Текст книги "Собрание сочинений в 4 томах. Том 3. Закономерность"
Автор книги: Николай Вирта
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 26 страниц)
– Пара у него лошадей или одна, – рассуждал он, – эка важность! Души у всех мужицкие.
Богатеи поперли к нему охотно.
Осенью девятнадцатого года в пахотно-угловскую школу пришел плохо одетый парень и попросил вызвать учителя. Сторож велел ему прийти после уроков. Парень отпихнул старика и сам прошел в класс. Никита Петрович, увидев парня, прекратил урок и вышел из класса в свои комнаты. Через час он вывел парня из школы черным ходом.
Вскоре в Пахотном Углу организовалась коммуна. На общем сельском собрании было решено принять в коммуну и богатых мужиков.
– Были богатые! – ратовал Никита Петрович. – А теперь все равны!
Вскоре учитель рекомендовал в коммуну счетоводом того самого парня, который однажды приходил к нему в школу.
Парень оказался свойским человеком. Он выдумал занятие: достал винтовки и стал обучать кое-кого из сельских парней военному делу. Совет в своих донесениях уездному начальству всячески расхваливал коммуну, а в счетоводе просто души не чаял.
Но однажды счетовод исчез. Вместе с ним исчезли и ребята, особенно интересовавшиеся военным делом. Винтовки они захватили с собой. Поднялся шум. Коммуна затрещала. Накануне полного ее краха к учителю примчался гонец из села Каменки. К тому времени там помещался «Главный оперативный штаб» антоновских войск и губернский комитет «Союза трудового крестьянства».
Никита Петрович, выслушав гонца, немедленно выехал в Каменку и вернулся оттуда, ошеломленный размахом восстания. Он рассказывал Льву о полках мужиков, вооруженных Антоновым, о пулеметах и орудиях, которые он видел в Каменке, об огромном антоновском штабе и о самом Антонове, «вожде феноменальных способностей».
У Никиты Петровича появился теперь новый бог, и этому богу он заставил поклоняться Льва.
Из рассказов отца Лев понял, что в Тамбовской губернии мужики восстали против большевиков и продразверстки, что на их знаменах написаны слова о земле, о воле и Учредительном собрании, что восстание разгорается всё сильнее и все попытки красных потушить этот пожар кончаются крахом: Антонов шутя разбивает их отряды.
Рассказывая обо всем этом, Никита Петрович шагал по комнате, жестикулировал, увлекался и привирал. Пенсне его поминутно сваливалось с носа, он вскидывал и сажал его на место.
Затем учитель вытащил из кармана мандат со штампом: «Российская Демократическая Федеративная Республика». В мандате было написано, что Никита Петрович Кагардэ назначен уполномоченным «Союза трудового крестьянства» в западных районах восстания.
По словам Никиты Петровича выходило, что повстанцы будут в Москве если не завтра, то послезавтра наверняка.
– А там нас Европа поддержит! – кричал он. – Живем, Левка.
Однажды, когда Никита Петрович еще раз помянул о Европе, Лев перебил его:
– Постой, постой, батя, это что же, и вы варягов хотите кликнуть? Ты об этом раньше не говорил!
Никита Петрович смутился, пробормотал что-то о «наличии факторов» и вышел из комнаты.
Он уезжал теперь из дому очень часто, возвращался из своих поездок возбужденный успехами восстания, хвастался перед сыном победами, десятками сел, присоединившихся к Антонову, снова и снова рассказывал о вожаке восстания.
Никита Петрович, всецело поглощенный работой, не замечал ни склоки, разъедающей верхушку восставших, ни того, что богатые мужики через своих представителей в губернском комитете «Союза» и штабе вертели Антоновым, как хотели, ни того, что Антонов заливает самогоном свои сомнения.
Никита Петрович этого не знал. Он боготворил Антонова, верил в него.
7
Как-то поздно вечером Никита Петрович приехал домой в сопровождении двух молчаливых людей. Один назвался Яковом Васильевичем Санфировым, другой – Петром Ивановичем Сторожевым, крестьянином из недалекого от Пахотного Угла села Дворики.
Люди эти были похожи друг на друга: большие, меднолицые, молчаливые, хорошо одетые. Санфиров был светловолосый, у Петра Ивановича волосы были черные, с проседью.
