Текст книги "Подлеморье. Книга 1"
Автор книги: Михаил Жигжитов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 24 страниц)
Глава пятая
Небольшой островок в Онгоконской губе Байкала кто-то нарек очень романтичным и милым названием Елена.
Дед Маршалов говорил, что на том островке каторжный варнак Семка Еремин зарезал свою жену Елену, застав ее с полюбовником. И что тот варнак, Семка Еремин, с великого зла накидал на тело убиенной большую кучу камней и не поставил на могиле даже осинового креста, а уж о том, чтоб отпеть душу несчастной грешницы в церкви божией, и речи не было. Вот с тех пор и стала Елена пугать людей. То зарыдает, то застонет, а то и песнь затянет.
Давно это было. Так давно, что и были и легенды переплелись уже в тугой узел. Не пугает теперь Елена, зато в любовных делах помогает. Легко укрыться влюбленным от посторонних глаз в густых зарослях островка. Хранит их тайны Елена.
Ульяна пришла раньше назначенного времени и, усевшись на старую колоду под размашистым кедром, дала волю слезам. Только вчера она узнала, что у нее будет ребенок.
…Хорошо помнит Уля ту страшную ночь. Отец тогда рыбачил с Евлампием Харламовым. А она помогала старикам долбить лунки, тянула затяг[33]33
Затяг – тонкая веревка, с ее помощью рыбаки затягивают под лед сети.
[Закрыть] и готовила пищу. К Харламову неожиданно приехал из армии на побывку его сын Монка. Старики подвыпили и, быстро собравшись уехали в Онгокон запастись продуктами. Одним словом нашли причину догулять там, а Улю с Монкой оставили рыбачить.
Промышляли в ту пору подледными сиговыми сетями Сиг ловился хорошо, и Уля с Монкой целый день возились у приборных лунок, долбили новые по свежим местам и затягивали туда сети. Только вечерние потемки загоняли их в душную землянку. Старики, видимо, загуляли в Онгоконе не на шутку. Приказчик у Лозовского ловкач из ловкачей. Ласковое у него обхождение с рыбаками: «Пейте, мужики! Изгоняйте спиртом простуду», – советует Тудыпка им и отпускает «огненную» под белую рыбицу. Пьют простодушные рыбаки, угощают кого ни попало. Богатые они сегодня – «двенадцать коров доится»! А Тудыпка знает свое дело – записывает вместо одной – две, а то и три бутылки. Разве упомнит рыбак в пьяном угаре, сколь выпито и проедено. Махнет рукой и привезет купцу отборной рыбки да еще поклон отвесит: «Спасибо, господин хороший, обождал должок».
А та ночь была кошмарна… От одного воспоминания продирает дрожь. Дул ураганный ветер, судорожно тряслась землянка. Колючий снег царапал тонкую дощатую дверь. Уле казалось, что земля вот-вот провалится и всему придет конец. В жарко натопленной землянке после дня, проведенного на ветреном морозе, Уля разомлела: кое-как поужинав, свалилась на нары, заснула непробудным сном.
И приснилось тогда Ульяне, будто снегу навалило высотою с большую гору, та гора своей громадой раздавила их ветхую землянку, попадала на Улю матица, давит ее так, что дышать ей нечем, сердце разрывается на части, обливается кровью.
И вдруг резкая боль…
В ту ночь Монка Харламов растоптал ее девичью честь.
Перед Ульяной появился из тьмы черных воспоминаний облезлый, с большими, по-собачьи торчащими ушами Монка Харламов. Она вздрогнула и словно от боли сморщилась.
Поняв, что беременна, Уля помчалась в деревню. К счастью, мать была одна, отец рыбачил. Со слезами рассказала обо всем, не утаила и про ту страшную ночь в зимовье.
Мать сперва ругала Монку, посылала на его голову проклятья, а потом вдруг успокоилась и сказала: «Ничо, доченька, не ты первая… так бывает… Раз любит он тебя, выходи за него взамуж. Будешь жить в достатке… Он честь твою нарушил, ребенок от него – стыда тут нет, всем в глаза будешь смотреть не краснея, прямо, как у нас заведено… – И вдруг вскинулась мать: – А может, на Монку грешишь напрасно? Может, Кешкин это ребенок?»
Захлебнулась Уля в слезах, выдавила сквозь рыдания: «Кешка только голубит меня. Нет промеж нас грязного ничево. Жениться обещал. Пропала я теперь, без Кешеньки моего…»
Измученная безнадежностью, вернулась она в Онгокон. Как она скажет обо всем Кеше?
