Текст книги "В теснинах гор"
Автор книги: Муса Магомедов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 27 страниц)
– Что ж ты вовремя драку не остановил? Ведь видел, как они к пропасти мчались, – ругала Хаджи сестра.
– Да надоел мне этот серый со своими капризами! Давно хотел его проучить. Только не думал, что этот новый так с ним разделается.
– Будешь отвечать перед правлением, – поворачивая коня, сказала Маседо.
– Я его, что ли, убил? Он сам на рожон лез, а мне отвечай! – сердился Хаджи–Мухамед. – Он от старости совсем из ума выжил, вот и лез ко всем. Сами за него отвечайте, а я вообще уйду. На фронт поеду! – он бросил ярыгу.
– Ну, ладно! – смягчилась Маседо. – Если надоело тебе пасти овец, иди к удаману и сдавай отару, а то отвечать будешь за каждую потерянную овцу. Эх, ты… Правда, говорят, непутевый, – уже ласково сказала сестра. – А вы что тут делаете? – прикрикнула она на нас. – А ну домой – живо! Видите, тучи какие. – И на самом деле на краях скал, откуда ни возьмись, застелился туман. Словно ночевал где‑то в пещере, а теперь вот вылез и ползет к вершинам. Маленькие облачка, сливаясь друг с другом, быстро росли и, поднимаясь, окутывали небо.
– Ой, пойдем скорее! Дождь скоро начнется, – дернула меня за руку Хажа.
– Это здесь в горах дождь будет, а внизу – ясно. Видишь! Бежим лучше посмотрим старого козла.
– Жалко мне его, – вздохнула Хажа. – А как мы туда спустимся?
Я дорогу знаю. Еще давно с Хаджи–Мухамедом за крапивой туда ходил. Там у красных скал самые первые подснежники бывают.
– Ну пошли, – согласилась Хажа. Уж лучше бы она не соглашалась! Тогда бы мы не свернули к тому покрытому мелким кустарником ущелью, на дне которого бежит, далеко отбрасывая брызги, горная речка. Тогда бы мы не оказались там…
Держась за руки, мы спускались все ниже, к краю леса. За нами тянулись серые дождевые тучи. Они быстро бежали, гонимые ветром. Осторожно ступая, мы скоро очутились у самого края пропасти. Там лежал разбившийся серый козел, а над ним стояли две собаки. Нам показалось, что собаки рвали тело козла, стараясь оттащить его подальше к кустам.
Мы вышли из‑за камней и хотели уже было подойти ближе, как собаки подняли морды.
– Волки! – вырвался у меня крик. Мы стояли, боясь пошевелиться. Правда, мы находились выше их, и под ногами у нас были камни. Но ведь можно и промахнуться. А волки, обнажив клыки, уже шли прямо на пас. Их было трое: одного мы сначала не заметили. Те двое, которых мы заметили сразу, видно, не подпускали его к козлу, и теперь третий, улучив момент, бросился к своей жертве и вырвал большой кусок мяса. Тогда один из двоих побежал обратно к нему, а другой шел на нас.
– Ой! – прижалась ко мне Хажа. Она вся дрожала.
– Не кричи! Он поймет, что мы боимся, – шепнул я, тоже дрожа от страха. Волк подходил все ближе, в два прыжка может оказаться рядом с нами: убьет меня, потом Хажу, – от страха я весь вспотел. А Хажа лишь молча жалась ко мне.
Я схватил большой камень и, размахнувшись, что было силы бросил в волка.
– Уходи! Ну! – Волк остановился в нерешительности. Но тут рядом с ним появился второй, а потом и третий.
– Ой, они окружают нас! – закрыв лицо руками, кричала Хажа.
– Бери камень! – крикнул я и сам схватил первый попавший мне под ноги. Я силился внушить себе храбрость, но коленки у меня так и дрожали. Вот первый волк с раскрытой пастью уже совсем близко. Говорят, когда волки неожиданно обнаруживают отару, они иногда забывают открыть пасть от растерянности и долго топчутся возле баранов, а не сразу задирают их. А вот когда они нападают с открытой настью, каждый из них может задрать на ходу нескольких баранов. Вспомнив об этом, я снова схватил камень. «Ударю прямо в открытую пасть». И тут вдруг раздался выстрел. Один из волков, перекувырнувшись через голову, с воем покатился по земле. Двое других бросились прочь.
Мы с Хажей растерянно оглянулись: из‑за кустов вышел незнакомый мужчина в серой солдатской шинели, в пилотке, в кирзовых сапогах. Он был молодой, темное лицо заросло щетиной. Положив пистолет в кобуру, он, прихрамывая, подошел к нам.