Никита Петрович вышел на кухню, чтобы поставить самовар. Лев пошел за ним.
– Кто это такие? – спросил он отца.
– Антоновцы. Что побелей – командир личного девятого полка и начальник штаба у Антонова, а другой – начальник разведки.
– Эсеры?
– Сторожев – эсер, член Учредительного собрания, большой богатей. А Санфиров – беспартийный.
– А куда вы едете?
– Дворики присоединять.
– Возьми меня!
– Ладно, увидим. Ступай, собери на стол.
– Что же ты молодца своего в отряд не пошлешь? – спросил Сторожев учителя, когда они сели пить чай.
– Куда ему, Петр Иванович!
– Я прошусь, а он не пускает, – пожаловался Лев.
Санфиров и Сторожев засмеялись.
– А я стреляю лучше, чем он! – похвалился Лев.
– Ну? – удивился Сторожев. – А ну, покажи.
Он вынул из деревянной кобуры маузер.
Они прошли в классную комнату. Санфиров нарисовал на стене кружочек, и Лев всадил в него пять пуль, одну за другой.
– Молодец! – сказал Санфиров. – Зря ты его, Никита Петрович, к нам не пускаешь.
– Молод, – буркнул недовольно Никита Петрович.
– Сколько же вам лет? – спросил Сторожев. – Двадцать будет?
– Семнадцать, – огорченно ответил Лев.
– Молодец, просто молодец! Поедем завтра в Дворики, а?
Лев сиял от похвал. Когда все возвратились в квартиру учителя, Лев стал расспрашивать Санфирова об Антонове. Но тот заявил, что хочет спать. Сторожев заметил:
– Огромная башка у Степаныча!
– Н-да, – неопределенно буркнул Санфиров. – Голова действительно большая. – И кряхтя стал устраиваться на узеньком и коротком диванчике.
Перед сном Никита Петрович рассказал сыну историю Санфирова и Сторожева.
– Санфиров – унтер-офицер, человек прямой; один раз вспылил да и кокнул какого-то комиссара. Он в большом почете у Антонова, друг его, водой их не разольешь. А Сторожев вроде фермера. Сто десятин земли имел. Машины завел. По-научному землю начал возделывать: знаменитость на всю округу. В семнадцатом году комиссаром Керенского был в нашем районе. А потом, как началась эта катавасия, все у него отобрали – и землю, и лошадей, и коров. Лошадей, говорит, не жалею, а за землю я им отплачу. Землю, говорит, кровью полью, а не отдам. В Учредительное собрание его выбрали. Этот куда хочешь пойдет!
На другой день Лев с уважением рассматривал молчаливого, сурового Сторожева – вот он какой!
Было уже светло, когда все четверо выехали из села. За санями, на которых сидели Лев и его отец, трусили конники сторожевского отряда.
Дворики встретили антоновцев холодно. Сторожев долго бил в колокол, собирая народ, мужики шли неохотно. Никиту Петровича они слушали молча. Изредка лишь слышались оскорбительные шутки и смех насчет его роста.
Лев выходил из себя.
«Черт возьми, – думал он, – их просят, их умоляют, а они издеваются?!»
На обратном пути он заявил отцу, что хочет пойти в отряд к Сторожеву. Никита Петрович цыкнул на него и впервые за много лет грубо обругал. Лев оскорбился, перестал разговаривать с отцом и мучил его своим молчанием целый месяц.
8
Никита Петрович поссорился с Антоновым весной двадцать первого года, после ликвидации Кронштадтского мятежа. Много надежд возлагали в антоновском штабе на эту захваченную эсерами крепость. Отдаленные от мятежников многими сотнями верст, вожаки антоновщины верили в их победу, ждали падения Питера. Им казалось, что, если рухнет Питер, – развалится и советская власть.
Никита Петрович, словно одержимый, метался по уездам. Он охрип, расписывая победы кронштадтских мятежников.
Каждый день Никита Петрович привозил Льву новости – одна диковинней другой. Размахивая длинными тонкими руками, Никита Петрович кричал о новых победах над красными, о том, что Питер займут вот-вот, если уже не заняли.
В те дни разливанное море было в штабе Антонова и в занятых антоновцами уездах. Весть о том, что эсеры засели в Кронштадте, вихрем пронеслась по селам. Уже одна мысль, что есть где-то сила, которая борется за то же, за что идет борьба на тамбовских полях, приводила антоновцев в исступление.
