил. Он убедил меня бросить намерение писать ему. Каждое дружеское мое слово показалось бы ему раскаянием, признанием моей виновности. Он еще тверже убедился бы, что я в самом деле хотел дружиться со Степкою и только всеобщее негодование заставило меня отказаться от подлого замысла. Мне нельзя делать первый шаг. Пусть он сам образумится. Тогда пусть я нежничаю с ним как мне угодно.

Где я был, когда Черкасов пришел ко мне? Наша служанка сказала ему, что я у молодой соседки, которая расходится с мужем. Что, я уже влюбился? – Выслушав мой план, он сказал, что, разумеется, со стороны Анюты не будет затруднений; но, по обыкновению, стал рассуждать о моей влюбчивости, о моих сильных чувствах, о том, что мой спокойный разговор и вид могут обманывать других, но не его. – и все тому подобное. Относительно влюбчивости не спорю: вспыхиваю легко; но силою моих чувств он всегда смешит. – «Даю тебе честное слово, Ликаонский, что пока ты не стал спрашивать об Анюте, я во весь день ни разу не подумал о ней пяти минут сряду».

Действительно, весь день почти вовсе не думал о ней, потому что хандрил.

2. Пошел к ней поутру. – «Я вчера, от генерал-губернатора, приходила к вам, вы еще спали». – «Хозяйка говорила мне, что ваша просьба принята хорошо; я очень рад, что вы теперь можете располагать собою свободно. Что вы думаете делать? Как думаете жить?» – «Буду жить как-нибудь». – И стал говорить ей о своем чувстве. Она, милая, даже заплакала: «Господи, как вы говорите обо мне, Владимир Ллексеич! Я ни от кого не слышала таких слов!» – Мы поцеловались, и я поехал искать дачу.

Домик в Екатерингофе понравился ей по моему описанию. Понравится ли, когда увидит сама? – «Успею ли переехать завтра поутру? Много хлопот с мебелью». – «Я сказал ей, что мебель надобно бросить здесь, пусть возьмет ее муж. Она согласилась: „Но о кровати и постели он уже не может сказать, что это не мое. Мне подарено“». – Я сказал, что кровать и постель также надобно бросить. Она поняла, что это ревность: – «Ну, хорошо, не возьму с собою. Значит, надобно продать». – «И не продавай, брось». – «Почему же, Володя?» – Но и это поняла. – Поцеловал ее и ушел. Не мог оставаться, потому что недостало бы характера держать себя как надобно. Она слишком очаровательна, тем очаровательнее, что застенчива. Предложить хорошенькой женщине, не согласится ли она жить со мною. – это показывает, что я молодой человек. В этом нет ничего нового для моей хозяйки и ее служанки: они видели, что у меня растет борода. Но знать, что я страстно люблю женщину, с которой хочу жить, знать и толковать об этом совершенно лишнее для них.

Милая Анюта! Я сужу о ней беспристрастно. Я вижу в ней недостатки. Но должно быть справедливым: не она виновата в них. Они скоро исчезнут. Она умна, и сердце у нее доброе. Деликатность чувства разовьется.

Одиннадцать часов вечера. Тянет к ней. Чтобы не поддаться влечению, буду писать. Пусть мои мысли будут заняты ее грустным прошедшим. Фантазия успокоится.