– С волками воюете?
– Они чуть не убили нас, – ответила дрожащим голоском Хажа. Но она уже успокоилась. – Если бы не вы, дядя…
– Да уж, если бы не мое ружье, туго бы вам пришлось. С камнями против волков не пойдешь, – сказал он, доставая кисет с табаком. – Кто же вы такие будете?
Мы сказали. Солдат прищурил зеленоватые глаза.
– А! Так, значит, знаменитого старика Абдурахмана внуки? Как же он отпустил вас одних в такую даль? Или удрали?
– Мы в горах, где отара, были. А там хотели на мертвого козла посмотреть… А вы кто, дядя?
– Солдат я… С фронта в отпуск еду. А зовут меня Серажутдин.
– Спасибо, дядя Серажутдин, – сказала Хажа, опасливо смотря в ту сторону, куда скрылись волки. – Хорошо, что у вас ружье было. Они и вас могли задрать.
– Оружие мое надежное, подарок командира полка, – усмехнулся солдат.
– Можно я посмотрю?
– Посмотреть можно, а вот баловаться им не стоит.
Я взял в руки блестящий револьвер. На рукоятке было высечено: «Бойцу Серажутдину за храбрость. От комполка Майорского».
– Вы фашистов били? – спросил я.
– Фашистов да вот еще волков, – засмеялся он.
– А мой дядя Хасбулат тоже шестьдесят фрицев из своего пулемета уничтожил, – хвает–алась Хажа.
– Хасбулат, говоришь? Это не младший ли брат Юсупа?
– Да… Юсуп – мой напа. А вы откуда их знаете?
– Ну и ну… Дочка, значит, Юсупа? А где ж их отец, знаменитый Абдурахман?
– Дедушка в лесу. Он нас сейчас дожидается. Пойдемте с нами, дядя Серажутдин, – пригласил я. Мне хотелось спросить его, не видел ли он на фронте моего отца, ведь на войне, говорят, из разных аулов люди встречаются, но солдат шел о чем‑то задумавшись, опираясь на палку, и мне неловко стало его беспокоить расспросами.
Подходя к сторожке, мы еще издали увидели на тропинке деда Абдурахмана. Он уже, наверно, начинал волноваться и вышел нам навстречу. Увидев с нами хромавшего солдата, он очень удивился и, приставив козырьком руку ко лбу, внимательно всматривался в Серажутдина.
– Ваалейкум салам, – отвечая на приветствие солдата, сказал Абдурахман и подал Серажутдину большую темную руку.
– Дедушка, дядя Серажутдин нас от волков спас, там в ущелье. Они уже почти набросились на нас, а дядя выстрелил вот из этого своего ружья и убил их, – опередив меня, тараторила Хажа. Ух, и злился я на нее – мне самому не терпелось все рассказать дедушке, а она всегда вперед меня лезет. Я дернул ее за косу, и Хажа замолкла на полуслове.
– Там козел со скалы упал, а волки… – начал было я, но дедушке сейчас было не до моих рассказов: он пригласил хромого солдата в дом, подал ему подушку и, усадив у очага, подал всем нам дымившуюся уху.
– Да… вот ведь какие дела. Как же ты шел раненый? Отчего в госпиталь не лег?
– В город я торопился. Семья у меня там оставалась. Да не нашел там никого: в городе в это время голодно было, вот они и перебрались в аул. Сейчас вот туда направляюсь. Этой дорогой я не зря пошел: слово дал Юсупу – буду в его краях, родным от него привет передать.
– От сына моего, Юсупа, привет? – забеспокоился дед и ближе придвинулся к солдату. – Жив он?
– Я видел его живого.
– Аллах милостив! Как он там? Может, тоже ранен? – торопил солдата Абдурахман. – Шутка ли. До войны еще мы его со старухой на службу проводили, перед самой войной письмо получили, и все… не было больше ни слуху ни духу. Уж год как старуха моя извелась совеем. Где же ты видел‑то его?
– В окружении, дед.
– В окружении? Вон как… Сынок, сынок… Сердцем чувствовал – не погиб… Живой, где ж сейчас‑то он?