– Скинем большевистскую власть! – гремел на митингах Никита Петрович. – Поднимайся, братья!
Деревни поднимались, и новые полки шли к Антонову. Брали оружие и средние мужички и уходили в «партизанские армии Тамбовского края».
9
Как-то вечером, недели три спустя после первых слухов о мятеже в Кронштадте, Никита Петрович вернулся из поездки по округе в столицу восстания – село Каменку.
Мрачное молчание, царящее на улицах, еще вчера полных народа, поразило его.
«Перепились все, что ли?» – подумал учитель, слезая с лошади.
– Эй! – окликнул он часового, стоящего около штаба. – Что тут, перемерли у вас все?
– Амба! – сказал он. – Кончились матросы.
– Брешешь! – закричал Никита Петрович. – Как – кончились?
Часовой, не ответив, отошел. Никита Петрович взбежал на крыльцо и уже в сенях услышал тоскливое пенье. Сердце его упало: давно не пели в штабе эту песню. Он толкнул дверь.
В главной, самой большой комнате штаба, при слабом свете лампы, висевшей под потолком, сидели и лежали люди.
– Пей, ребята, одна смерть! – орал краснорожий, бородатый мужик, один из главарей восстания Иван Ишин. – Пой – жить веселей! Мать ее растак!
Пели все – пьяные и трезвые, пели вразброд, дико, протяжно:
Эй, доля-неволя,
Глухая тюрьма,
Долина, осина,
Могила темна…
Никита Петрович осмотрелся, увидел Антонова, сидящего за столом в центре комнаты, и протиснулся к нему.
– Александр Степанович, что же это такое?
– Пропадаем, учитель! – прохрипел Антонов. – Кончился Кронштадт. Пей! – вдруг дико закричал он. – Чего смотришь, слепой черт! Орясина!
За столом снова запели:
На заре каркнет ворона,
Коммунист, открой огонь,
В час последний, похоронный,
Трупом пахнет самогон…
– Пей, говорят, – снова крикнул Антонов. – Нынче пьем, завтра бьемся – жизнь наша такая!
Учитель выпил.
Антонов то забывался в песне, то вдруг замолкал и жевал толстые побелевшие губы. Никита Петрович заметил, как изменился за последние дни Александр Степанович. Еще темнее стали провалы на висках, резче обозначились скулы, и в глазах – безмерная усталость. Такие глаза учитель видел у старых собак.
– Что же теперь делать будем, Александр Степанович? – спросил в тоске Никита Петрович.
Антонов удивленно посмотрел на него и улыбнулся.
– Налог, черти, выдумали. Новую политику заводят. Продразверстку сняли с губернии.
– Чем пить-то, подумал бы, как дальше будем, – сказал Никита Петрович.
– Учи еще меня! Пей!
– Не буду больше! Не время! – Учитель повысил голос. – Позор пить в такое время.
– Пей, говорю, сука! Силком заставлю. Ну, будешь? – Антонов рассвирепел, глаза его налились кровью.
Он размахнулся и ударил учителя. С носа Никиты Петровича слетело пенсне. Учитель нагнулся, стал шарить руками под столом. Антонов носком сапога ударил его по лицу. Люди не видели, что происходило за столом Антонова.
Эй, доля-неволя,
Глухая тюрьма,
Долина, осина,
Могила темна…
– орали они осипшими, простуженными, сорванными голосами.
Сочиненная неведомо кем песня, которую они пели, стала гимном восстания. Люди плакали, когда пели ее, и жизнь казалась им тогда ненужной, глухой, и не было просвета, не было ничего впереди.
Долго издевался Антонов над учителем, но пить он так его и не заставил. Люди пытались вливать водку силой. Никита Петрович барахтался, дрался. Антонов хохотал. Он всегда недолюбливал этого ученого волосатого человека.
Вырвавшись от Антонова, учитель уехал из Каменки. Он чуть не плакал от стыда и злобы.
После этого случая Никита Петрович как-то сразу завял. Униженный и оскорбленный, злой на всех и на вся, он махнул рукой на дело, в котором участвовал.
Между тем восстание резко пошло на убыль.