Монку с Ульяной почему-то все считали женихом и невестой, хотя никогда они не были помолвлены и любви меж ними никогда не было. А просто жили по соседству, с детства отцы их дружили, да и матери тоже. Старики были кумовьями, гуляли всегда вместе, рыбачили, большей частью, тоже вместе. Ну и привыкли люди видеть Улю с Монкой на одном возу или в одной лодке. Родители в шутку с самого детства звали их женихом и невестой. Деревенские ребятишки подхватили шутку, как обычно это бывает повсюду…
Ульке было лет восемь, когда она принесла от бабки Кати котенка и дала ему кличку Кум. Котенок подрос и стал грозой мышей. Мать не могла нахвалиться Кумом. Даже отец, который недолюбливал кошек, и то Кума терпел.
Однажды Монке удалось поймать кота. Сунул его Монка в бочку со смолой, захлопнул крышкой. А потом закинул Ульке во двор. Кум издох.
Уля долго плакала. От ребятишек узнала, чьих рук это дело, и возненавидела Монку.
Шли годы: «жених» стал пристальней присматриваться к чернявой Ульке. Но Уля не обращала внимания на Монку. Ее сердце к тому времени замирало в истоме при встречах с Кешкой Мельниковым. Часто Кешка являлся к ней во сне – высокий, с копной золотистых волос. Неловкий, добродушный.
Однажды при ней он отдал прохожему нищему свою фуражку. Тот посмотрел и вернул Кешке: «Мамка-то, поди, отбуцкает… Ты лучше принеси-ка кусок хлеба».
И Улькин отец частенько хвалил Кешку: «Щедрый парнишка, не в Ефрема».
Слушая отцовскую похвалу, Улька краснела и лезла под стол, чтоб скрыть свое волнение.
Ульке шел тогда пятнадцатый. У нее появились уже маленькие упругие груди… Потихоньку, чтоб никто не слышал, сама замирая от своих слов, часто пела:
Тебе, мать, не поймать
Серого утенка.
Тебе, мать, не узнать
Моего миленка!
…Уля еще издали заметила подъезжавшего к Елене своего Кешу, и у нее из груди вырвался глухой стон.
«Как же, как я ему скажу?.. А сказать надо не малое – ищи себе другую! Зачем обманывать? Скоро сам увидит!»
– Заждалась, Уля?
Ульяна печально улыбнулась, мотнула головой.
– Ты что это, Уля? На тебе лица нет… Заболела?
Мельников крепко поцеловал ее, укрыл полой тулупа.
Она молчала.
Большой голец Святого Носа уже перестал розоветь. Прямо на глазах он окутался пухлым, пепельного цвета покрывалом и начал постепенно темнеть. С гольцов, вниз по Онгоконской речке подул резкий хиуз.
Уля поежилась.
– Еще не согрелась? И впрямь состарилась наша Елена. Середина апреля, а морозит, будто в марте. Поедем к Маршалову, а? Печку раскалим.
Уля кивнула, высвободилась из-под тулупа, медленно пошла к Орлику.
– Ты что как больная… – Кешка осторожно приподнял ее, прижал к груди, понес к кошевке.
Ульяна сжалась в комок.
– О господи! – вырвалось со стоном.
А Кешка, пьяный от счастья, ничего не слышит и не видит. Он все жарче прижимает к себе Улю.
– Ты сама не знаешь, какая ты… чистая… ничем не таишься от меня. Скоро поженимся. Вот поклонюсь матери – она поймет…
Уля заплакала.
– Обидел я? – испугался Кешка.
Ульяна захлебывается плачем.
На Елене тихо. Кешка неловко топчется перед Улей, не зная, что и делать.
– Не-е, всех жалко… и тебя… и себя…
Кешка облегченно рассмеялся:
– Это на тебя похоже!
…Храпит на своем топчане хозяин. Как свалился в верхней одежде, так и спит.
И Кеша спит. Ульяна сидит над ним, как над дитем, и осторожно расчесывает его мягкие волосы. «Зачем такому со мной позориться? Все будут просмеивать его «Улька баягона[34]34
Баягон – незаконнорожденный (местн.).
[Закрыть] заугольного принесла»… Обливаясь слезами, склонилась над ним и в неверном свете луны все пыталась рассмотреть его лицо – оно безмятежно белело. Уля утерла слезы, в последний раз легко коснулась губами его горячей щеки и решительно поднялась с постели.
На щелявом косом столе лежала Кешина книга, с обложки которой собирался спрыгнуть бешено вздыбившийся конь. А рядом ученическая тетрадь с огрызком карандаша. Ульяна вырвала лист и написала несколько несвязных фраз:
Кеша милый мой.