– Где сейчас, сказать затрудняюсь, дед. А встречался я с ним далеко отсюда, в Белорусских лесах. Там я до войны на границе служил. Немцы напали неожиданно, стали мы отступать. Я шел в паре с одним украинцем. Пробирались с ним лесом, болотами, набрели, наконец, на дом какого‑то лесничего. Устали, дальше идти‑то сил нет. Слышим, в доме голоса. И чтоб ты думал, дед, по–аварски ругаются. Я тут последние силы собрал, ворвался в дом. Вижу: сидят трое солдат и картошку едят. Руки вверх – кричат, чуть было не прикончили меня. А я им по–аварски: что, мол, черти, своих не узнаете? Тут твой Юсуп встал и меня обнимать. Сам обросший, грязный. Давно, видно, отступал. Ну, отдохнул я, сил поднабрался, говорю им: «Ну что ж, ребята, не пристало нам, аварцам, тут сложа руки сидеть. Пробиваться к своим надо». Собрал я за три дня целый взвод, меня командиром выбрали, и мы двинулись. Да только недалеко ушли. Напали на немецкую заставу, нас – только взвод, а их – наверно, целый полк. Ну и взяли они нас в плен. Привели в лагерь. Русских – отдельно от нас, мусульман, посадили. Потом нас одному хозяину–немцу передали. Работайте, сказали, пока ваш Дагестан от большевиков не освободят. Ничего не поделаешь, дед, стали мы работать. Сыты, обуты, и ладно. Да и от войны подальше, – Серажутдип украдкой взглянул на Абдурахмана. – Да ведь душе неймется. Как‑то говорю Юсупу: бежать надо. К своим пробиваться. А он меня уговаривает: сиди, мол, куда теперь бежать: у немцев – сила, скоро всю Россию захватят, а там и весь Дагестан. Зря, мол, только рисковать будем. Ну все‑таки я его уломал. Ночью выбрались мы из барака, убили караульного и побежали полем к лесу. Там отсиделись немного н – дальше. Добрались эдак до железной дороги. Тут нас заметили и с той и с другой стороны. С одной немцы стреляют, с другой свои – партизаны. Юсуп меня ругает на чем свет стоит: все, говорит, из‑за тебя, погибай теперь ни за что ни про что. Так, думаешь, говорит, нам партизаны и поверят, ежели живыми до них доберемся. Тут же к стенке и поставят. И зачем я только, дурак, тебя послушал? Добрались мы перебежками до леса, решили ждать ночи. Издали, с той стороны, где партизаны, слышим нас окликают то по–русски, то по–немецки: пароль спрашивают. Без пароля, мол, лучше не подходите. Мы что есть силы кричим: свои, мол, мы из плена бежим, а пароля не знаем. А нам в ответ: знаем мы таких. Давайте пароль или ни с места! Не имели, мол, права в плен сдаваться. Ну, Юсуп опять на меня напал: видишь, говорит, не поверят нам. А я ему– свое! Идем вперед, будь что будет. Расскажем им все, должны они понять. А он – ни в какую идти не хочет. Ну, говорю, смотри сам: я пойду и, коли жив останусь и доберусь до твоего аула, передам, что попросишь. Так мы и простились. Я побежал вперед, к пар–тизанам, а он на месте остался. Ползу, а сам думаю: наверно, сейчас меня сзадп Юсуп окликнет. Много так прополз, обернулся – пет его. Значит, думаю, остался все‑таки. Вокруг меня пули свистят: партизаны стрельбу открыли, вот тут меня в ногу и ранили. Схватили, привели в штаб. Долго расспрашивали, поверили. А как поправился немного, опять на фронт пошел. Да опять не повезло: в ту же ногу немцы ранили, пришлось в госпитале отлеживаться. А комполка меня к награде представил и револьвер вот подарил, – Серажутдии опять украдкой взглянул на дедушку. Абдурахман сидел мрачный, ссутулившийся и молчал.
– Ну, а Юсупа так и не видел? – наконец спросил он, поморщившись. Глаза его глубоко запали, он устало прикрыл их рукой и тяжело вздохнул.
– Юсупа больше не видел. А вот обещание, данное ему, сдержал: иначе б вы меня здесь не видели. – Серажутдии глубоко затянулся дымом папиросы, продолжая внимательно смотреть на деда. – Ничего, дед, Юсуп везучий: верю, жив останется.
– Спасибо, – сказал дед и, сгорбившись, вышел, словно этот солдат принес ему «черное» письмо об Юсупе. Зато мы с Хажей все еще приставали к солдату.
– А сколько вы фашистов убили? – приставала Хажа.
– Фашисты тоже люди, и неглупые, они всякому там голову свою не подставляют, – отвечал Серажутдии.
– Дедушка говорит, что фашисты хуже зверей, они детей и стариков даже убивают, – недовольно сказал я. – Их уничтожать надо всех.