Мать Анюты была мещанка. Отец – человек не бедный; служил; наживался. Матери она не помнит. Отец поступил лучше многих: не прогнал побочную дочь. Хотел дать ей порядочное воспитание, поместил в пансион. Она еще помнит несколько французских фраз. Когда ей было лет двенадцать, отец умер. Наследницею была сестра его, жена довольно важного чиновника. Дурная женщина. Конечно, не захотела платить в пансион. – «По крайней мере возьмите ее к себе. – сказала содержательница пансиона. – Как бы то ни было, она отчасти родня вам. Нельзя же выгнать ребенка на улицу». – Тетушка перевезла девочку к себе, отдала на попечение своей горничной: пусть горничная учит ее прислуживать. Горничная учила, Анюта росла. Года через два сама стала годиться в самые прекрасные горничные. Барыня отпустила старую горничную. – действительно старую девушку и рябую. Анюта была прекрасною горничною. Верю этому: она кроткая и терпеливая. – Тетушка – барыня вообще была злая, но редко оставалась недовольна горничною. – Анюте пошел шестнадцатый год. Муж тетушки – безответнейшее существо перед женою, стал заигрывать с Анютою. Она не знала, что ей делать. Сказать барыне? – Барыня ревнива. Прогонит ее. Куда она пойдет? – Пока Анюта думала, барин подкрался к ней ночью. Анюта проснулась. – не разобравши в темноте, кто хватает ее, вообразила спросонков, что вор, хочет удушить. – вскрикнула. Барин стал успокаивать. Она упрашивала его отстать. Барин отстал, убрался назад в спальную, к жене. – Анюта поняла, что невозможно молчать, надобно сказать барыне. – Но барыня поутру была очень злая. Сказать ей в злую минуту, вспылит, изобьет не дослушав. Анюта стала ждать, пока барыня будет помягче. Да и то мешало, что беспрестанно вертелся тут барин. Пусть он уедет в должность, не при нем же. Но барыня уехала куда-то раньше мужа. Он стал просить Анюту молчать, обещался не приставать к ней. Она не могла поверить ему и не сказала, что будет молчать. Он уехал в ужаснейшем страхе. Через несколько времени возвратилась барыня. С нею вошли полицейские. Старший из полицейских сказал Анюте: «Иди с нами». Барыня повела их к сундучку Анюты. Старший полицейский сказал Анюте: «Отопри». Анюта отперла. Полицейский стал перебирать вещи в сундучке и вынул оттуда брильянтовую брошку барыни: – «Это что такое, милая?» – Анюта окаменела. – «Берите ее». – сказал полицейский своим помощникам. Анюту взяли, повезли; привезли. – За столом сидел пожилой человек с лицом зверя: – «Признаешься, что украла брошку?» – «Нет; или сама барыня подкинула ее. – да барыня не могла, сундучок мой был заперт. – или вот он вынул брошку из рукава. Он вынул из рукава, иначе быть не могло». – «Ах ты, мерзавка, позволю я тебе говорить, что твоя барыня дала ему брошку всунуть в твои вещи! – Что он сделал такой подлог! Признаешься ли, мерзавка, что украла?» – «Нет». – «Не признаешься? – Сечь ее!» – Анюту высекли. – «Признаешься?» – «Нет». – «Мало секли тебя. – Берите ее, дайте ей еще». – «Слаба, ваше высокоблагородие». – заметил один из тех, которым он приказывал: – «А, когда слаба, то пусть отдохнет. До завтра подумай, милая; лучше признайся; отпираться не будет пользы». – Ее увели и заперли. На другой день пришли, взяли, повели, привели; – высекли; тоже без пользы. Увели, заперли. После того прошел день без сечения, – и другой, – и третий. – На четвертый опять пришли, взяли, привели. – «Надумалась ли, милая? Сознаешься?» – «Нет, не крала»; – «Берите ее, – да хорошенько сечь!» – Положили на скамью, стали сечь. Вдруг перестали, без приказания. Анюта встала. В комнату входил новый полицейский, – должно быть, старше всех: тот, прежний, самый старший, со зверским лицом, вытянулся в струнку перед новым. – «Делаете допрос ей?» – «Точно так, ваше высокородие». – «Какое дело?» – «Горничная украла брошку у барыни, – при обыске нашли в ее сундуке». – «Что ж, неужели отпирается?» – «Отпирается, ваше высокородие». – «Э, да какая еще молоденькая, а такая мошенница! – Послушай, милая». – Новый полицейский подошел к Анюте: «Советую тебе, милая, признайся: ничего не выиграешь, отпираясь, улика ясная». – Он говорил суровым тоном, но лицо у него было человеческое, а не звериное: – «Собственное признание, милая, облегчит, твою вину, а если будешь запираться, только будут тебя сечь и потом накажут строже. Советую тебе, милая». Анюта упала на колени и обняла его ноги: «Пожалейте меня! Я вам все скажу!» «Говори, милая, это хорошо». – «Позвольте мне сказать вам одному, потому что мне стыдно!» – «Изволь, милая. Пойдем». – Он пошел! с нею через несколько комнат – сначала грязных, потом чистых, потом и хорошо меблированных, – пришел с нею в кабинет, большой, прекрасный; сел: – «Говори, слушаю».