Монка гад сильничал,
У миня рибенок.
Нашей любви пришел конец
Уля.
Девушка крадучись вышла на крыльцо. Ее обдало холодным спиртным хвойным воздухом.
На востоке гольцы Баргузинского хребта окрашивались бледно-розовым цветом. Покрытые хвойными лесами подлеморские горы поднимались густо-синими пиками в небо. А отступая вдаль, они казались темно-пепельными.
Ульяна сбежала на лед залива и, часто оглядываясь назад, помчалась к Онгокону. Отойдя с версту, остановилась. На душе боль, страх, отчаяние. Потопталась Уля на одном месте и бегом пустилась дальше.
Недалеко от берега вчера только неводная артель купца Лозовского тянула тонь.
Ульяна присмотрелась.
– Здесь, – прошептала она и свернула с дороги.
Подошла. Запахло водорослью и рыбой. Перед ней страшной черной пастью разверзлась громадная, сажен в десять длиной, приборная иордань. Совсем недавно, вечером, вытащили из нее невод с рыбой. Иордань едва-едва затянулась ледком.
Кругом бело, снег нетронутый, а тут сквозь тонкий ледок чернеет глубь, откуда возврата не будет! Ульяна боязливо, ступая на носках, подошла к самой кромке. Сердце ее громко билось. В тишине казалось, что оно гремит в ушах. Ульяна не могла понять, что с ней. Только сейчас ласкала любимого, а в животе притаилось ненавистное существо от ничтожества – с собачьими ушами, с мутножелтыми глазенками. Нет, жить нельзя! Всегда будет рядом с ней болтаться ненужный ей, чужой ребенок… И она, и этот ребенок не нужны будут Кешеньке, а без него жизни нет…
Ульяна решительно подняла обломок ратовища, едва удержалась на ногах – ее словно качало. С силой ударила по льду. Звон разбиваемого льда разнесся далеко по морю. Теперь Ульяна не слышала грома сердца – звенел лед.
Вот льдины плывут уже в разные стороны, вот открылась уже сама вода – черная, беспощадная.
Почему-то страха не было. Пришло безразличие. Еще раз ударила, давая простор воде, еще…
Стало жарко. Ульяна сбросила шаль, поправила волосы, сняла валенки – ноги обжег лед.
– Прости, мама. Прости, Кешенька.
Ульяна закрыла ладонями лицо. Горький стон вырвался у нее.
Вдруг резко шевельнулся в ней ребенок. Ульяна отшатнулась от воды, удивленно замерла. Ребенок еще раз толкнулся в ней. Теперь Ульяна прижала ладони к животу – в ней билась живая жизнь, протестовала. Ульяна боялась пошевелиться. Изумление перед самой собой, перед своим могуществом – она может родить человека! – охватило ее.
– О господи, царица небесная! Что же я задумала? Мой ведь. Кровинушка моя собственная.
Теперь уже спокойно взглянула Ульяна в черный зев иордани. И новая неожиданная мысль пронзила ее:
– Люди-то на Кешеньку подумают! Что из-за него я стыд приняла, из-за него утопилась. – Она почувствовала, как онемели от холода ступни.
Торопливо натянула валенки, укуталась в шаль, концы шали прижала обеими ладонями к животу и, осторожно, аккуратно ставя ноги, боясь споткнуться, медленно пошла к Онгокону.
А Кешке приснился сон.
Байкал разбушевался. Холодный сивер гонит белесые тучи. Поверхность моря кипнем кипит – вся взбугрилась. Сидевшая рядом с ним Улька вдруг куда-то исчезла, и он остался совсем один в крошечной лодке-душегубке. Вместе с лодкой подскочил на горбушку волны, а волна не рассылается, несет его в этой головокружительной вышине, где нет ни чаек, ни людей… Вдруг он полетел стремительно вниз – в черную пропасть воды. Громадная воронка всасывает его вместе с лодчонкой. Кешка не может грести, не может даже ухватиться за край лодки. И вот лодка оторвалась от него, тоже исчезла, и он один летит в глухое море. Но здесь тоже нет ничего живого, даже рыб нет. Какая-то сила снова выбрасывает его на могучий гребень волны, откуда видать весь белый свет, как на ладони…
Бросает его, а жизни нигде нет. Кешке страшно.
Снова он очутился в воде. Резко, собрав все силы, сам, своей волей вынырнул. Внезапно увидел Улю. Крикнул что-то, потянул к ней руки. А Уля не смотрит на него, куда-то от него плывет.
Мгновение и… снова он один посреди разбушевавшегося моря.
Взревел Кешка испуганно.
Шлепнувшись на пол… пришел в себя.