– Ну, конечно. А ты вот в лесу сидишь и даже волков и тех уничтожать не можешь, – с усмешкой сказал Серажутдии, сплевывая папиросу.
– Вот только вырасту, тогда им покажу, – сжав кулаки, сказал я. – Они моего отца убили…
– Да ну? Вот как, – прищурившись, сказал Серажутдии. Он почти не слушал, что я говорю, а внимательно разглядывал висевшие на стене пандури и винтовку деда. – А много людей из вашего аула убито? – спросил он.
Я насчитал больше десяти.
– Наверно, в ауле и мужчип теперь нет? – сказал Серажутдии.
– Одни старики да Хаджи–Мухамед, и он на фронт собирается, – сказала Хажа.
– Кто это – Хаджи–Мухамед? – спросил солдат.
– Да чабан. Длинный такой. У него на руках пальцев нет, вот его на фронт и не берут, – торопливо ответила, перебивая меня, Хажа.
– Без пальцев, говоришь? – засмеялся почему‑то Серажутдин. – А до Килдиба отсюда далеко? – вдруг перестав смеяться, спросил он.
– Нет. Рядом, за рекой. Там тоже мужчин нет. Одни старики.
– Килдибские женщины как увидят чужих мужчин, так с крапивой нападают, – сказала Хажа. – А еще там сумасшедший Чупан живет, Смеется так: ха–ха–ха, громко, громко. И пляшет.
– Сумасшедший? – заинтересовался солдат.
– Ну да, конечно, – кивнула головой Хажа. – Говорят, он на фронт не хотел идти, все прятался, а потом с ума сошел.
– А–а… – неопределенно протянул Серажутдин.
Дедушка Абдурахман, тяжело ступая, поднялся на веранду за кисетом табака.
– На‑ка вот, дед, попробуй мой, – сказал солдат, протягивая свой кисет. – Крепкий. Ты уж, извини, дед, если я твой покой нарушил. Знал бы, не заходил.
– Да… не обрадовал ты меня. Трое у меня сыновей. Среднего убили, младший воюет как герой, а вот Юсуп – старший. Не ожидал я. Лучше б… – Он взглянул на Хажу и замолчал.
– А вы, дед, суровый… Сидя здесь, легко судить, а нам так нелегко доставалось, – недобро взглянув на деда, сказал солдат.
– На войне никогда легко не бывает… И я воевал. Две войны прошел. В империалистическую рядовым был, а как в аул вернулся – тут гражданская случилась. Измену и трусость мы не щадили. Враг – он есть враг.
– Небось и сам ты, дед, в те годы многих порубал? – прищурившись, спросил Серажутдин.
– Не считал. Некогда было.
– И тебя б, дед, не пощадили, если бы попался.
– Это уж конечно, – кивнул дедушка. – Со многими здешними богатеями были у меня в те годы счеты. Жил тут до революции один местный царек. Дарбшнем звали. Богатый был. Своя харчевня, дом что дворец, а уж земли… Хоть и богатый был, а жадный. Как и все богачи. Был у нас с отцом тогда единственный конь. И вот как‑то сорвись он с привязи да уйди за ворота. В самый раз на поле Дарбиша попал. Ну, потравил малость, густо там кукуруза росла. Работник Дарбиша коня поймал и запер у хозяина на конюшне. Я узнал, прихожу к Дарбишу, прошу отдать единственного коня, а за потраву осенью расплатиться. Да куда там. Дарбиш меня со двора палкой погнал. «Откуда, мол, у вас, босяков, деньги возьмутся. Вас самих надо в телегу запрячь». А коня не отдал. Что делать? Залез я ночью к нему в конюшню, нашел своего коня. А он избит так, едва двигается. Повел мутными от боли глазами, узнал меня и жалобно так заржал. У меня аж сердце закипело. Можно ли так животное мучить. Веду его к воротам, да тут дарбишевские работники на меня накинулись. Человек шесть. От злобы такая во мне сила взялась, разбросал их в две минуты как котят. А тут на крики их сам Дарбиш с сыном из дома выскочили. Сунул работнику здоровый мешок из‑под кукурузы, тот его на меня и набросил. Остальные мерзавцы тут же навалились, связали. А Дарбиш еще сынка своего паршивенького такого науськивает: ну‑ка, сынок, дай ему хворостиной как следует, так его, голодранца. Как волк волчонка учит. Ну, думаю, негодяй, жив останусь, лучше мне не попадайся. А ведь попался…
– Кто? – вздрогнув, вдруг спросил Серажутдин.