Из Тамбова и Москвы приходили мужики, выпущенные из тюрем, и рассказывали чудные вещи. Они божились, что видели Ленина и Калинина, и те говорили им, что тяжкой жизни конец. Они приносили с собой весть о замене продразверстки налогом, о свободной торговле. Напрасно Никита Петрович ездил по селу и уговаривал мужиков «держаться». Мрачно слушая его, они вставляли язвительные словечки. В одном селе учителя просто избили.
Никита Петрович снова возненавидел мужиков. Он стал теперь утверждать, что Антонову скоро придет конец. Но тут же делал неожиданный вывод:
– Александр Степанович слаб, – говорил он Льву. – Нужен диктатор, а не тряпка. К черту все эти союзы и комитеты!
Однажды он явился в Каменку и на заседании «Союза трудового крестьянства» потребовал свержения Антонова.
– Пороть мужика надо, а не цацкаться с ним! – крикнул учитель.
– Видали такого? – обратился Антонов к угрюмым бородачам, заседавшим в комитете. – Пороть, мол, вас надо!
– Сучье племя, – злобно сказал Сторожев, сидевший рядом с Антоновым. – Ишь ты, что несет. И деды ваши нас пороли, и ты пороть желаешь? А если мы тебя вздрючим?
– Интеллигенция! – услужливо добавил Антонов – он был готов на любое, лишь бы сохранить хотя бы тень прежней своей популярности. – Вот такие и в коммуне крутят! Для них мужики хуже скотины.
– Снять с него портки да всыпать, – предложил Сторожев и подмигнул Антонову.
Антонов открыл дверь и позвал дежурных связистов. Те толпой ввалились в комнату.
– Да вы что? Вы это всерьез? – закричал Никита Петрович. Он побелел, руки его шарили по карманам, искали и не находили револьвера.
– Клади его! – крикнул Сторожев, и связисты кинулись на учителя.
Никита Петрович отчаянно сопротивлялся, кусался, плевался, но в конце концов ему скрутили руки и положили его на скамью.
– Снять штаны! – приказал Антонов.
– Александр Степанович, – заикаясь, прошептал учитель, – что ты делаешь?
– Пороть тебя хочу. Не умничай!
Один из связистов сдернул с учителя брюки. В комнате загоготали. Посыпались ядреные шутки.
– Ну что, учитель, кто кого? – спросил Сторожев.
Никита Петрович заплакал.
– Выкинуть его к дьяволу! – сказал Антонов. – Еще обпачкается.
Натянув штаны и кое-как оправив платье, учитель выскочил из комнаты, провожаемый хохотом комитетчиков.
В этот же день, поздно вечером, Никита Петрович заехал в село Грязное и напился. Утром он проснулся в незнакомой избе рядом с толстой бабищей. И этот и следующий день учитель пил беспробудно. В каком-то селе он наткнулся на отряд атамана Ворона – разбойника и монархиста, который бродил по губернии со своим автономным от Антонова отрядом.
Ворон – рыжий, потный мужик, одетый в капитанский мундир, чем-то покорил пьяного учителя. Они проговорили почти весь день. Кончился этот разговор тем, что Ворон объявил себя диктатором, а Никиту Петровича поставил начальником «центрального штаба спасения России».
Два месяца учитель шатался с Вороном. Домой он не появлялся – стыдился сына. Голова начала пошаливать: Никита Петрович часто заговаривался. В минуты просветления он начинал понимать происходящее, хотел куда-то бежать, но Ворон ловил его, уговаривал, и они снова жгли села, пороли и расстреливали мужиков, а по ночам пили и развратничали. Потом он пропал.
Напрасно Лев ждал отца, от него не было вестей, и никто не знал, где он.
10
Однажды по селу проходил большой антоновский отряд. Лев выбежал на дорогу.
– Антонов, вона, приехал! Гляди, – кричали девки, собравшиеся у колодца.
– Где Антонов?
– Да вот передний, на сером жеребце!
Лев хотел догнать Антонова, но отряд перешел на рысь. Лев, переводя дыхание, остановился и вдруг заметил скачущего Санфирова.
– Яков Васильевич! – крикнул он.
Санфиров или не узнал Льва, или не пожелал остановиться; он проскакал мимо, хлестнул Льва плетью и злобно крикнул:
– Куда прешь, дурак!