– Ульяна, ты меня столкнула, – он потянулся к ней, чтобы обнять. Половина постели – холодная.
Прошло пять минут… десять… Кешка поднялся, зажег светильник. Рядом со светильником – исписанный лист. Схватил, прочитал. Задыхаясь, рванул ворот рубашки. Бросился к двери, выскочил во двор. И по свежему снежку, на котором четко отпечатались следы Улькиных валенок, кинулся к берегу.
– Ульяна!.. Уль-ка-а!.. Вернись! – в отчаянии кричит он.
Кругом ободняло. До Онгокона все видать, вплоть до самой последней торосинки, а Ульяны – нет.
Застонал Кешка.
– Э-эх, гад Монка… Ну, подожди!
Как во сне, вспоминает Кешка эту последнюю ночь. И верится и не верится ему. Была ли она вообще, пролетевшая в сладостной истоме колдовская звездная ночь?
Обычно после притонения Кешка весело балагурил с парнями или мчался на Орлике в Онгокон. А тут, на тебе! Осунулся, стал нелюдимым. Уйдет в лес, а то на нары заберется, уткнется в подушку, лежит молчком, лишь вздыхает да скрежещет зубами.
Вот подскочил к Кешке бывший дьякон Филимон, трясет над ним черной бородой, басит простуженным голосом:
– Грех великий, вьюнош, убиватися из-за женские прихоти и капризы.
– Не ной, расстрига, парню и так тошно, – одернул Филимона Туз, тряхнув медными патлами.
– Иннокентию-то я глаголю не пустые словесы, и ты, вьюнош, не перечь мне.
– Мели, расстрига, может, по шее схлопочешь! – Туз плюнул, отошел к камину.
Кешка молчит, а «борода» не унимается, нудит, что филин в лунной тайге:
– За ослушание родителя, за прелюбодеяние с девкой Улькой – держать блудника Иннокентия Мельникова в Троицком монастыре в трудех, а в ночи цепью сковану быти.
Сидевшие на нарах рыбаки рассмеялись. Макар же из своего угла рявкнул:
– Р-растаку ядрену! Чего березник[35]35
Березник – зубы.
[Закрыть] распазили!
Наступила тягостная тишина.
Кешка выскочил из барака. Гадко у него на душе. Откуда-то из густого тумана вылезает узкоплечий, с косо поставленной маленькой головой Монка Харламов.
– Сволочуга!.. Ирод! Животное против воли не делает… А ты… подумал бы!.. Калечить… Ведь руки на себя поднять можно через это.
Кешка быстро шагает в сторону Онгокона. Ледяная дорога вьется между торосов. Она до блеска прикатана, только кое-где «ангара» занесла ее узкими полосами сугробов.
Пробовал он пить, но из этого ничего не получилось. Страдал с похмелья. Долго потом с тошнотой и брезгливостью смотрел на зеленые бутылки.
Четвертое письмо принес Кешка на Елену, в заветное дупло. Засыпало снегом дорожку к их «почтовому ящику». Сунул руку – все три письма на месте. Обидно. Горько. Комок подступил к горлу.
Кешка сел на колоду.
Долго сидел.
Очнулся. Натер лицо снегом. Полегчало.
– Дам я это письмо Ганьке… Он передаст.
Вошел Монка Харламов в родительский дом, закинул в угол куль с барахлишком.
– Здоровате! – улыбнулся и повел ушами-лопухами во все стороны.
Мать закрутилась вокруг:
– Соколик мой!.. Явился!.. Слава пресвятой деве-богородице!
– А батя где?
Мать, крестясь, кинулась к печке, торопливо задвигала ухватом.
– Надолго, сынок?
– Деньков на десять.
В пьяном угаре прошло два дня. Отец Монки, довольно состоятельный рыбак, рад споить всю деревню. Где-то воюют бедолаги, гибнут, калечатся. А его сын цел и невредим. Ловкач! Служит в запасном полку в Иркутске, да еще втерся в денщики к штабс-капитану. Кто другой спробуй добиться отлучки домой. А вот Монка, извольте, частенько наведывается в деревню. Навезет всякого барахла: солдатские сапоги, шинели, белье. Ничем не побрезгует – лишь бы можно было одеть, обуть. Тащит домой вплоть до портянок… Доволен отец. Поит людей на радостях. Гордится Монкой.
Из дома везет Монка омулей. Знамо дело, иркутяне – омулятники: душу отдадут за рыбку в хорошем крестьянском засоле. Особенно омулька с душком обожают господа офицеры.