«Знаешь ли, моя милая, как зовут-то тебя? Анна, что ли? – Знаешь ли, моя милая, очень может быть, – очень и очень может быть, что ты не крала. Но не знаю я, как мне с тобою быть. Дело твое плохое. А главное, твоя барыня – не кто-нибудь, и повернуть твое дело против нее – трудно. Даже невозможно. Понимаешь ли ты, Анюта, что если она не отстанет говорить свое, то нельзя оправдать тебя иначе, как обвинив ее. А этого никак не сделаешь. – Не могу и не берусь. Право, не знаю, что мне с тобою делать». – Он стал думать. – «Право, не знаю». – «Будьте моим ангелом-спасителем!» – Анюта целовала его ноги. – «Встань, милая. – он поднял ее. – Право, мне жаль тебя, милая, только не знаю, что тут можно сделать… Разве вот что: поеду к твоей барыне, не согласится ли она бросить это дело. Тогда бумаги изорвем, и кончено». – Анюта опять бросилась к его ногам, уже со слезами радости, бедная. – «Погоди быть уверена, милая: кто ж ее знает, согласится ли? – Сама ты говоришь, баба злая; да и я так слышал. Но может быть, и очень может быть. Скажу, что ты остаешься у меня. – натурально, тогда ей не будет опасенья, что ее муж останется в связи с тобою. Молись только богу, чтобы согласилась».

Он позвонил. – «Скажи там, что эта подсудимая, Анна, – по краже у барыни, – остается пока у меня. – Да ты что умеешь делать? Голландское белье хорошо моешь?» – «И блонду и кружева мою хорошо, не только полотно». – «И блонду моешь? Но в этом-то нет надобности. А хорошая прачка – не лишнее. – Так оставайся покуда, милая. – Эй, отведите эту девушку к Степаниде». – Слуга повел Анюту к Степаниде. Старуха Степанида тоже выслушала ее историю с участием; другая служанка, молодая и красивая, прислушивалась тоже не без участия и потом заметила: «Ну, что же, если бы ты и надолго осталась, то бог с тобою: девка ты, кажется, смирная, авось не будем грызться. – Прибыль-то мне не велика, слишком-то любить его не за что, Ивана-то Ильича».

Перед обедом позвали Анюту к Ивану Ильичу. – «Благодари бога, милая. Барыня твоя бросает дело». – Анюта не помнила себя от радости. – «А что спина-то у тебя еще болит, Анюта?» – Степанида и другая служанка уже заботились, о ее спине. «Теперь гораздо легче». – «И прекрасно, милая, желаю тебе скорого выздоровления. Иди себе, до свиданья».

Спина Анюты очень скоро вылечилась. – «Ну, теперь ступай ты к нему на перемену мне. – сказала другая молодая служанка. – Он спрашивал, я ему сказала, пришлю ныне тебя». – «Да ты иди со мною, я одна-то не смею».

«Ах ты, дура, дура! – Ну, пожалуй, провожу». – Проредила и сдала Ивану Ильичу с рук на руки.

«Ах ты, милая моя Анюточка, да ты в самом деле была невинная?» – сказал Иван Ильич в удивлении и восторге и принялся целовать Анюту с нежностью больше той, с какою принял ее на свою постель.

«Смотри-ко ты, Степанида. – сказала на другое утро прежняя фаворитка Ивана Ильича. – Вот тебе девушка-то, Анюта-то – Слышь, Иван-то Ильич говорит мне: а ведь не и врала, была невинная. А мы с тобою не верили. Ах ты, Анюточка, моя милая! – То-то тебе и страшно-то было идти! А я смеялась! – Ну, теперь останешься вовсе жить с нами! – Он полюбил тебя за это. И счастье мое, что ты доброго сердца. – хоть и войдешь ты в милость к нему, все мне от тебя не будет притеснения».

