Текст книги "Критика криминального разума"
Автор книги: Майкл Грегорио
Жанр:
Исторические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 31 страниц)
Я сложил донесение и копию, запечатал его, растопив на свече красный воск и наложив на печать должностной перстень. И думал я только о том, что в своих действиях руководствуюсь волей нашего Создателя. Он привел меня в Кенигсберг. Он познакомил меня с Кантом. Он надоумил меня навязать сержанту Коху мой плащ. В своей бесконечной мудрости Он решил, что Кох должен умереть ради одного дела, а я должен выжить ради другого. Господь позволил мне завершить расследование, и Он же подсказал мне то заключение, которое я и написал. И когда я ставил перстнем печать на горячем красном воске, я чувствовал, что мною руководит Его рука. Моя собственная рука была всего лишь инструментом, не более.
Я отложил документ в сторону, чтобы печать просохла, задул мерцающую свечу и позвал жандарма. Передав ему депеши, я взглянул на часы и прошел в спальню. У меня оставалось совсем немного времени, которое я использовал на то, чтобы умыться и сменить рубашку, после чего я отправился на похороны Амадея Коха, которые должны были состояться в девять часов на военном кладбище, расположенном за часовней.
Я был единственным, кто присутствовал при печальном зрелище, когда простой деревянный гроб с телом сержанта четыре солдата опускали в холодную землю. Я молча помолился за благородную душу сержанта Коха. Он пожертвовал собой, чтобы привести меня к убийце. На похоронах, за исключением торжественной молитвы, прочитанной полковым священником, не было произнесено практически ни одного слова. Да в них и не было необходимости.
Когда, услышав стук комьев земли о крышку гроба, я надел шляпу и отвернулся, что-то заставило меня остановиться. А правильно ли я поступил? Ведь Мерете Кох похоронена где-то в городе. Возможно, мне следовало бы навести более тщательные справки, прежде чем отдать приказ о погребении сержанта на территории Крепости? Они были спутниками при жизни, им следует утешать друг друга и после смерти.
Впрочем, за исключением этой единственной детали, кенигсбергское дело было закончено.
Через два часа я упаковал походный саквояж и сел в тот же экипаж, что привез меня в город в сопровождении Амадея Коха. Над моей головой не было «звездного неба», которое могло бы пробудить у меня в душе бесконечный восторг и удивление, как сказано в знаменитом афоризме Иммануила Канта. Во время похорон сержанта Коха очень недолго шел снег, но хмурое небо над головой приобрело сходство со свинцовым листом глухого черного цвета. Оно как будто навеки беспощадной тяжестью нависло над Кенигсбергом и над той неопровержимой Истиной, которую я оставлял этому городу.
Глава 35
Погода становилась все хуже и хуже, и тело Иммануила Канта дожидалось похорон в течение шестнадцати дней. Земля настолько промерзла, что для него не могли вырыть могилу. День за днем выставленное для прощания в Университетском храме Кенигсберга тело усыхало и сжималось на глазах. Оно все больше начинало напоминать скелет, как намекали местные газеты, а отцы города в отчаянии молили небеса о том, чтобы погода изменилась.
Вернувшись в Лотинген, я с неистовством накинулся на работу. Активный труд всегда был лучшим лекарством для всех моих проблем, но, как ни странно, я мало продвинулся в разрешении тех вопросов, что накопились за время моего отсутствия. Я часами сидел за столом в своем рабочем кабинете, тупо уставившись на повторяющийся узор на обоях, или же праздно перекладывал бумаги. Единственным утешением для меня была семья. Елена каждое мгновение моей жизни окружила любовью и заботой. И главной уловкой, которую она использовала, чтобы смягчить мою душевную боль, были наши дети. Она старалась, чтобы мы как можно чаще были вместе, гораздо чаще, чем я позволял себе раньше, до отъезда в Кенигсберг. Она очень быстро пресекла несдержанные восторги, которые дети продемонстрировали после моего длительного отсутствия. С необходимой твердостью она ставила предел неожиданно появившейся у них свободе в тех случаях, когда они грозили выйти из повиновения.