11
Это был последний антоновский отряд, который прошел через Пахотный Угол. Спустя неделю в село вошли красные. Председатель ревкома, которого все звали Алексеем Силычем, небольшой, жилистый пожилой человек, всегда обутый в валенки, несколько раз допрашивал Льва об отце. Лев упорно стоял на одном: он не знает, где скрывается Никита Петрович.
Ему приказали освободить школьную квартиру, и если бы не Настя, которая его подкармливала, Льву пришлось бы туго.
Настя предложила ему перейти жить в ее хибарку. Лев понял, что вдовушка хочет наконец прибрать его к рукам. Год назад Настя осуществила свою давнишнюю мечту: она увела Льва в омет и была настолько довольна своим учеником, что на первых порах не только прощала ему частые измены, но и сама помогала соблазнять девушек и солдатских женок. «Пускай жир спустит», – думала она.
Лев полюбил на первых порах ночи с Настей. Затем она ему надоела, ласки ее приелись.
Лев стал избегать ее. При встречах с ней пытался поскорее улизнуть, а когда Настя становилась слишком настойчивой, гнал ее от себя пощечинами.
Настя терпеливо переносила побои и унижения. Она ждала и надеялась. Расчет был верный: Льву деваться некуда; хочет он или не хочет, но в хибарку к ней он пойдет, и она положит конец его шашням.
Лев все это отлично понимал, но делать было нечего, и он перешел к Насте.
К тому времени Настя нанялась стряпухой к священнику, воровала сладкие куски для своего ненаглядного… А Лев жил отшельником, избегая людей, не замечая, как изменилась сельская жизнь, как заулыбались сумрачные люди. Он все еще ждал отца и не верил, что восстание потухло.
Летом, когда были уничтожены последние отряды Антонова, Лев нанялся в подпаски, – надо было чем-то кормиться. Работа ему нравилась: он любил оставаться с животными, бродить по полям и мечтать.
Однажды председатель ревкома Алексей Силыч, объезжая поля, завернул на выгон, где паслось сельское стадо. Он пустил лошадь на луг, а сам взобрался на курган, сел на вершине и задумчиво осмотрел равнину, расстилавшуюся перед ним.
То там, то здесь блистали под солнцем лужи, оставшиеся от дождей, что в изобилии выпадали в то благодатное урожайное лето.
В лужах отражались облака. Небо казалось Алексею Силычу бездонным. Он долго искал глазами жаворонка, который пел, забравшись в далекую, синюю высь. Ему вспомнились ребячьи разговоры о том, как бог спускает с неба жаворонку ниточку, и жаворонок висит на ней и поет, а бог, провертев дырку в небе, слушает его пение, потому что жаворонок первая птица, поющая о приходе тепла.
Улыбаясь, он вспомнил, как в детстве ему хотелось увидеть и поймать эту ниточку, уцепиться за нее и сидеть хоть весь день на облаке, смотреть на комковатую пашню, сглаженную снегом, на зеленя, которые так быстро растут, на болотца вешней воды и видеть свое отражение в ней, окинуть взором синеватую даль и туманы, бродящие по земле, и пласты снега, уцелевшие в складках лощин и буераков.
Потом Алексей Силыч вспомнил, как, уже юношей, он мечтал научиться понимать пение птиц, разговор насекомых и шепот трав и иметь такое ухо, чтобы, прильнув к земле, слышать, как кипят ее соки, как лопаются прорастающие зерна…
Как хотелось ему тогда иметь такой глаз, чтобы видеть, как расползаются в земле корни растений, и как находят соки, и как они их пьют и толкают вверх к листьям, цветам и плодам!
«Хорошо», – подумал Алексей Силыч, вспомнив все это, и улыбка озарила его лицо. Оно разгладилось от морщин, стало моложе, светлей.
– Мечта! – прошептал он, вздохнул, поднялся и хотел уже ехать в село, как вдруг заметил на меже близ кургана Льва. Тот сидел, погруженный в какую-то мрачную думу.
Алексей Силыч окликнул его. Лев не отозвался.
«Спит, что ли?» – подумал Алексей Силыч и подошел ближе. Тот услышал его шаги, вскочил и исподлобья посмотрел на председателя ревкома.
И вдруг какое-то странное чувство, похожее и на жалость и на симпатию к этому лобастому, худому и оборванному подростку, шевельнулось в сердце Алексея Силыча.
– Скучаете? – спросил он Льва и сел на межу.