Так и сбылось все. Скоро Анюта вошла в очень большую милость у Ивана Ильича. В такую, что осмелилась даже исполнить желание прежней фаворитки: говорить Ивану Ильичу, чтоб он выдал прежнюю фаворитку замуж. Дело было щекотливое. Но Анюта не глупа и устроила счастье своей приятельницы.

Мимолетные совместницы из подсудимых мелькали нередко. Но постоянною любовницею оставалась одна Анюта. И не только сохраняла бесспорное обладание его сердцем, становилась все милее ему. – Года через полтора он уже прекрасно одевал ее. Давно она не мыла белье, не была служанкою, была исключительно любовницею. Но Иван Ильич был человек тугой на расходы. Только года через полтора Анюта стала и по будням ходить в шелковых платьях. Потом она получила и право разъезжать в карете Ивана Ильича. Это было счастливое время.

Степанида дивилась уму и уменью Анюты. Как это она так завладела Иваном Ильичом? Степанида жила у него давно, много любовниц. – то есть постоянных любовниц. – перебывало при ней. Все жили с нею, в комнате для женской прислуги. – все так и оставались при своих занятиях: кто прачкою, кто швеею, кто помощницей повара. Одной Анюте удалось так выйти в настоящие любовницы, какие бывают у добрых людей в хороших домах. – в барыни, можно сказать!

Это понятно: у Анюты не совсем те манеры, как у девушек, выросших безо всякого воспитания. В детстве она была барышнею. Года четыре жила в пансионе для благородных девиц. Заметные следы хорошего тона остались и в ее разговоре и в ее манерах. Много забылось, как забылся французский язык. Но не совсем потерялась грациозная деликатность в движениях, как осталось в памяти довольно много французских фраз.

Милая Анюта. – ты будешь восстановлена. Все будут уважать тебя, я буду гордиться тобою. – Половина первого. Ты уже спишь, моя милая. Моя чувственность должна покориться нежному чувству, которое запретит мне нарушить твой сон. До завтра, Анюта.

В тот вечер шалостей перед приездом Черкасова я сказал ей, что подкуплю ее кухарку и приду посмотреть на нее, спящую. – зачем она строга, зачем не позволяет мне заглянуть еще раз на ее грудь? – Я видел, почему же нельзя мне взглянуть еще? – Нельзя? – То я увижу, как она спит. – «Ах, боже мой, какой стыд!» – «Почему же стыд? Я видел многих девушек, которые спят очень мило, и не стыдились, чтобы я видел, как они спят». – «Ах, значит, они спят не так…» – Она остановилась, покраснела и засмеялась: «Я не хочу говорить с вами!» – «Они спят не так, как вы, хотели вы сказать – они спят не разметавшись. А вы разметавшись?» – «Ах, какой вы, право!» – Она потупила глазки. «Я угадал?» – «Нет». – сказала она сквозь слезы. Милая!

О, как бело должно быть все ее прекрасное тело!

Я вижу ее, – я вижу ее. Она разметалась, руки закинуты на подушку, одна ножка протянута, другая несколько согнута. – она вся перед моими глазами, сияющая белизною.

Она вздохнула и повернулась; правое плечико приподнялось, левое опустилось, – ручки легли вдоль корпуса. – она опять вздохнула и повернулась. – опять грудью вверх, мимо? – обе ножки протягиваются, левая тихо закидывается на правую, – опять опускается, обе ножки лежат протянутые. – левая остается протянута, правая сгибается под ее колено, – еще, еще, правая ручка ложится на согнутое колено, левая закинулась на подушку – правая поднимается выше по ножкам, скользит по корпусу и закрывает грудь. – Милая моя, я не жалуюсь на эту ручку, пусть она закрывает от меня грудь, ты вся прелестна, и я не могу решить, которая из твоих ножек лежит милее, – правая ли с дивным своим вгибом, левая ли, выпрямленная. – милая, дивная! О, останься так! Ты вся мила, как нежная грудь твоя!

О моя светлая, – вся ослепительная белая, – твой мирный сон распаляет меня! И ты будешь гореть, и ты затрепещешь страстью.

Я чувствую как будто юноша, еще не получавший ласки от женщины. Да и не в самом ли деле это будет первая женщина, которую обниму с полным упоением страсти.