– А Дарбиш тот. Уж во время гражданской. Я тогда в партизаны ушел, за свою правду воевать. Немного нас еще тогда было вначале, но зато народ отчаянный. Вот как‑то стою в карауле, вдруг вижу обоз: присмотрелся – точно Дарбиш на своем коне с серебряной уздечкой. Рядом с ним сын на кобыле. А сзади – работнички баранов гонят. Видно, на базар. Выхожу им навстречу. Дарбиш узнал меня сразу и – за пистолет. А рука аж дрожит. «Ну, – говорю, – хозяин, не пора ли нам счеты свести?» – Дарбиш выстрелил, да промахнулся. А я и кинжала вынимать не стал, больно чести много было для него. Для такого и палка хороша. Свалил его с коня одним ударом. Пополз он по земле, прощения просит. А сын его, помню, Назиром звали, плачет, словно баба какая. Жалко мне его стало. «Ладно, говорю, ступайте, я лежачих не бью».
– Душно у вас что‑то, – сказал Серажутдин, расстегнув пуговицы гимнастерки, и вышел.
Дед снял со стены пандури и, присев на ступеньки веранды, тихо тронул струны. Раздался глухой жалобный звук, словно кто‑то царапнул кору дерева. Дед играл свою самую грустную песню, и беркут, появившись вдруг невесть откуда, сидел на своем обычном месте и, грустно опустив голову, одним глазом внимательно смотрел на деда. Даже резвый туренок Хажи вдруг замер в углу сарая и мелко дрожал, печально глядя на нас. Может, вспомнил он дни, когда был вместе со своей матерью в стаде диких туров. А мы с Хажей тихо сидели, слушая грустную песню и боясь пошевелитьсящтобы не нарушить думы деда Абдурахмана.
9
К вечеру пошел мелкий дождь. В лесу рано смеркалось. Абдурахман, взяв кувшины, отправился к источнику: гостя полагалось угостить студеной водой. Вернулся он вместе с бабушкой Салтанат. Бабушка направлялась к нам в сторожку и встретила деда на тропинке. Оказывается, она уже знала, что у нас гостит солдат.
– Откуда же ты узнала, что у меня гость? – спрашивал ее удивленный Абдурахман.
– А вот и узнала, – подбоченясь, говорила бабушка. – Земля‑то слухом полнится. Хаджи–Мухамед мне рассказал.
– Вот ведь какой, – покачал головой Абдурахман. – Просил его никому не говорить.
– И мне?
– И тебе.
Накануне вечером Хаджи–Мухамед заходил к нам проститься с Абдурахманом: он уезжал на фронт. Дедушка уговаривал его не торопиться: чабаны тоже сейчас очень нужны, но Хаджи не хотел ничего слушать. Он твердо решил ехать. «Я, дедушка Абдурахман, очень уважаю вас и всегда слушался, а вот на этот раз не могу. Не пустят на фронт, сам доберусь», – горячо говорил Хаджи–Мухамед. Он с завистью смотрел на пистолет Серажутдина, на котором красовалась серебряная надпись.
– Что, солдат? Ведь, правда, доберусь? – приставал оп к Серажутдину.
– Доберешься, – равнодушно ответил тот, затягиваясь дымом.
От Хаджи–Мухамеда Салтанат и узнала о солдате.
Теперь, усевшись рядом с Серажутдином, бабушка донимала его расспросами: «Где ты его оставил? От меня, солдатик, ничего не скрывай. Мать все знать хочет». Но Серажутдину, видно, не хотелось больше рассказывать. Бабушке так и не удалось узнать от него больше того, что она узнала от Хаджи–Мухамеда. А самого главного не знал и тот: что Юсуп остался в плену, не захотел уйти к партизанам.
Я видел, как переживает дедушка Абдурахман. Он как‑то сразу ссутулился, лицо у него потемнело, глаза глубоко запали.
– Что с тобой, Абдурахман? – допытывалась бабушка. – Чувствую, что‑то скрываешь от меня, или заболел?
– С чего ты взяла?
– И воду вон все пьешь, словно горит у тебя что внутри. И куришь часто.
– Говорю тебе– из‑за детей волновался. Понесла их нелегкая к ущелью, нет чтоб той же дорогой возвращаться, какой я велел. Хорошо, вот он подоспел, – дедушка кивнул в сторону Серажутдина. – Следующий раз – смотрите у меня, – кричал на нас дедушка. Но я‑то знал, не о том он сейчас тревожится.