– Не очень, – ответил Лев и посмотрел на потрепанную кожаную тужурку Алексея Силыча, на валенки, в которые был тот обут, хотя было тепло. Презрительная усмешка скользнула по его губам.
– Что здесь поделываете?
– Наблюдаю, – пробормотал Лев.
– Гм, да. За чем же, собственно говоря?
– За стадом.
– Пастушите?
– Берите ниже. Подпасок.
– Не доверяют?
– Что? – спросил Лев.
– А полным-то пастухом быть? – Алексей Силыч засмеялся.
– Не просился.
– Стало быть, из любви к искусству?
Лев наливался холодной яростью.
– Скажите, а вы знаете, что такое искусство?
Председатель посопел, покряхтел, потер ногу.
– Прикасался. С писателем одним дружил. Он пьесы сочинял. Я в те времена тоже кое-что пописывал.
Внезапная ярость прошла, и Лев внимательно посмотрел на председателя ревкома.
– Из сочинителей в большевики?
– Да нет, не зараз. Из сочинителей меня в каторжники произвели, а уж потом я сам себя в большевики определил…
– Веселый вы человек!
– Какое! Я и смеяться разучился, ей-богу. – Алексей Силыч тихо посмеялся. – И природу начал очень остро чувствовать. Сидел вот тут и мечтал о всяких, знаете, странных вещах. Например, хотел забраться на небо и посмотреть оттуда на людей. Веселое, должно быть, зрелище. Старею, вот и мечты появились. Раньше природу не замечал, что мне весна, что лето – рассматривать было некогда, все бегом да бегом. А теперь в поле тянет. Ушел бы на месяц в лес, в степь, да и бродил бы. Вот покончим с антоновщиной, поставим села на ноги – в лесничие наймусь. В лесничие, чай, примут?
– Шутите?
– Нет, это я всерьез. Со мной какой случай произошел. Я только три года назад по-настоящему увидел, какое небо-то синее.
– А раньше не замечали? – спросил Лев.
– Не замечал, – серьезно ответил Алексей Силыч.
– А как же это произошло? Интересно! – безразличным тоном сказал Лев.
– Извольте, расскажу. Для молодежи рассказ поучительный, а для вас – в особенности.
– Почему же это – в особенности? – грубо спросил Лев.
– Да так, – уклонился от прямого ответа Алексей Силыч. – Впрочем, может быть, я вас отвлекаю?
– Нет, нет, – заторопился Лев. Он испугался, что председатель ревкома обиделся. – Все время один, скучаю, – сказал он.
Алексей Силыч искоса посмотрел на Льва, достал из кармана кисет, свернул цигарку.
12
– Отец мой, – начал он, – был бедный кубанский казак. Умер. Семья – мал мала меньше. Мне, самому старшему, девять лет. Мать говорит: на тебя вся надежда. Начал я работать на табачной фабрике. Утром в шесть встаю, иду на работу, вечером в шесть бреду обратно. В кармане медью побрякиваю. Спать всегда хотел, это только и запомнилось из детства. А потом сманили меня друзья, исходил я с ними вдоль и поперек всю Россию. Бредешь, бывало, от села к селу, смотришь кругом, кормишься чем попало. В Турции даже побывал, дороги мы там строили. Турки – народ расчудесный: добрый, приветливый, мы у них кур воровали! – Председатель снова посмеялся. – … Потом попал к одному помещику, он очень любил театр и заводил у себя труппу. Не помню уже, чем я ему понравился, но только взял он меня в театр рабочим. Театр его лопнул. Очутился я в Москве. И подружился там с одним писателем, он сейчас человек знаменитый. А через него узнал я разных людей. Долго ли, коротко ли – изловили меня, и в тюрьмах я сидел, и ревматизм схватил, и на войне был, и Зимний брал, и попал на Кубань – своих же родных, можно сказать, дядек приводил в чувство. Однажды мой отряд окружили, и оказался я с одним прекрасным парнем в плену. Я вам не надоел?
– Нет, нет!