Бродит по деревне солдат, а хмельные глаза пусты, голодны. Тянет Монку в Онгокон к красавице Ульяне. Он знает, что Улька ненавидит его. Но теперь все козыри в его руках: вечор мать отозвала в куть и, радостно сверкая глазами, сообщила:
– Слышь, Улька-то понесла от тебя.
Непривычно резнуло такое – от матери! Попятился было к дверям, но все ж дослушал.
Из слова в слово передала ему рассказ Улькиной матери. Обрадовался Монка: вишь ты, утопиться хотела, да его ребенка пожалела! Задрожал от ярости, услышав, о чем весь Бирикан судачит: живет с Улькой Мельников, жениться на ней собирается.
«Ну, подожди, Уляша. Вот найдет Ефрем сыну богатую невесту… Зачем ты ему с баягоном?.. На позор, что ли? Не-е, никуды не денешься, сама прибежишь, сучка… Вот уж тогда-то я и припомню тебе Кешкину любовь…» Приободрился Монка, повеселел, а перед взором его встает Кешка, Ульку заслоняет. Что и говорить: красив сволочуга! Но на каждого можно «связать сеть»! «Не уйдет, заловлю!..»
Приехал Монка с ямщиками Лозовского в Онгокон, слез с саней у рыбодела. Сразу же окружили солдата мужики. Обычные расспросы: где и кого встречал из земляков, кто из местных в одном полку, как служба, как кормят…
Рассказывает солдат, а сам оглядывается: «Хоть бы скорей Ульку увидеть!.. Хоть бы одним глазком!»
– Уля, тебя нада… Тебя!.. Тебя! – кричит Ганька.
На бледном лице девушки грустные глаза ничего не выражают.
– Ну, чево?
– Письмо тебе… Хороше.
– От кого?
– Потом скажим, – Ганька протянул конверт.
Ульяна взяла, словно обожглась. Глаза загорелись, а дрожащая рука неуверенно сунула письмо обратно в Ганькин карман.
– Скажи Кеше, пусть не пишет. Читать не буду.
– Вот и правильно! – послышался тонкий, глуховатый голос. Ульяна, словно ужаленная, отпрянула от Ганьки, быстро повернулась на голос.
Перед ней Монка. Водянистые, мутно-желтые глаза улыбаются.
– Кеша тебе не пара… Ты же от меня понесла!.. Давай свадьбу играть…
Ульяна выпрямилась.
– Отвяжись, гнида. – Она не сводит с Харламова бешеных глаз, а сама пятится к Ганьке.
Парнишка взял ее за локоть, остановил.
– Дай! Дай, Ганюшка, – Ульяна судорожно протянула руку к Ганькиному карману, а сама хочет испепелить, уничтожить взглядом ненавистного Монку. С нетерпением выдернула измятое письмо из Ганькиных рук, нежно разгладила, приложила к сердцу и бросилась в барак.
Вечером Мельников зашел в бондарку к Лобанову. Не поздоровавшись, плюхнулся на скамью.
Лобанов оглядел его, сурово свел лохматые брови:
– Ты где выпил? – спросил угрюмо.
Мельников болезненно сморщился, затряс головой.
– В рот не брал… – потом с трудом выдавил; – Ульяна не хочет.
– Чего не хочет?
Опустил голову Кешка, уставился в коричневый пол.
– Что с Ульяной? – тревожно спросил Лобанов.
Словно глухой, сидит рыбак, мнет ручищами нежную беличью шапку.
Лобанов покачал головой, отошел к верстаку и начал строгать клепку. А сам нет-нет да взглянет на Кешку.
Мельников неуклюже поднялся, медленно подошел к ведру, стал жадно пить.
Лобанов отложил в сторону фуганок.
– Очухался?
– Немножко.
– Ну, что случилось? – сердито сверкнул глазами Иван Федорович. – Как тряпка!.. Не мужик ты. Трагедию разыграл! – Вплотную подошел к Кешке, крепко зажал руку.
– Ульяна беременна.
– Играй свадьбу, – все еще сердито сказал Лобанов, отпустил Кешкину руку, снова взялся за фуганок. С верстака посыпались золотистые стружки.
– Ребенок-то от Монки Харламова.
– Как это? – Лобанов сердито взвизгнул фуганком. – Не может быть!..
Кешка прошептал:
– Он ее изнасиловал.
Лобанов опустился на табурет. Долго молчит. Курит.
Кешка отвернулся от него. Сгорбился.
– Ну и как теперь? – глухо спросил Лобанов.
– Стыдится меня… она… хорошая. Надо ж… я ее еще больше люблю!..
Щербато усмехнулся Лобанов:
– Ну вот и ладно!.. Наладится…
Мельников вскочил:
– Дя Вань, она бы тебя послушалась… Сходи к ней, а?