Прискакала и моя сестра. Увидев с порога сидевшего к ней спиной солдата, она сначала чуть было не вскрикнула от радости – наверно, подумала, что это Хасбулат вернулся, но, разглядев чужого, смутилась, робко подошла и подала руку: «С приездом!» И села в сторонке. Хажа подбежала к ней, обняла.
– Ой, Маседо, нас чуть волки не убили, – торопливо начала она.
– Недаром на душе у меня было неспокойно, как они ушли, – взволнованно говорила Маседо бабушке. – Словно сердце что недоброе чувствовало, места себе не находила. Не выдержала, отпросилась у удамана и – сюда. Как же вы так, а? – говорила она, прижимая к себе Хажу. Я хоть и очень любил сестру, но такие телячьи нежности презирал. Как и подобает настоящему мужчине, молча слушал, о чем говорят женщины.
Серажутдин то и дело взглядывал на Маседо, и по его толстым губам скользила едва заметная улыбка. Он щурил хитроватые зеленые глаза, пуская к потолку кольца сизого дыма.
– Я сначала подумал – какой‑то джигит приехал, а вы, оказывается, девушка, – сказал он, обращаясь к Маседо.
– Да, вот и девушкам теперь пришлось мужскую одежду носить да чабанить, чего только война не делает, – вмешалась бабушка.
– И то верно. А быстро немцы к нашим горам подошли, – сказал Серажутдин, затягиваясь папиросой.
– Быстрый дождь, быстро и перестает, – заявил дедушка, недовольно взглянув на Серажутдина. – Сюда, к горам, мы немцев не пустим.
– Слышала я – близко уж они, – сокрушенно вздохнула Салтанат. – Говорят, Гитлер для Дагестана уж имама назначил и мюридов.
– Помолчи, Салтанат, – дедушка уж совсем рассердился;– Где ты только такие хабары собираешь, хотел бы я знать. Видели мы этих имамов и мюридов. В двадцатых годах прочили нам найти одного такого имама. Да только поймали его наши в Чечне и убили как собаку.
– Уж и сказать ничего нельзя, – обиделась бабушка. – Не сама придумала, в газетах, говорят, напечатано.
– Напечатано… – буркнул дедушка. – Газету умеючи читать надо. И я читал. Да только совсем не то там сказано. А то, что, мол, фашисты хотят заманить мусульман райскими обещаниями, сулят им всякие блага, независимость и имама. Да только, мол, нельзя верить этим лисьим хабарам. Конечно, что говорить – и у нас в горах найдутся такие, кто бы хотел старые времена вернуть. Недобитое кулачье и наибские сынки. Они‑то ждут не дождутся, когда колхозов не будет и фашисты расправятся с коммунистами. Да только таких раз–два и обчелся. О них и говорить нечего. А народ наш крепко за Советскую власть стоит.
– Эх, дед. Народ‑то – он тоже разный, как деревья в густом лесу, – медленно сказал Серажутдин.
– Конечно, разный. Рядом с большим дубом, глядишь, и кривая сосна растет, – недовольно сказал дед и направился к выходу.
– Вот и я тоже говорю, – вмешалась было бабушка Салтанат, но дед строго взглянул на нее. – Не болтай, старуха, всякую ерунду.
– Вай! Опять я виновата. И молчу виновата, и говорю – виновата, – вздохнула вслед ему бабушка. – Ой, Маседо, чует сердце – о чем‑то тревожится старый. Да только мне сказать не хочет. Вот и серчает. А все, наверно, из‑за вас, пострелов, – погрозила она мне пальцем. – Ишь, вздумали – козла смотреть.
– Ну, мне пора, – сказала, надевая папаху, Маседо.
– Куда же ты в такую темень, дочка! – остановила было ее бабушка.
– Нельзя, тетя Салтанат. Сейчас там каждый чабан на счету. В такую ночь волки не спят. Ну, до свиданья, – и она ловко вскочила в седло.
– Подождите. Я вас провожу, – крикнул, вставая Серажутдин.
– Спасибо, я сама доеду. А к нам в горы приходите, милости просим. Расскажете, как там на фронте. Удаман Али будет доволен. – Маседо ехала не торопясь, и Серажутдин, прихрамывая, шел рядом, взяв коня под уздцы.
– Что это солдат‑то? Никак, за пашей Маседо ухаживает? А ты сидишь, старик, – недовольно сказала вслед им бабушка. – О чем они там говорят?
– Помолчи, старая, – отрезал дед Абдурахман. – Не такая наша Маседо, чтоб Хасбулата на такого вот променять. Постыдись, чего придумала: Маседо подозревать.