– Разговорился, – заметил Алексей Силыч, – это со мною бывает. Ну, вот, стало быть, плен. Отсюда сказка и начинается, а то все присказка была. Связали нам руки назад и погнали в штаб. По дороге ради забавы пороли. Идем мы с парнем по снегу, в одном белье – верхнюю одежду с нас сняли. По дороге нас раз сто останавливали: кто да откуда? Спросят, а потом плетей ввалят. Я-то сухожильный – терпел, а парень мой шатается. «Не могу, говорит, Силыч, пускай пристрелят…» А я его подбадривал. Привели нас в штаб. Офицер вышел на крыльцо и кричит: «Попались, голубчики?» И начал лупить, и начал… Парень мой упал, а я стою. Офицер плюнул мне в глаза и ушел.
Цигарка у Алексея Силыча погасла, он долго чиркал спичкой о коробку, но спички были дрянные и никак не зажигались.
«Один из таких, может быть, отца убил, – подумал Лев. – Был бы я на месте того офицера, не сидеть бы тебе здесь…»
Алексей Силыч наконец зажег спичку, прикурил, затянулся и продолжал:
– А через четыре дня нас судил военно-полевой суд. Судьи – офицеры. Судили нас офицеры недолго, минуты две. И приговорили меня к десяти годам каторги. Вы, поди, и не слыхали, что Деникин каторгу организовал? Вот то-то и оно. Молоды. Ну, осудили нас и отправили в тюрьму. Комендант поглядел в мои бумаги и фыркнул: «Нового мерзавца привели?» И стал он меня почему-то считать самым главным в тюрьме преступником и бил меня каждый день по нескольку раз. Конечно, задумал я бежать. Однако нашелся предатель. Карцер. На полу вода, к утру она замерзает. Вот с тех пор и хожу зимой и летом в валенках, а ногам все холодно. – Председатель потер ноги выше колен.
– Болят? – спросил Лев.
– У-у-у, проклятые! Мочи нет. Ну так, о чем это я? Да! Погнали меня, стало быть, в Ростов по этапу. Трудная была дорога, ох, какая трудная!
Председатель задумался и словно забыл про Льва. Потом вдруг встрепенулся.
– Пригнали в Ростов, посадили в камеру. Напротив камеры часовые. В полдень вдруг: ззык – пуля! Еще! Один валится на пол, другой. Только через неделю узнали, в чем дело. Оказалось так: убьет часовой человека – получает полсотни и месяц отпуска. Ранит – пеняй на себя – четвертную в зубы и отпуск на две недели. Часовые, конечно, старались: нынче десяток подстрелят, завтра; каждому ведь охота домой поехать. Но ничего жили. Раз в неделю гуляли. Только один раз в неделю… И вот тогда-то, молодой человек, увидал я, что небо синее и бездонное, и что листья зеленые, и что птицы поют для человека, и свежий воздух в нашей жизни самое дорогое. – Алексей Силыч посмотрел на небо и улыбнулся. – Чуть было я не издох тогда. Ей-богу! Даже о самоубийстве подумывал. Главное – очень часто били. Не так ответишь – бьют, промолчишь – бьют. – Алексей Силыч покачал головой.
Жаворонок пропел свою песню и улетел. Коровы лежали вокруг кургана и глубоко дышали.
– Потом погнали нас на каторжные работы в шахты. Кто как, а я радовался. Вот, думаю, уж оттуда-то я задам стрекача. Ну, нет, шалишь! Поместили нас в тюрьму, а в окнах решетки сделаны из рельсов, не перегрызешь. Работал двенадцать часов. Разработки узкие, где вольные шахтеры работать за миллионы не соглашались – порода отваливается, давит людей. И ведь что, черти, выдумали: нормы установили! Да какие! Не выполнишь – порка! В первый раз двадцать пять плетей, потом полсотни, потом полтораста. Посреди комнаты – топчан, клали человека, остальные стояли вокруг. Выпорют, и работать иди. Некоторые отказывались – не хотели работать – таких убивали. И так каждый день. Поверка, порка, путь, на шахты, работа, ночь. От тюрьмы до шахты пять минут ходьбы, и эти пять минут любил я больше всего, потому что видел солнце, и небо, и деревья, и облака… – Алексей Силыч глубоко вздохнул. – Вот так подошел декабрь девятнадцатого года. Подружился я в то время с одним человеком – токарем-красногвардейцем. Ему залепили двадцать лет каторги. Спали мы с ним на одном топчане, его бушлат стелили под себя, моим бушлатом покрывались сверху, а рубахи клали под голову. Лежим, бывало, мы с моим другом, шепчемся о том да о сем…
– Где он сейчас, ваш друг? – спросил Лев.