Лобанов, насупившись, молчал. Но в Кошкином лице была такая детская мольба, что он нехотя поднялся, напялил на себя замасленную тужурку.
Глава шестая
Ночью налетел ветер. Он снес крыши – раздел три дома. Раскромсал ноздреватый весенний лед и угнал его.
Обрадованные рыбаки будто помолодели – не могут оторвать взгляда от ярко-синей глади Байкала: волнует она и манит на свои просторы.
Весна. Даже дома́ в Онгоконе будто стали на венец, на два выше.
Весна. Кусты багульника покрылись розовыми цветами. Тихо шумит тайга, истошно кричат чайки, гогочут гуси, с калтуса подают свой голос журавли, в прибрежном лесу рявкнул медведь, а в его рев вплелась мелодично горловая лебединая песня. Весна!..
Собаки молча лежат на горячем песке, будто понимают, что их лай может испортить музыку весеннего Байкала.
Волчонок отправился на голец за лечебной травой для старого Воуля. Увязался за ним и Ганька. Долго идут.
Пот льет, комары кусают, жажда. «Ох, как худо!.. Лучше бы дома сидел», – думает усталый Ганька.
Перед закатом поднялись на самую вершину гольца. Ганька замер, пораженный открывшейся перед ним картиной. Сначала не понял, где небо, где море. Какое-то чудо! Море нежно-нежно голубое. Только тем и отличается от неба, что гораздо сочнее его.
Далеко внизу покоятся крохотные Ушаньи острова. А за морем сине-белым ожерельем из драгоценных камней опоясывают голубую гладь горы Байкальского хребта.
– Во-он там Малое море оторвало от Большой Земли остров Ольхон, – говорит Магдауль.
– Кругом вода? – Ганька растерянно глядит вдаль.
– Вода.
– А кто там живет?
– Ольховские буряты. Бакланами их кличут за то, что они шибко умеют рыбу ловить.
Ганька наконец пришел в себя.
– Бабай, покажи, где вы с дядей Королем соболюете.
– Это можно. Вон, смотри, высокие скалистые горы опустились в воду, тут Большие Черемшаны. Здесь нынче промышлял наш сосед Тымауль, а мы с Королем уходим еще дальше. Видишь, чуть-чуть синеются горы – это мыс Индинский, а мы бываем еще дальше – в Шигнанде… Отсюда не узришь. Нынче поведу тебя с собой.
Манит синяя даль Ганьку, тянет к себе своей таинственной неизвестностью. «Что там? Какие люди? Какие звери? Какие птицы?.. Эх, черт! Скорей бы туда попасть!»
Теперь идут по самому гребню хребта. Здесь камень на камне, причудливой формы гранитные скалы. Вот глыба, похожая на гриб, а рядом возвышается русская церковь, какую видел в Баргузине, а вот эта походит на бурятский дацан[36]36
Дацан – буддийский храм.
[Закрыть] в Харгане, та – точно лысая голова Ванфеда…
Впереди распростерся широко весь в зелени и цветах красивый марян[37]37
Марян – альпийский луг.
[Закрыть]. Альпийское разнотравье одурманивающе пахнет лекарственными травами.
Ганька не может оторваться от окружившей его красоты. А отец быстро нарвал целый снопик каких-то незнакомых Ганьке трав и заторопился домой.
Расстроился Ганька, неохотно идет за отцом к Онгокону.
Для ремонта сторожевого катера «Ку-ку» вызвали механика из Верхнеудинска, потому что местный исправить катер не смог. Наконец «Ку-ку» отремонтировали и выкрасили. Он снова готов гоняться за рыбаками, лезущими в запретные воды купца Лозовского.
Механик из Верхнеудинска, всю зиму провозившийся с машиной, теперь начал собираться домой. Оставшись один на один с Сердягой, он сказал:
– Слушай, капитан, не кривя душой скажу тебе: этот твой горе-механик еще лето прокрутится около машины и угробит ее насовсем.
– Оставайся ты.
– Не могу, брат… баба сбежит к другому.
– Барахла-то этого найдешь! – загоготал Сердяга.
– Барахло-то найду, а добрую бабенку нет. Ты лучше пригласи Лобанова. Работал же он у вас механиком.
Сердяга сморщился, закурил.
– Работал, пока «Джеймс Кук» груза возил, пассажиров. А как Лозовский сделал его сторожевым, сразу же и отвалил.
– Чудак какой-то! – смеется механик. – Здесь-то ему легче было бы, чем в бондарке бочки гнуть.