– Да и не подозреваю я… Сказать ничего нельзя. Думаю, может, об Юсупе он что ей расскажет. Что от нас скрывал.
– Ничего он больше не расскажет. Что знал, то уж сказал…
– Ну и девушка, – возвращаясь, говорил Серажутдин, щуря зеленоватые глаза. – Прямо джигит. Одна в такую ночь поскакала. Имя какое странное у нее – Маседо.
– Сына моего невеста, – поджав губы, сообщила бабушка, ставя на стол дымящийся хинкал, – У меня все невестки хорошие.
– Маседо наша – молодец, – сказал, усаживаясь за стол, дедушка. – А Маседо – значит золотая.
– А почему, дедушка, ее так назвали? – вдруг заинтересовалась Хажа.
– Э, внученька, это целая история.
– Дедушка, расскажи, – приставали мы с Хажей. – Какая история?
Серажутдин, зевая, отсел к окну, а мы с Хажей примостились около дедушки.
– Ну так и быть, расскажу, – сказал он. – Да только после этого – сразу спать. Договорились? – Он устало прикрыл глаза ладонью, словно вспоминая. – В двадцатые годы партизанили мы в горах, за новую власть воевали. Были мы в одном отряде с Исламом, отцом Маседо. Твоим отцом, – дедушка прижал меня к себе. – Ислам тогда еще почти совсем мальчонкой был. Вот однажды днем прискакал к нам в отряд верховой. В бурке, в папахе, на поясе кинжал. Смотрим, никак не поймем – неужто Салим? Разведчик наш. Как же так? Ведь погиб он, сами хоронили. А может, думаем, брат его? Уж очень похож. Да нет, говорят, у него брата. Двое их у матери было: он, Салим, да сестра, годом его младше. Кто такой, спрашиваем? А он – ведите меня к командиру. Что ж, привели к командиру. А похожий на Салима – вдруг папаху долой. Тут мы и ахнули: косы из‑под нее упали, да по плечам и рассыпались. Вон оно что: джигит‑то– девушка. Командир нахмурился: «Мы женщин в отряд не берем». А она на своем стоит: «Возьмите, я должна отомстить за брата. Лучше мне в отряде воевать, чем одной. А домой, не отомстив, я не вернусь». Командир головой качает: «Милая девушка, не женское это дело – воевать. Дни у нас сейчас горячие: некогда сабли в ножны ставить, некогда винтовки охладить. Куда тебе в такое пекло. Вижу: и па коне хорошо сидишь, и оружие держать умеешь, да только все равно – не место тебе среди мужчин-». Тогда девушка взглянула в небо, увидела высоко парящего ястреба и выстрелила. Да так точно: ястреб прямо к ногам командира упал. «А теперь, говорит, пусть кто‑нибудь из твоих джигитов выходит со мной на саблях драться».
Командир долго смотрел на красивое лицо девушки и наконец спросил: «И откуда ты взялась такая? Как твое имя?» – «Маседо», – отвечает. «Маседо? – удивился командир. – Золотая, значит? Не ошиблись, наверно, когда тебе такое имя давали. Ну, что ж, джигиты, – обратился он к нам, – возьмем Маседо в наш отряд?» Мы, конечно, хором: «Возьмем!» Очень нам всем она понравилась. Такая красивая и такая храбрая. Каждый из нас старался понравиться Маседо, отличиться в бою, чтоб командир похвалил перед девушкой.
Был у нас в отряде один такой Билал. С виду красивый парень, но уж очень болтливый. Что и говорить: умел зубы заговаривать, такое сочинит – ребята и уши развесят. Да только поганый оказался человек. Тогда‑то мы этого не знали. Так вот, стал я замечать: этот Билал все возле Маседо крутится, всякими хабарами ее развлекает. Эх, думаю, жаль, если она свое сердце этому Билалу отдаст: не нравился он мне. Мало разве, думал я, настоящих ребят в отряде.
Маседо часто ходила в разведку. Брата своего она действительно заменила: тот тоже был разведчик бесстрашный. И никогда, бывало, с пустыми руками ие вернется. Ценные сведения приносила. Однажды трудно нам пришлось: засели мы в ущелье в окружении банд Гоцинского. Надо было срочно пробраться в другой отряд, просить его командира прийти нам на помощь. Вызвалась идти Маседо. Ехать надо было по горной дороге над пропастью, другие пути были отрезаны солдатами Гоцинского. Выехала Маседо ночью. Одолела самый опасный участок дороги, проскочила незамеченной. В долине увидела чабанов, стороживших отару. Собаки, почуяв неожиданного верхового, насторожились, залаяли. Чабаны удивились: кого это несет в такую пору? Не шайтан ли? А Маседо прямо к ним: «Асалам алейкум! Принимаете гостей?» – «Ваалейкум салам, – отвечают ей чабаны. – Спина гнется у тех, кто не любит гостя. Грейся, нам огня не жалко. И места на траве хватит, а дом у тебя с собой», – показали они на ее бурку. «Спасибо, но ночевать не могу. Тороплюсь, – ответил верховой, то есть наша Маседо. – Лучше, земляки, скажите, как мне добраться до Верхнего Коло?» Чабаны переглянулись. «А кто ты такой? – спрашивают. – Не знаем, стоит ли тебе дорогу показывать на Коло». – «Неужели не узнают? Это хорошо. Значит, и враги не узнают», – и Маседо сняла папаху. Чабаны так и ахнули: «Это же наша Маседо!» Стали они уговаривать ее подождать до утра. «Утром проводим тебя». Но Маседо не согласилась, до утра надо было добраться до хутора, где стоял отряд. Чабаны только головами покачали: разве уговоришь Маседо. «Осторожней поезжай, – напутствовали они, – пропасть там впереди. Не сорвись. А как до нижнего хутора доберешься, скачи быстрей вперед. Там – бандиты Гоцинского стоят».
В пропасть Маседо не сорвалась, но из нижнего хутора вырваться ей не удалось, уже рассветало, и караул Гоцинского заметил всадника. И тут бы не узнали ее, если б не тот самый Билал. Три дня назад перед тем, после боя возле Унцукуля, исчез он: думали мы, что погиб, а он, оказывается, перебежал к Гоцинскому, который в свое время послал его к нам лазутчиком. Когда Маседо привели в штаб, Билал сразу узнал ее. Сам вызвался допрашивать. Но Маседо лишь плюнула ему в лицо и не сказала ни слова. Тогда он расстрелял ее на берегу Койсу. Думал, что никто из нас не узнает о смерти Маседо. Да только совсем скоро нам все стало известно. Вскоре судили мы этого шакала суровым революционным судом. А Маседо осталась у нас в сердцах. Вот и отец твой, – сказал, обращаясь ко мне, дедушка, – назвал твою сестру в честь ее – Маседо – золотая, значит.
* * *
Есть у меня одна проклятая привычка: утром чуть свет, когда особенно хочется спать, просыпаюсь я по малой нужде. Лет до семи, помню, мама, бывало, ругала меня, когда я делал свое дело прямо в постели. Тогда сквозь сон мне казалось, будто стою я на полянке, где никого нет, и отправляю свою нужду. До сих пор помню, как что‑то теплое пробегало по телу, и просыпался я только тогда, когда лежал весь мокрый. Но уже до того мне не хотелось вставать, что заодно я припускал и еще, да так и лежал, притворяясь спящим, пока не подсыхал матрац. Стыдно мне было за свою слабость.
И долго еще со мной это случалось. И вот теперь, живя в сторожке деда Абдурахмана, я больше всего боялся этой своей привычки. Вдруг проснусь, а постель вся мокрая. Со стыда сгоришь перед Хажей. Вот от этого‑то страха я и вскакивал здесь каждый раз чуть свет, как от выстрела.
И в тот день так же вот проснулся. Смотрю, и Серажутдин не спит, рукой под подушкой у себя шарит. Убедился, наверно, что пистолет на месте (я видел, как он его туда с вечера положил), успокоился, опять лег. А я потихоньку вышел во двор и думаю: отчего это он так рано вскочил и вид у него испуганный? Может, на войне привык вот так, озираясь, от взрывов просыпаться. И теперь, наверно, ему показалось, что он на войне. А когда увидел, что в сторожке и все кругом спят, и уснул. Решив, что, наверно, так оно и есть, я вернулся в комнату, пролез под одеяло, но уснуть больше не мог. Скоро за окном рассвело, запели первые птицы, и встала бабушка. Она всегда вставала раньше всех, когда ночевала в сторожке, хотя дедушка и ворчал на нее. «Чего тебе здесь‑то не спится, старая, – говорил он обычно. – Ведь тут ни коровы нет, ни двор чистить не надо. Спи себе». Но бабушка только рукой махнет: «Не могу я утром долго спать, не привыкла». И находила себе работу: чистила кастрюли или, тихо разговаривая сама с собою, пряла нитки или ходила за водой к источнику. Вот и в тот день она, как обычно, встала рано, зажгла огонь в очаге и, поставив кастрюлю, вышла. Вслед за ней вышел и дедушка.