Однажды утром Елена ворвалась в мой кабинет со свежим номером «Кенигсбергише монатсшрифт» в руках.
– Как будто земля отказалась его принимать, – произнесла она, положив газету мне на стол.
В заголовке говорилось, что внезапно началась оттепель, и пошел сильный ливень. Панихида по профессору Канту состоится на следующий день в час пополудни. Я внимательно прочел статью, а затем повернулся к жене, чтобы прокомментировать прочитанное.
– Ты должен поехать в Кенигсберг, Ханно. Должен присутствовать при том, как его тело будут предавать земле, – сказала она мягко, но с такой решительностью, что у меня практически не осталось выбора. Елена говорила так, словно успокаивала одного из детей после болезненного падения.
Несмотря на то что я уже принял решение никогда больше не посещать Кенигсберг, ранним утром следующего дня, надев черный костюм и плащ, приколов новую черную шелковую ленту на шляпу, я уселся в почтовый дилижанс. Спутников у меня не оказалось, и я обрадовался тому, что мне не придется ни с кем вступать в разговоры, к которым я был вовсе не склонен. Я сидел в полном одиночестве, с тяжелым сердцем вспоминая свое последнее путешествие из Лотингена в Кенигсберг в компании Амадея Коха.
Дилижанс прибыл в полдень, и я сразу же направился в дом на Магистерштрассе, куда за день до того перенесли бренные останки профессора Канта. Узкую улицу запрудили толпы простых людей, пытавшихся отыскать удобное место для наблюдения за скорбной процессией. Кроме того, непрерывно продолжали прибывать также и те, кто знал философа достаточно близко, отчего тихий и мирный при жизни Канта уголок начал напоминать шумный сельский рынок.
Проходя через садовую калитку, я был подхвачен потоком пришедших попрощаться с покойным. На гребень этой волны меня подняла группа студентов в академических мантиях «Коллегиум Фредерицнанум». В гостиной на катафалке, окруженном венками из плюща и украшенном прихотливыми гирляндами из цветов и букетами, стоял роскошный дубовый гроб. Крышка гроба была прислонена к стене. Я снял шляпу, отдавая последнюю дань останкам великого философа, величественно покоившимся на возвышении. На меня взирал застывший лик Смерти с таинственной улыбкой на подкрашенных устах. Ни Смерть, ни бальзамировщик не смогли стереть ее.
– Все полностью в соответствии с его волей, – произнес рядом с моим ухом чей-то голос. Я повернулся, и герр Яхманн протянул мне руку в черной перчатке. – Вы покинули город в такой спешке, Стиффениис, – заметил он. – Я даже не надеялся, что увижу вас здесь сегодня.
– Я должен был приехать, – ответил я, и слова застряли у меня в горле – в этот момент гроб накрыли крышкой и плотник начал закреплять ее.
Мы молча наблюдали за тем, как шестеро студентов подняли гроб и понесли его из комнаты на улицу. Яхманн провел меня к первому ряду бесконечной колонны собравшихся людей, выстроившейся позади повозки черного цвета, запряженной четверкой лошадей. Гроб поместили на повозку, венки и гирлянды разложили вокруг, и траурный кортеж стал медленно двигаться вперед. Процессия змейкой вилась по улицам Кенигсберга, и повсюду ее встречали молчаливые толпы жителей города.
Университетская церковь была залита светом тысяч свечей. Слышались приглушенные звуки органа, игравшего торжественные отрывки из Букстехуде, приглашенные и представители городских властей занимали места на отведенных для них скамьях. Среди них были Иоганн Одум, фрау Мендельсон и доктор Джоаккини. Я сел на расстоянии нескольких рядов от них, и горе тяжелой волной сотрясло все мое естество. Не могу сказать, сколько времени я провел в таком состоянии, когда мое внимание привлекла женщина, сидевшая на скамье передо мной. Она стала поправлять черный шарф, и я узнал ее. Она оглянулась, и на мгновение наши взгляды встретились.