Дзинь-дзинь, дзинь-дзинь – звенит в прибрежной тайге от алого рассвета и до самого вечера.
Чик-трах, чик-трах, ах-ах, – не отставая, вторит тонкому звону пилы тяжелый колун.
Старый Мау-бау – хозяин Онгоконской речки. Косолапя, осторожно подкрадывается на шум. Вот он притаился у замшелой колоды. Поводит рваными ушами. Сам Мау-Бау – музыкант. Отдерет от сухого дерева дранощепину и начнет наяривать плясовую. «Трах-чебурах»… Приходи, кума, – заслушаешься!
И сейчас он наслаждается:
– Ур-рр, ур-ур… – так бы и слушал бесконечно.
Но вот потянул легкий ветерок с моря, и наднесло на черный нос Мау-Бау рыбьим запахом. Омулек-то с душком! С языка обильно потекли слюни. Охо-хо! Ур-ур! Не помнит Мау-Бау, когда в последний раз ел сладкое тухлое мясо и рыбу. Невезучая эта весна! То ли дело прошлая! Тогда Мау-Бау задавил старого сохача, завалил его разным хламьем, как следует протушил, даже появились белые червячки… При воспоминании о том пиршестве у голодного медведя еще больше потекли слюни…
А запах омуля манит!.. Осторожно пошел Мау-Бау в обход дровосеков к лодке.
Люди прерывисто дышат.
Дзинь-дзинь-дзинь – поет пила.
Чик-трах, чик-трах, чик-трах, ах-ах! – дружно вторят пиле топор с колотушкой.
Крадется медведь, а сам все на людей поглядывает, будто упрашивает: «Звонче пойте железные зубья, еще сильнее грохни, колотушка, чтоб двуногие оглохли и не услышали меня».
Вот Мау-Бау добрался до лодки и зацапал своей лапищей куль с продуктами, а из куля ударило по носу запахом омуля с душком. Где уж тут вытерпишь! Рванул когтями, и куль – надвое. Медведь вывалил прямо на песок скудную пищу лесорубов. Прочь откинул кислый хлеб и горькую черемшу. Заграбастал обеими лапищами омулей – и в пасть. Аппетитно чавкает Мау-Бау.
Звякнуло сзади. Мау-Бау обернулся – и на дыбы!
Перед ним стоит с раскрытым ртом, с застывшими страшными глазами человек. А от него, все еще угрожающе звякая, катится прямо на Мау-Бау черный котелок.
Медведь с испугу подпрыгнул и дал тягу в темную чащобу тайги. Человек же, падая и снова подымаясь, бросился к своим.
– Т-там!.. Т-там!.. – заикаясь с испугу, показывает Ганька в сторону лодки.
– Кто там?! – подскочил к сыну Магдауль.
– А-амака! – дрожащим голосом пробормотал Ганька. – О-ох, матерущий!
Волчонок рассмеялся.
– Эка охотник!.. Испугался…
– А он также струсил, – оправдывается мальчик. – Знаешь, как улепетывал!
– А котелок-то где?
На шум подошел Лобанов, по соседству рубивший молодые березки на обручи к бочкам.
– Что случилось?
– Ганька с медведем боялись друг друга… Тот тайга бежал, Ганька ко мне, – смеясь, пояснил Магдауль. – Где котел? Чай варить нада.
Мальчик покраснел, глаза опустил…
– В воду упал…
Лобанов покачал головой.
– Пропал… Здесь сразу глубь начинается. Идемте ко мне в бондарку. Обед готов, только подогреть осталось.
– Пойдем, бабай, там комаров меньше, – заговорил Ганька на бурятском.
– Придется идти… утопил котелок с испугу… и зачем люди боятся медведя?.. – ворчит Волчонок.
Лобанов попятился.
– А вы, господа, не сговариваетесь ли распилить меня пилой своей?
– Иди, Ванфед, – заспешил Магдауль. – Чичас приходить будем… Чурки в кучу собрать нада.
Ганька кое-как свалил набок огромную чурку, покатил ее к поленнице. Вернулся за второй.
– Ты, Ганя еще жидковат, бери чурки по силе, – буркнул Лобанов. – Успеешь нажить горб на купеческой каторге. – Взглянул сердито и пошел к бондарке.
Бондарка рядом с Онгоконом – в густом сосняке, прямо на берегу. Зимовье большое.
Летом красуется чистенький столик у самой воды, под старой березой.
…Магдауль разглядывает искусно сделанные скамеечки, удивленно качает головой:
– У Ванфеда золотые руки. Смотри, Ганька! Учись!
И в самом деле, все сделано гладко, просто и удобно.