Да, она первая будет наслаждаться так же страстно, как я. – те не наслаждались. – их утомленная вялость охлаждала и меня. Они не были женщинами в моих объятиях.

Ты, милая, первая будешь наслаждаться вместе со мною. – и с тобою первою я испытаю всю упоительность самозабвения страсти. – моей в твоей, твоей в моей. Я чувствовал, что еще не знал, как упоительны могут быть восторги наслаждения; – переживу ли я жгучую негу твоих объятий…

Всходит солнце, моя милая, – всходит солнце дня, который соединит нас. Милая, милая…

3. Да. Она милая, она моя милая.

Час ночи. Да, она вся такая, как я видел ее в моих грезах наяву вчера.

Ослепительно бела. Дивная чистота форм.

Она так мило, тихо спит. Безжалостно, бессовестно было бы снова будить ее. Хочу приковать себя к месту, пока сон станет одолевать и меня.

«Я женюсь, Анюта. Нельзя тебе оставаться здесь. Тебе надобно будет жить на особой квартире. Надобно выдать тебя замуж. Не печалься, Анюта. Я буду жить с тобою по-прежнему. Жена у меня будет гораздо похуже тебя; да хотя бы и не хуже, все-таки ты не лишняя».

При всей верности этого утешения Анюта опечалилась. Не то, чтоб она слишком любила этого человека. – пожалуй, она была бы не больше. – даже меньше огорчена, если б он не прибавлял утешения, что будет жить с нею по-прежнему. И опять не то, чтобы ей не нравился он: нравился, потому что ей было хорошо, очень хорошо быть его любовницею. Но хорошо было потому, что она жила при нем, в его хозяйстве. А жить на особой квартире, – она знала, будет совсем не то, совсем не то, так что довольно мало будет радости оставаться его любовницею. Не могло много утешать ее это его обещание: она понимала, что ее счастливое время кончилось.

Из трех с лишком лет, которые она прожила при нем, последние два года были для нее счастливым временем. Чего ей недоставало? – Всего было у нее вдоволь, чего только желала ее душа. – и желать больше было нечего; надобно было только благодарить бога.

Правда, Иван Ильич был не такой человек, чтобы бросать деньги попусту; а еще меньше того, чтобы какая угодно любовница могла иметь хоть маленькую власть над его портмоне. Но он был вовсе не скряга; он был только расчетлив, очень расчетлив, и тугого характера. Бросать деньги на чужие прихоти, это было не в его характере. Но сам он любил жить хорошо и перед этим временем занял такую должность, что вовсе перестал скупиться на себя; – зачем было скупиться? – Все-таки богател. Чудесная была должность! Ах, какая должность! Что было скупиться? Да и не хорошо было бы: приличие по должности требовало. Он не мог допустить этого, чтобы стали говорить: должность занимает, а жить не умеет. Оттого-то всего больше и не поскупился он сделать Анюту формально своею любовницею: стал занимать такую должность, а сам человек не женатый. – как это не видно было бы, какая у него любовница – где она? – Неужели он, на такой должности, живет с какою-нибудь прачкою или кухаркою? – Неприлично! – Потому ему и нельзя было: необходимость того требовала; для общества было надобно.

Он жил с комфортом, отчасти даже пышностью. А когда он возвел Анюту в сан формальной любовницы, то и ей пришлось пользоваться всеми благами его жизни.

Его квартира была великолепная. На свои деньги он не захотел бы нанять такой, так отделать и убрать: и величина и меблировка, все было дороже, чем требовалось для комфорта и приличия. Но все было казенное и зависело от него же самого. Потому было великолепно. – Когда Анюта сделалась формальною его любовницею, она получила верховный надзор за его квартирою, – и стала пользоваться всем этим пространством, блеском, – как ей угодно расхаживать по всем этим прекрасным комнатам; – а ее комната самая лучшая изо всех.