Это была фрау Лямпе.
Я не мог и предположить, что встречу ее на похоронах человека, которого она считала ответственным за все несчастья мужа. И что она здесь делает? Некоторое время я размышлял над своим вопросом, но, так и не найдя на него ответа, вернулся к слушанию траурной службы, каковая должна была продолжаться еще два часа. Герр Яхманн был одним из множества выступавших, изощрявшихся в бесчисленных банальностях, которые столь же неизбежны на церемонии похорон, как и сама Смерть. И когда наконец все было сказано, список выступавших исчерпан, вперед вышли носильщики, гроб был водружен на юные плечи, и его медленно вынесли из церкви.
Я проследовал в проход, когда путь мне преградила фрау Лямпе, пристально уставившаяся на меня взглядом своих черных глаз.
– Признаться, я рассчитывала найти вас здесь, сударь, – сказала она. – Если бы не это, я бы, конечно, не пришла. Вы бы, надеюсь, не осудили меня за нежелание проявлять какое-либо уважение к созданию, лежащему в том гробу?
Я попытался ее обойти, но она не сдвинулась с места.
– У меня есть нечто такое, что вам было бы интересно увидеть, – шепнула она резко, вынимая из-под плаща изящный портфельчик.
– Чем бы вы там ни располагали, – ответил я холодно, – передайте все местной полиции. Мои функции здесь уже закончились.
Она повернулась, бросила взгляд в сторону алтаря, а затем вновь посмотрела на меня.
– Вы были его другом, – произнесла она и сжала губы. – Я полагаю, то, что здесь находится, должно принадлежать вам, сударь.
Я взглянул на то, что она протягивала мне.
– Я нашла это несколько дней назад. Книгу, над которой они вместе работали.
Мгновение я внимательно всматривался в лицо фрау Лямпе. Глупой ее нельзя было назвать ни при каких обстоятельствах. Неужели ей в самом деле не было ничего известно о том, чем занимался ее супруг? И у нее никогда не появлялось никаких подозрений?
– Я отняла у вас слишком много времени, – произнесла она поспешно.
Вложив сверток мне в руку, фрау Лямпе повернулась и выбежала из церкви.
Я прижал неожиданный дар к груди с тем же чувством жгучего волнения, которое испытал, когда кормилица протянула мне моего первенца. Философское завещание Иммануила Канта… Он сам намекал на то, что оно должно изменить весь ход развития нравственной философии. Упав на колени, я возблагодарил Всемогущего Господа за Его безграничную щедрость. Я был избран в качестве Его инструмента прославления несравненного величия покойного Иммануила Канта.
Я выбежал из церкви и стал пробиваться сквозь толпу во дворе. Я не задумываясь грубо расталкивал оказавшихся у меня на пути людей. Было холодно, а я вспотел от возбуждения. Герр Яхманн окликнул меня, но я смотрел в противоположную сторону, пытаясь бороться с напором народа, валившего с улицы к месту захоронения. И все это время прижимал к сердцу бесценный сверток, подобно Моисею, несущему священные скрижали с горы Синай.
Оказавшись среди относительного спокойствия улицы, я остановился отдышаться. Где я могу прочесть полученный мною манускрипт, не опасаясь помех? На мгновение кровь застыла у меня в жилах от ощущения овладевшей мною жадности. Моим единственным желанием было остаться наедине с рукописью Канта.
Почему, во имя всего святого, я сразу не отправился к герру Яхманну и к другим ближайшим друзьям профессора Канта и не сообщил им эту чудесную новость? Почему бежал от них, словно боясь, что они отнимут у меня бесценное сокровище, которое мне вручила фрау Лямпе? Истина заключалась в том, что у меня не было желания делиться последними неопубликованными мыслями философа с кем бы то ни было. По какой-то неясной причине я чувствовал, что Кант предназначал текст, продиктованный Мартину Лямпе, мне и никому больше. Своей самонадеянностью я ничуть не уступал старому лакею.