– Грамотей большой, – добавляет Ганька, – у-умный!
– И язык, как у осы, – поддразнил Волчонок сына.
– Не надо, бабай, – Ганька нахмурился.
Лобанов снял с костра противень.
– Ганя, положи на стол дощечку, – Иван Федорович пыхтел и тряс головой. Установил посудину с рыбой на столик, вытер вспотевшее лицо.
– Снова на своем языке заговор против меня затеваете! – усмехнулся весело.
Ганька смутился, а Волчонок расхохотался.
– Правда, Ванфед, про тебя баили… Жену тебе надо. Знаю…
После обеда сидят мужики, молча курят, и Ганька пристроился рядом.
Виден весь Онгокон: у пирса сгрудились лодки. Копошатся рыбаки. Чайки вылавливают рыбешку, а те, что насытились, важно плавают вдали от мальчишек. Мальчишки пуляют в них камнями, но напрасно – недолет огромный – на воде-то все кажется близко.
– Мишка-а! – зазывает женщина кого-то из сорванцов, снующих по берегу.
Из-за мыса Миллионного вынырнул «Ку-ку» и, дымя гордо высоко поднятой трубой, спешит к Онгокону. На боках катера сверкают плицами большущие колеса.
– Какой густой дым! – удивляется Ганька.
– Э, паря, это наши дрова дают огонь и гонят «Куку». Эхэ, брат, вора догоняй быстро будет.
– А кто же вор-то? – спросил Лобанов.
– Хы! – удивился Волчонок. – Кто у купца рыбу ха рабчит[38]38
Харабчит – ворует.
[Закрыть], тот вор.
– Э-эх, Магдауль! – Иван Федорович тяжело вздохнул. – Умный ты мужик, да только мозги у тебя не в ту сторону повернуты. Сам подумай: у Короля шурин погиб на войне?.. У Веры мужа убили?.. У Гордея брата тоже… у Матвея Третьяка два брата погибли в одном бою… Э-эх! – Лобанов строго заглянул в расширенные глаза Волчонка. – Скажи, тала, за что они там гниют?.. Молодые, красивые. Они погибли вот за эту землю, за эту березу, за эту воду, за твою тайгу… вот за что!
– Хы, пошто за землю, березу, воду?.. За царя пропали… Она им отец! – выпалил Волчонок и победно посмотрел на Лобанова, дескать, и мы кое-что кумекаем.
– Ну, допустим, еще и за царя… А царь-то, если бы он был добрым, то должен бы в благодарность за погибших отдать «золотое дно» Байкала рыбакам, а Лозовского под зад коленом, чтоб не обдирал народ.
– Э-эх, шалтай-болтай много – худо, тала… Тебя. Ванфед, опять тюрьма садить будут. Пошто царя хулишь?.. Купца ругаешь… Зачем?.. Купец тебе деньги дает, хлеб дает, рубашку, штаник дает. Все дает, а ты ево – мошенник, вор… Ты, однако, худой мужик есть. – Магдауль резко поднялся и заспешил на лесосеку.
Подошел омуль.
Сетевые лодки-семерки купца Лозовского дружно вышли на промысел рыбы. На вечерней заре башлыки зорко всматриваются в порозовевшую гладь моря, а она будто кипит, пузыри водяные сплошь плавают. Это играет омуль.
Довольные, молча перемигиваются, ухмыляются в усы рыбаки.
– Нонче бог даст промыслу!
Опустились на колени, крестятся, шепчут молитвы, кланяются батюшке Байкалу.
Наконец башлык Горячих встал за кормовое весло, двое наборщиков – на верхнюю и нижнюю тетевы, а четверо молодцов сели за весла.
Еще раз перекрестившись, башлык дал команду:
– С богом!
В ряд закидывают сети вторая лодка, третья, десятая…
Сети ставят только лодки Лозовского, а другим рыбакам в его водах рыбачить нельзя. Здесь Михаил Леонтич – царь и бог. «Князем» Курбуликским кличут его в шутку рыбаки. Он за свои любезные денежки хозяйничает от Верхнего Изголовья Святого Носа до самой Черемши. Вода его и рыба его!
Цари землями и водами жаловали обители Христа-спасителя. Одной из них – Иркутскому монастырю святителя Иннокентия – тоже был в свое время пожалован богатейший на всем Байкале рыбный водоем – Курбуликский залив: и монахи, укрывшись за толстыми стенами, молились и пели: «Боже царя храни!..» А теперь «Золотое дно» Байкала, так образно назвали рыбаки свой залив, монахи отдали в аренду купцу Лозовскому. Вот почему он здесь и «князь» и власть.