– Убили.
– Как же это случилось?
– А вот как. Идем мы однажды из шахты и видим: обозы тянутся. Значит, думаем, наши наседают. После ужина тревога. Соскакиваем с постелей, становимся. Начальник говорит: «Уходим. При первой попытке к побегу – застрелим. Кто отстанет – застрелим». Пошли. Дорога занята обозами и отступающими частями. Нам пришлось шагать прямо по целине. Шли мы часов пять. Выбились из сил и дальше идти отказались. Тогда согнали нас в кучу, поставили пулемет и давай косить!
Алексей Силыч долго молчал, покусывая седой, жесткий ус.
Всю ночь пролежал я под трупами товарищей – видел кусок неба и одну звезду. Вот, молодой человек, и вся сказка…
Председатель ревкома долго сидел молча, а Лев с нехорошей усмешкой посматривал на него. Издали послышался пронзительный свист: пастух Игнашка шел из села.
Председатель вздохнул, встал, потянулся.
– Сидишь, сидишь, – как бы оправдываясь, сказал он, – молчишь, молчишь, да вот и прорвет.
– Вы об отце ничего не слышали, Алексей Силыч? – спросил Лев.
– Нет. Убили его, вероятно!
Лев скрипнул зубами, но не сказал ничего.
Председатель удивленно посмотрел на Льва, подошел к лошади. Понуря голову, она ждала хозяина. Алексей Силыч поправил сбрую, по-старчески кряхтя, взобрался в седло и повернулся ко Льву.
– Что же вы, так по пастушеской линии, стало быть, и хотите пойти?
– Не думал об этом.
– Грамотный?
Лев кивнул головой.
– Вот что, сельсовет грамотея ищет. Деловод им нужен. Зайдите к ним.
– А не боитесь? – усмехнулся Лев. – Яблочко от яблони…
– Э-э, бросьте, молодой человек! Я ведь не свое место вам уступаю. – Алексей Силыч уселся поудобней в седло и тронул лошадь.
13
Августовской ночью двадцать первого года по задам и пустынным огородам Пахотного Угла пробирался человек. Он полз по грядкам неубранного картофеля, продирался сквозь густую, жирную ботву. Иногда долго вслушивался в ночную тишину и, затаив дыхание, ловил звуки, идущие из села. Потом снова полз, сдерживая стоны.
У человека была ранена нога, но он полз уже пятнадцать верст, минуя дороги; иногда ему удавалось идти – и он шел, скрежеща зубами от боли. Он знал: через два часа его хватятся и вышлют конные отряды в погоню.
Силы почти оставили его, когда, благополучно миновав заставы, огороды и гумна, он дополз до избушки – самой крайней в селе. В избе горел слабый свет. Человек, хватаясь руками за стену, поднялся к окну и увидел Льва Кагардэ. Лев сидел за столом и читал. Перед ним стоял маленький пузырек с фитилем. Свет был совсем слабый, красноватый. Кверху тянулась тоненькая струйка копоти.
Беглец постучал в окно. В избе метнулась тень, и свет погас. Беглец опустился на землю. Он дышал со свистом. Ему было все равно, куда он попал и к кому: к тому ли, кого он искал, или к врагу. Нестерпимо болела нога, и хотелось дико кричать от этой боли, колотиться головой об стену, умереть.
14
В этот вечер Лев долго засиделся за книгой.
Услышав стук в окно, Лев вздрогнул, погасил свет и подошел к окну. За стеклом лежала плотная темень. Лев перевел дыхание и решил узнать, в чем дело. Осторожно ступая по скрипящим половицам, чтобы не разбудить Настю, он вышел на улицу. Небо было закрыто тучами. Накрапывал мелкий дождь. Ничего не видя вокруг, Лев пошел вдоль стены и, наткнувшись на что-то большое и мягкое, чуть не упал. Услышав щелканье затвора, Лев отскочил в сторону.
– Кто? – спросил он и не узнал своего голоса.
– Воды! – прохрипел кто-то в ответ.
Только теперь Лев разглядел человека, прислонившегося к завалинке. Он подхватил его на руки, внес в избу, положил на пол, опять выбежал на улицу, трясущимися руками обшарил то место, где лежал незнакомец, и нашел винтовку.