Чуть ниже по улице располагалась кофейня. Как правило, ее постоянно заполняли студенты университета, но сейчас они все были на похоронах. Бросив взгляд в витрину, я обнаружил, что кофейня пуста. Я вошел, сел за столик в самом дальнем углу и, чтобы как-то оправдать свое присутствие там, попросил чашку горячего шоколада. Как только мне принесли напиток и официант удалился, я тотчас вытащил рукопись из-под полы, словно вор, с нетерпением ожидающий возможности осмотреть награбленное.
Листы бумаги были перевязаны грязной красной лентой. Быстро просмотрев их, я обратил внимание, что в нескольких местах песок, предназначенный для высушивания написанного, присох к чернилам. Заголовок отсутствовал. На титульном листе не было и имени автора. Открыв первую страницу, я мгновенно узнал почерк. Строки рукописи были кривые, неровные, буквы уродливые, детские по размеру и форме. Я видел нечто подобное в альбоме Роланда Любатца. И вновь я задался тем же тревожным вопросом: что за чрезвычайная необходимость заставила профессора Канта доверить последние мысли столь странному и со всех точек зрения недостойному секретарю?
Стоило мне прочесть начальные строки, как я понял, насколько завидую Мартину Лямпе. Кант снова и снова повторял свое фундаментальное положение, что нравственная природа долга подчиняет человеческое поведение универсальным законам, основанным на принципах Разума. Любой человеческий поступок должен быть направлен, утверждал он, к Общему Благу, которое и представляет истинную Свободу. Несмотря на жуткий почерк лакея, я без особого труда узнал неподражаемый голос Иммануила Канта, изложение им строгих концепций нравственной философии, которые он впервые развил в «Основах метафизики поведения» до того, как представить их в более аргументированной форме в виде монолитного нравственного закона в «Критике практического разума».
Не могу сказать точно, в какой момент ко мне в душу начало закрадываться непонятное жутковатое ощущение. По мере того как я продолжал чтение, мне становилось все более не по себе. Создавалось впечатление, что автор отклонился от старой знакомой тропы. И внезапно я почувствовал, что заблудился в области, мне совершенно не известной. Пробегая глазами строки в поисках надежного основания, я пытался обнаружить какую-нибудь мысль или концепцию, которая достаточно определенно ассоциировалась бы с кантовским учением. Неужели фрау Лямпе ошиблась? И переданный мне документ был чем-то иным, не трудом Канта? В рукописи, лежавшей передо мной, было что-то предельно грубое и небрежное, бесконечно далекое от изящества мысли и точности выражения, которые обычно связывают с именем Канта. И тем не менее по какой-то непонятной причине текст казался мне удивительно знакомым…
Я откинулся на спинку стула, сделал глоток горячего шоколада, пытаясь собраться с мыслями и сконцентрировать внимание. Да, конечно, меня очень расстроили похороны, но… Я оглянулся вокруг и заметил, что кофейня начала заполняться людьми. Народ спешил согреться, из чего я заключил, что траурная служба закончилась. К счастью, никого из них я не узнал и никто не обратил на меня никакого внимания. Я допил остатки шоколада и попросил принести еще одну чашку. Хозяин принес мой заказ, и мы обменялись несколькими словами о погоде и незабываемой торжественности похорон. Другие темы в тот день в Кенигсберге не обсуждались. Затем, как только приличия позволили, я вернулся к чтению, с большим трудом пытаясь продраться сквозь следующую страницу текста. Потом следующую… И так до четвертой страницы. Я прочел ее до половины.
О Боже!
Сердце бешено заколотилось у меня в груди.
Я закрыл глаза в надежде, что, когда открою их снова, все изменится. Неужели это и есть ад? Без неугасимого огня, без вечных мук нескончаемой боли, но мир теней, в котором святые ангелы внезапно сбрасывают светлые личины и сверкающие прозрачные крылья, обнажая омерзительную реальность, скрытую под ними? Небесные хоры, стройно воспевающие кощунственные куплеты и делающие во время пения непристойные жесты?
Философское завещание профессора Иммануила Канта, записанное неуклюжей рукой Мартина Лямпе, являлось выражением моих собственных слов.
Моих слов, сказанных Канту во время нашей с ним беседы семь лет назад…
Глава 36
Воспоминания о том дне, от которого меня отделяли семь лет, снова нахлынули на меня, мучительные в своей яркости.
– Давайте прогуляемся по Крепости, Стиффениис, – предложил Кант, как только обед был закончен, и со стола убрали тарелки.
– В такую ужасную погоду? – возразил герр Яхманн с тревожным выражением на лице.
Профессор Кант демонстративно проигнорировал возражение друга, и мы надели плащи и шарфы. На улице туман был густой и тяжелый, словно влажное полотенце, и Кант мгновенно ухватился за мою руку.
– Ведите, Стиффениис, а я последую за вами, – сказал он.
Создавалось впечатление, что он ожидает от меня чего-то большего, чем просто юность и сила. Когда я закрывал за собой калитку, то заметил, что герр Яхманн напряженно следит за нами из-за штор, но туман был подобен живому существу. Мы с Кантом проследовали прямо в его разверстую пасть и были мгновенно проглочены.
Я тут же нервно затараторил о том, как провел прошлое лето в Италии. Рассказал ему о беспощадном южном солнце, о долгожданной осенней прохладе, о влажном холоде зимы, с которым столкнулся на обратном пути, когда проезжал через Францию, затем выразил свое предпочтение холоду наших родных гор.
Кант внезапно остановился.
– Хватит о погоде! – резко произнес он. Я почти не различал его крошечной фигурки в сумеречном свете. Мертвенно-бледное лицо профессора то расплывалось, то делалось более отчетливым, словно некая эктоплазма, стремящаяся материализоваться. – Лишь одно в человеке сравнимо с силой Природы, сказали вы во время обеда. Самое дьявольское в нем. Немотивированное убийство. Хладнокровное убийство. Что вы имели в виду, Стиффениис?
Я ответил не сразу. Но я ведь приехал в Кенигсберг именно с этой целью. И я поспешно рассказал Канту о том, чему стал свидетелем холодным пасмурным утром менее чем за два месяца до того. Вдохновленный идеалами Просвещения, желая узнать, как революционеры поступят с монархом, которого они только что свергли с престола, по пути домой я решил на несколько дней остановиться в Париже. 2 января 1793 года я стоял на Place de la Revolution [36]36
Площадь Революции (фр.).
[Закрыть]в тот самый момент, когда Людовик XVI поднимался по ступенькам на гильотину. Я никогда прежде не присутствовал при публичной казни и потому как зачарованный смотрел на бывшего короля, опускающегося на колени перед жутким инструментом смерти. Когда поднялся сверкающий металлический треугольник, раздался грохот множества барабанов. Казалось, барабаны били в унисон с моим сердцем.
– Я смотрел в глаза самому дьяволу, – произнес я несколько мелодраматично, – и дьявол смотрел на меня. Лезвие упало с громким скрипом и замерло с тошнотворным хрустом, и все мое существо наполнилось ароматом крови. Я вдыхал ее солоноватый запах, словно запах ладана. Я запечатлел в памяти все спазмы обезглавленного тела, пока отрубленная голова, подскакивая, катилась в приготовленную для нее корзину. Поразительная простота самого действия: одно движение рычага – и жизнь окончена. В этом суть Причины и Следствия. Так быстро и так сокрушительно, так окончательно и безнадежно… Мне хотелось увидеть это еще раз и еще…
Из глубин того разумного существа, каковым я всегда себя считал, вырвался настоящий монстр. Мой двойник вожделел смерти и той дикой эйфории, которую она приносила с собой. Я попытался передать Канту свои ощущения с помощью слова, которое, как мне казалось, ему понравится.
– Я ощутил нечто Запредельное, – признался я. – Все мое существо было охвачено им, сударь. Мой разум застыл, словно в столбняке, а душа пребывала в блаженном оцепенении.
Ну вот! Наконец-то я все высказал.
Несколько мгновений профессор Кант молчал.
– Вы что-то недоговариваете, – произнес он вдруг. – Вы ведь говорили о немотивированном убийстве? А у парижан было достаточно оснований желать смерти короля. Вы хотели рассказать мне что-то еще?
У меня возникло впечатление, что он взглядом пронзает меня насквозь.
– Да, в самом деле, – признался я. – Я привез домой безумие. Месяц назад умер мой брат…
Следующие слова Кант произнес тем же вежливым тоном, с каким меньше часа назад спрашивал меня, буду ли я есть хлеб с маслом или без масла.
– Вы убили его?
Даже несмотря на все потрясение от его слов, я сумел уловить, что в голосе Канта совершенно отсутствовали какие бы то ни было эмоции. Профессор нащупал ту связь, которую я сам никогда бы не осмелился допустить в свое сознание. И тем не менее не выказал ни ужаса, ни отвращения. Для него это был просто вопрос, который было необходимо задать.
– Год назад Стефана демобилизовали из армии, – поспешил я объяснить. – В академии его назвали лучшим кадетом. Отец просто сходил по нему с ума. Характер Стефана был прямо противоположен моему, переменчивому и угрюмому. Стефан заболел. У него начались глубокие обмороки без всякой явной причины. На самом же деле болезнь возникла из-за сахара в моче. Привести в себя его мог только мед. Врачи предупредили, что если ничего не предпринимать, он может погибнуть. Все в нашей семье знали об этом. Прислугу проинструктировали, как поступать в том случае, если у него начнется приступ. В каждой комнате стояло по горшочку с медом, и лежала ложка. Если Стефан был бледен, исходил потом, если у него была путаная речь, мы должны были немедленно дать ему меда. Ему не разрешали выходить из дому без фляжки с медом в кармане.
Я замолчал, ожидая какой-нибудь реакции от профессора Канта, однако тот молчал, о чем-то сосредоточенно размышляя. Казалось, он превратился в бледный призрак посреди клубящегося тумана.
– Когда я вернулся домой, – продолжал я, – мною все еще владело то неистовство, которое я впервые почувствовал в Париже, словно там в меня попала незримая ядовитая стрела. Я никому не осмеливался ничего рассказывать. Только брату. Он выслушал меня в полном молчании. Он не осуждал меня и не критиковал, а просто пристально смотрел на меня, не отводя глаз. Потом, несколько дней спустя, брат неожиданно предложил мне сделать то, что отец строжайше запретил нам.
– И что это было такое? – спросил Кант. Я почувствовал, что его утомило мое повествование.
– Неподалеку от нашего дома находится выступ скалы под названием Рихтергаде. Когда мы были детьми, бег наперегонки на вершину был нашим любимым занятием. Мне следовало, нет, я был обязан отклонить вызов брата, но я его принял. Стефан постоянно провоцировал, подзуживал меня. Казалось, он предлагал всего лишь развлечение, divertissement, [37]37
Развлечение (фр.).
[Закрыть]игру, на которую я с энтузиазмом согласился. Физически непростая и изнурительная, она должна была отвлечь меня от мучивших проблем. О брате я не задумывался и лишь напомнил ему, чтобы он не забыл прихватить с собой флягу с медом. Стефан ответил поспешным кивком, и мы отправились. Было холодно – великолепная погода для подъема на гору. И я первым взошел на вершину. До того времени я никогда не выигрывал в наших с ним соревнованиях. Я стоял на самом краю, лицом навстречу ветру, благодаря хаосу стихий вокруг буря у меня в душе немного улеглась. Мне хотелось рассказать Стефану о своих ощущениях. Хотелось поблагодарить его. И тут я услышал его учащенное дыхание. Взглянув вниз, я увидел, как он пытается ухватиться за выступ камня. Глядя вниз, я… я вновь, как тогда, в Париже, застыл, встретившись глазами со Смертью. На губах у Стефана пузырилась пена, глаза закатились, мышцы судорожно подергивались, когда он пытался что-то выговорить. Язык ему не подчинялся. Он царапал ногтями камень, пальцы беспомощно скользили по влажной поверхности выступа. Передо мной разворачивалась битва, но, возможно, это был… и научный эксперимент. Стефан не удержался, упал в бездну. А что сделал я? Ничего. Совсем ничего. Просто наблюдал за тем, как он летит навстречу собственной смерти. Спустившись через какое-то время с горы, я в полном смятении обнаружил на траве его безжизненное тело. Острым камнем, словно клыками разъяренного зверя, во время падения ему отсекло часть черепа. Растительность вокруг него была испачкана кровью и вытекшим мозгом.
В тот вечер отец ворвался ко мне в комнату. В руке он держал золотой сосуд с медом. «Я нашел это в твоем кармане», – произнес он обвиняющим тоном. Выражение его лица навсегда запечатлелось у меня в памяти. «Почему ты не спас брата?» – казалось, вопрошало оно. Возможно, он нашел мед в кармане совсем другой куртки, не той, в которой я был в день рокового восхождения. Не могу сказать точно. Но могу поклясться: я с собой меда не брал. По крайней мере я не помню, чтобы клал что-то подобное себе в карман.
Отец не назвал меня убийцей. Однако именно это слово стало последним произнесенным моей матерью перед смертью. После гибели Стефана она несколько недель пролежала неподвижно, подобно статуе в кровати, остекленевшими глазами уставившись в пустоту. В момент смерти она повернулась ко мне и произнесла обвинение, которое не должен слышать из уст матери ни один послушный и достойный сын. Мне было позволено присутствовать на ее похоронах, затем отец приказал мне покинуть наш дом и больше никогда туда не возвращаться.
Я сделал паузу, чтобы перевести дыхание.
– На похоронах один знакомый отца заговорил о вас, профессор Кант. Он сказал мне, что нравственные веления Разума гораздо сильнее эмоциональных импульсов Человека. Мне необходимо было побеседовать с вами, сударь. Я чувствовал, что вы сможете меня понять. Я уповал на то, что Философия сумеет спасти меня. Именно поэтому я и пришел сегодня, – пояснил я. – И вот в конце урока я подошел к вашему столу, говоря…
– «Меня околдовала Смерть», – закончил за меня предложение Кант.
Он наклонился совсем близко ко мне, пристально вглядываясь в мое лицо, в его глазах пылало какое-то безумное любопытство.
– Я убийца, сударь? – спросил я.
Могло создаться впечатление, что я стою перед Высшим Судией и жду его решения, но Кант какое-то время молчал.
– Вызов исходил от вашего брата, – сказал он наконец вполне спокойным тоном. – Он прекрасно понимал, чем рискует. Вероятнее всего, вы взяли мед механически, не задумываясь ни о чем. В таком случае вы, конечно же, не знали, что он находится у вас в кармане. Ваш брат, с другой стороны, полагал само собой разумеющимся, что мед при нем, как это бывало всякий раз, когда он уходил из дома. На сей раз он его забыл. Иногда наш разум выкидывает странные шутки, – заметил философ с улыбкой, постучав пальцем по лбу. – Вы не замечали? Порой мы склонны быть особенно забывчивы именно в том, что связано с самым для нас привычным. Мы забываем самые очевидные вещи, и нередко такие, от которых зависит наша жизнь.
– Забывчивость, сударь? Но ведь там было и другое. Я стоял и смотрел. Почему я не попытался спасти его?
– Я бы предположил, Стиффениис, что вы были настолько потрясены происходящим, что не смогли вовремя правильно прореагировать. Вас парализовал ужас, а кроме вас, ему больше некому было помочь. Вы принимаете на себя груз вины за его гибель, однако забываете о другом. То же самое могло случиться там же или вообще где угодно в вашем присутствии или без вас. Ведь брат, по вашим словам, был тяжело болен.
– Но я ведь там был, – настаивал я.
– К несчастью, да, – мягко подтвердил Кант. – И в несколько необычном состоянии ума после того, что вам пришлось увидеть в Париже, я полагаю. Когда погиб ваш брат, вас все еще преследовала мысль об обезглавленном короле. Смерть управляет всеми нами. Над нами властвует Страх. Высший Ужас, – он сделал паузу, подыскивая выражение, – вызывает в нас такое состояние, для которого я не могу подобрать лучшего названия, чем…
Он остановился и рассеянно уставился на землю, словно подыскивая слово или образ, упорно ускользавший от него и от его проницательного и все вмещающего ума.
– И что мне делать? – с мольбой в голосе спросил я, ожидая приговора.
Словам профессора Канта суждено было изменить мою жизнь.
– Вы побывали в разуме убийцы, Ханно. Вы смогли взглянуть со стороны на те мысли, которые редко кто осмеливается признать в себе. Но вы не одиноки! А ваше знание делает вас особенным человеком. И теперь от вас требуется, чтобы вы использовали его во благо, – ответил он с теплотой в голосе.
– Но каким образом, сударь? Как?
Кант снова заговорил, и его слова были для моей истерзанной души словно целительный бальзам для гноящейся раны.
– Принесите порядок туда, куда преступление приносит хаос. Стремитесь к искоренению зла. Начните изучать юриспруденцию.
Две недели спустя я поступил в университет в Галле на юридический факультет. А через пять лет, получив диплом бакалавра, начал карьеру судьи. В сопровождении своей жены Елены Иорданссен, с которой мы к тому времени состояли в браке семь месяцев, я переехал в крошечный городок Лотинген. Для меня настала тихая размеренная жизнь, но я наслаждался сельским однообразием, и мне нравилась моя собственная безвестность. Мне крайне редко приходилось кого-то судить или приговаривать к каким-то серьезным наказаниям, и потому работа была мне не в тягость. Впрочем, я лишь частично выполнил совет Канта. Из-за того, что в нашем городке практически никогда не случались тяжкие преступления, я не имел возможности по-настоящему проверить себя.
До того дня, когда сержант Кох вошел в мой кабинет.
Я взглянул на страницу и прочел то, что Кант продиктовал Лямпе.
«Законы Природы переворачиваются с ног на голову в том случае, если кто-то получает над другой человеческой личностью власть, сходную с властью самого Господа Бога. Хладнокровное убийство открывает врата в Запредельное. Это ни с чем не сравнимый апофеоз…»
В мозгу моем пульсировал вопрос, вызывая почти физическую боль. Не мог ли профессор Кант заразиться тем безумием, от которого хотел излечить меня? Не открыл ли я для него запретный путь, протянув «золотой плод» страшного знания, которое ожидало его в конце пути? Философия Канта разбилась о рифы, и я, не сознавая того, бросил ему спасательный трос. Неужели в самом конце жизни он отыскал дорогу к Абсолютной Свободе, которую ему не могли дать ни его рациональность, ни дисциплина, ни логика? Как раз перед тем как было обнаружено тело сержанта Коха, Канта буквально лихорадило, он охрип от эмоций.
«Они даже и вообразить не могут, что я один задумал и смог воплотить в жизнь! – восклицал он. Кант имел в виду своих очернителей, философов-романтиков, главных идеологов движения „Бури и натиска“. – Они даже не представляют…»
Я закончил за него.
«Они даже не представляют, что я смог совершить с вашей помощью, Стиффениис».
Эта мысль чуть не разорвала мне мозг, словно раскаленная магма, вырвавшаяся из жерла вулкана. Не посеял ли Иммануил Кант семена зла в голове своего лакея, день за днем диктуя ему книгу и понимая, что тот принимает каждое его слово за выражение высшей истины? Не создал ли Кант намеренно злобного Голема из слуги и не напустил ли его затем вполне сознательно на несчастный город?