Само собою, ее комната была лучше всех, потому что он был человек умеющий жить. Формальной любовнице, конечно, следовало быть переселенной в спальную. А где же, как не в спальной, и нужно все самое хорошее человеку, который понимает, что настоящая жизнь должна быть не для парада, а для собственного удовольствия? – Ах, как внимательно хорошо было все в спальной! – Нельзя описать, невозможно вообразить, как прелестно и богато была убрана спальная! Например, что за кровать! – Просто загляденье! – А постель! – Это просто чудо! – Это он не пожалел сделать на свой счет: неловко же поставить такие цены таким вещам в казенный расход; – а что ж и должно быть хорошее, как не это? – Так он судил; и справедливо. Ах, что это была за постель! – Лучше всякого описания. Смотришь на нее. – и ложиться жаль: изомнешь; – ляжешь. – и вставать не хочется, так пышно, мягко, нежно и тепло, и не жарко! – Прелесть, прелесть!

Но как же можно было, чтобы на такую постель ложились любовницы – служанки от корыта с бельем или от очага, вспотевшие, в грубом белье? – Ах, тогда у него еще не было такой постели, он завел ее уже после. Но и прежде у него была хорошая постель. – та самая, которую он подарил Анюте, отдавая замуж. – хорошая, прекрасная! – Разумеется, и на такую нельзя положить служанку в таком виде, как родит служанка. – хоть, впрочем, эти служанки не были вспотевшие. – потому что они больше только для порядка были кто прачкою, кто на кухне, чтобы не зазнавались, не имели лишних претензий; – работы не требовалось, он не применял; – но все же нельзя было положить их в таком виде на прежнюю постель; а тем больше нельзя было допустить подсудимых в таком виде, как они приходили. – грязные, ужас! – Но на это у Степаниды было и туалетное мыло и весь туалет. Перед тем как идти к барину. – из подсудимых ли, служанка ли, все равно, каждый раз надобно было позаботиться о себе. – Степанида наблюдала за этим. Из ванны, вспрыснутая лоделавандом. – Иван Ильич любил лоделаванд больше всяких духов. – припомаженная, в рубашечке голландского полотна, в батистовом пеньюарчике. – не то что служанка, и всякая подсудимая шла на постель, достойная такой постели. – иная из подсудимых такая, что и Анюте не жаль было даже и новой постели для такой воздушной душеньки; – потому что при новой постели своих домашних из прислуги уже не было, а только по временам, на короткое время, какая-нибудь подсудимая. – Даже и после они-таки бывали? – И не возбуждали ревности? – Чего же тут ревновать, когда в этом и не было ничего такого опасного? – Дня два, три. – неделю поживет. – и только. Этого нельзя было бояться, что потеряешь место. – нет; он правду говорил: «Это у меня такой характер, для разнообразия; а ты не беспокойся об этом, Анюта: я люблю тебя за то, что ты смирна; свяжись с другою, надобно будет еще ругать ее, чтобы не надоедала просьбами, да еще, пожалуй, воровка попадется. А тобою я доволен: что делаю тебе, тем ты и довольна. – умна и смирна».

Это была правда, что она не приставала к нему с просьбами потому, что была умна: понимала его характер; не выпросишь, а только услышишь: «Молчать, ступай вон». – а почаще надоедай, то и будешь прогнана. Надобно было понимать его характер и переносить. Но правду сказать, и нельзя было пожаловаться на него. – нет! – Одевал, одевал! – Ах, наряжал, одевал! – Конечно, и нельзя было ему скупиться на это: приличие требует! – Когда держишь любовницу, то уж и держи ее как следует, любовницу! – Он понимал это. Да и невозможно: кому же был бы стыд, как не ему же? – Съедутся сослуживцы. – иной раз и начальники. – пообедать, или, чаще, на завтрак, или вечером поиграть в карты. – она тут хозяйкою. – или кататься иной раз, берет ее с собою. – как же иначе? – Не за тем ли он назвал ее: «Будь ты как следует, настоящею любовницею». – не за тем ли, чтобы она была на виду?

Потому человек умный, он и наряжал ее как следует. Нельзя было жаловаться. Ах, какое счастливое было это время! – Когда оденется вся в кружевах, она была самая прекрасная барышня! Прелесть, как наряжена! – Да и домашнего платья у нее не было ни одного, которое стоило бы меньше 25 рублей. – только само платье, без лент и кружев. У нее была соболья шубочка, у нее были и брильянты.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю