355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Машадо де Ассиз » Избранные произведения » Текст книги (страница 18)
Избранные произведения
  • Текст добавлен: 18 марта 2017, 21:00

Текст книги "Избранные произведения"


Автор книги: Машадо де Ассиз



сообщить о нарушении

Текущая страница: 18 (всего у книги 43 страниц)

Глава CXXXII
НЕ ИЗ ЧИСЛА СЕРЬЕЗНЫХ

Цитируя изречение королевы Наваррской, я вдруг вспомнил, что у нас в народе, когда видят чью-то надутую физиономию, обычно говорят: «Ну, не иначе как у него сучку увели», – намекая на то, что его бросила любовница. Однако эта глава вышла просто до неприличия легкомысленной.

Глава CXXXIII
ПРИНЦИП ГЕЛЬВЕЦИЯ[71]71
  Гельвеций Клод-Адриан (1715–1771) – французский философ-материалист. Под принципом Гельвеция в данном случае подразумевается его суждение о том, что «польза (интерес) есть естественное мерило оценки как идей, так и поступков».


[Закрыть]

Мы остановились на том, как мой приятель, морской офицер, выудил у меня признание насчет моих отношений с Виржилией. Здесь я несколько видоизменяю принцип Гельвеция или, лучше сказать, разъясняю его. В моих интересах было молчать, ибо, подтверждая подозрения относительно этой старой связи, я рисковал навлечь на себя запоздалый гнев, дать повод для скандала и уж по меньшей мере приобрести репутацию болтуна. Таков был мой личный интерес, и если следовать принципу Гельвеция формально, то я должен был поступить именно так. Но я уж объяснил причину мужской несдержанности: в интересах своей безопасности я должен был молчать, но во мне проснулся другой, более близкий и непосредственный интерес – интерес тщеславия. Первый диктовался рассудком, требовал предварительного логического умозаключения; второй был стихийным, инстинктивным, он исходил из глубин моего существа. Победа осталась за вторым; его воздействие оказалось более быстрым и могущественным. Отсюда вывод: принцип Гельвеция действителен и в моем случае, с той лишь разницей, что интерес здесь был не лежащим на поверхности, а скрытым.

Глава CXXXIV
ПЯТЬДЕСЯТ ЛЕТ

Я вам еще не сказал, но сейчас скажу; мне уже стукнуло пятьдесят, когда Виржилия спускалась по лестнице, а морской офицер трогал меня за плечо. И было так, как будто это моя жизнь спускалась вниз по лестнице, или, по крайней мере, ее лучшая часть, наполненная радостями, волнениями, страхами и омрачаемая также вынужденным притворством и ревностью, – и все же лучшая, если придерживаться обычной, житейской точки зрения. Если же, однако, подойти к этому с более возвышенных позиций, то лучшей должна была стать для меня как раз та часть, которую мне еще предстояло прожить, о чем я буду иметь честь побеседовать с вами на немногих оставшихся страницах моей книги.

Пятьдесят лет! К чему я заговорил об этом? Я чувствую, что стиль моего повествования мало-помалу утрачивает свою первоначальную легкость.

В тот вечер после разговора с морским офицером, который вскоре, надев плащ, удалился, я вдруг ощутил непривычную грусть. Я вернулся в залу и присоединился к танцующим, я хотел опьянить себя ритмом польки, ярким светом, цветами, людским круговоротом, женскими взглядами, приглушенным журчанием легковесной бальной болтовни. И действительно, я как-то сразу воскрес. Но когда в четыре часа утра я покинул бал, в карете меня ожидали мои пятьдесят лет. Они неотступно ждали меня там; нет, они не дрожали от холода и не жаловались на ревматизм, но все же клевали носом и совсем не прочь были добраться до постели.

И тогда, – что только не померещится сраженному дремотой человеку, – тогда мне почудилось, что я слышу голос летучей мыши, усевшейся на крышу моей кареты: «Сеньор Браз Кубас, ваша молодость осталась там, в бальной зале; она кружится в танце, сверкает огнями, шуршит шелком, – словом, она принадлежит другим».

Глава CXXXV
ЗАБВЕНИЕ

Я предчувствую, что какая-нибудь дама, дойдя до этого места, захлопнет книгу и не станет читать дальше. В истории моей жизни ее интересовала главным образом любовь. А тут вдруг герою пятьдесят лет! Конечно, он еще не старая развалина, но молодость уже позади. Еще десяток лет, и мне станут понятны слова, сказанные неким англичанином: «И уже нет никого, кто помнил бы моих родителей, – где же взять сил, чтобы смириться с постигшим меня ЗАБВЕНИЕМ?»

Это слово написано заглавными буквами. ЗАБВЕНИЕ! Ради справедливости следует воздать должное этому персонажу человеческой трагедии, столь презираемому и столь высокочтимому в одно и то же время.

Как запоздалый, но неизменный гость приходит к нам забвение. Оно уже пришло к женщине, блиставшей на заре нашего столетия, и, что еще печальней, – оно подстерегает и ту, что совсем недавно, на приеме в одном из министерств, пленяла всех своей зрелой красотой; она еще наслаждается успехом, но ее триумфальную колесницу уже заняли другие. Если достоинство ей не изменит, она не станет упрямо воскрешать мертвое или умирающее воспоминание; не станет искать в сегодняшних взорах вчерашнее восхищение тех, кто вместе с ней начинал свой жизненный путь быстроногим, с веселой душой.

Tempora mutantur[72]72
  Времена меняются (лат.).


[Закрыть]
. Она поймет: это тот же самый вихрь, что неотвратимо и безжалостно обнажает деревья и гонит по дорогам сухие листья, и если быть немножко философом, то не зависть, а жалость следует питать к тем, кто занял ее колесницу, ибо рано или поздно они тоже будут сброшены с нее ЗАБВЕНИЕМ. Этот бесконечный спектакль служит развлечением для Сатурна, который всегда очень скучает.

Глава CXXXVI
НЕНУЖНОСТЬ

Или я вконец запутался, или я только что закончил совершенно ненужную главу.

Глава CXXXVII
КИВЕР

Впрочем, нет; в ней вкратце изложены те мысли, которыми я на следующий день делился с Кинкасом Борбой, жалуясь ему на упадок духа и прочие признаки надвигающейся старости. Но мой философ с присущим ему трезвым благоразумием взял меня в оборот, заявив, что я качусь по наклонной плоскости ипохондрии.

– Дорогой мой Браз Кубас, не поддавайся ты этим настроениям! Какого черта! Нужно быть мужчиной! Быть сильным! Бороться! Побеждать! Задавать тон! Блистать! Властвовать! Пятьдесят лет – это возраст политиков и ученых. Больше бодрости, Браз Кубас, не будь глупцом. Чего ты добьешься, если станешь считать морщины и оплакивать ушедшую молодость? Наслаждайся жизнью и помни, что нет ничего отвратительнее философии этих нытиков, которые, разлегшись на берегу реки, скорбят по поводу быстротечности ее вод. А у рек, между прочим, обязанность такая: никогда не стоять на месте. Так что примирись с этим законом и старайся использовать его себе на благо.

Даже в мелочах видно, чего стоит авторитет великого философа: слова Кинкаса Борбы обладали магической силой и вывели меня из состояния духовной и умственной апатии. Ну что ж, надо войти в правительство, пора. До того времени я не принимал участия в парламентских дебатах. Я старался добиться министерского портфеля окольными путями: льстил, приглашал на чашку чая, заседал в различных комиссиях и вербовал голоса. Однако ничего не вышло. Необходимо было завладеть трибуной.

Я стал ждать удобного случая. Дня через три во время дебатов по бюджету министерства юстиции я выбрал момент и обратился к министру с вопросом, не следует ли сделать пониже кивера у национальных гвардейцев. Сам по себе предмет вопроса не был чересчур важным, но таким образом я получил возможность продемонстрировать перед всеми, что я способен мыслить как государственный деятель. Я процитировал Филопемена[73]73
  Филопемен – знаменитый политический деятель Древней Греции.


[Закрыть]
, который приказал заменить в своих войсках щиты – они были слишком малы – на большие, а также заменить чересчур легкие копья. История, как видите, отметила подобное событие, не боясь повредить этим своему авторитету. Размеры наших киверов нужно значительно уменьшить не только потому, что в настоящем своем виде они уродливы, но и потому, что они не отвечают требованиям гигиены. Во время парадов, на солнцепеке, в них образуется такой избыток тепла, что это может привести к тепловому удару. А еще Гиппократ учил, что следует держать голову в холоде, и потому по меньшей мере жестоко вынуждать гражданина нашего отечества жертвовать здоровьем и жизнью, а также будущим своей семьи ради глупых требований формы. Палате и правительству необходимо вспомнить, что национальная гвардия охраняет нашу свободу и независимость, и граждане, призванные в ее ряды и безвозмездно несущие свою трудную и опасную службу, имеют право на уменьшение тяжести, водружаемой на их головы, путем замены нынешнего головного убора более легким и удобным. Я подчеркнул, что в нынешнем своем виде кивер не позволяет голове держаться прямо, в то время как родина нуждается в гражданах, которые сумели бы встретить опасность с гордо и уверенно поднятой головой. Закончил я свою речь следующей метафорой: плакучая ива, склоняющая свои ветви к земле, хороша для кладбищ, а наши просторы, площади и парки должна украшать прямая и стройная пальма.

Впечатления от моей речи были самыми противоречивыми. Что касается ее построения, ораторского пафоса, литературных и философских достоинств, то тут все были единодушны и в один голос уверяли меня, что до сих пор никому еще не удавалось выжать такую уйму идей из какого-то кивера. Но политический аспект ее, по мнению многих, оставлял желать лучшего; кое-кто воспринял мою речь как своего рода парламентский скандал, и мне говорили потом, что нашлись и такие, которые сочли, что я уже перешел в оппозицию, пополнив число тех, кто при каждом удобном случае ставит вопрос о недоверии правительству. Я с негодованием опроверг подобное предположение, не только ошибочное, но и клеветническое, ибо общеизвестно было, что я всегда поддерживал нынешний состав правительства, и добавил, что необходимость переделки киверов не столь уж остра и можно с этим повременить; кроме того, я не настаиваю на радикальной переделке и согласен уменьшить размер всего на три четверти дюйма или что-нибудь около того. Наконец, даже если мое предложение не будет принято, то я удовлетворюсь сознанием, что оно все-таки обсуждалось в парламенте.

Кинкас Борба, тот принял мою речь безо всяких оговорок.

– Я не политик, – сказал он мне за ужином, – и потому не берусь судить, насколько дельно твое предложение, но я знаю, что ты произнес блестящую речь. – И он отметил наиболее удачные моменты речи, ее меткую образность, убедительность аргументов, воздав мне должное с тем чувством меры, которое так украшает истинного философа. Затем он сам принялся обсуждать этот вопрос и осудил существующие кивера столь бесповоротно и столь логически неотразимо, что я и в самом деле уверовал в их вредоносность.

Глава CXXXVIII
КРИТИКУ

Мой любезный критик!

Несколькими страницами ранее я, сетуя на свои пятьдесят лет, обронил такую фразу: «Я чувствую, что стиль моего повествования мало-помалу утрачивает свою первоначальную легкость». Вероятно, эта фраза тебя удивила: ты ведь знаешь, кем и где пишутся эти записки, но я прошу тебя обратить внимание на тонкость заключенной в ней мысли. Я отнюдь не хотел сказать, что когда я начинал свои записки, я был моложе, а теперь постарел. Мертвые не стареют. Я хотел сказать, что на каждом этапе своего повествования я испытываю те же самые чувства, которые я испытывал в соответствующий период жизни. Боже правый! Все им надо разжевывать!

Глава CXXXIX
О ТОМ, КАК Я НЕ СТАЛ МИНИСТРОМ

……………………………………

……………………………………

Глава CXL,
КОТОРАЯ ПОЯСНЯЕТ ПРЕДШЕСТВУЮЩУЮ

Есть вещи, о которых лучше всего умолчать. К числу их относится и содержание предшествующей главы. Потерпевшим фиаско честолюбцам она и так понятна. Если жажда власти, как утверждают некоторые, и в самом деле сильнейшая из человеческих страстей, то можете представить себе мое уныние, отчаяние и горе в тот день, когда мне пришлось распроститься с депутатским креслом. Рухнули все мои надежды, с политической карьерой было покончено. Но Кинкас Борба, философски все проанализировав, пришел к выводу, что мое честолюбие не имеет ничего общего с подлинным всепоглощающим стремлением к власти; скорее, это просто каприз, желание чем-то себя развлечь. По его мнению, эти чувства хотя и не отличаются свойственной честолюбию глубиной, но в случае неудачи приносят куда больше огорчений, будучи сродни женской страсти к нарядам и украшениям. Какой-нибудь Кромвель или Бонапарт, прибавил он, одолеваемые жаждой власти, добивались ее во что бы то ни стало, всеми возможными путями. Мое же честолюбие не таково: не обладая подобной силой, оно не может рассчитывать на безусловный успех; а потому еще горше тоска, обида и разочарование. Мое чувство, с точки зрения гуманитизма…

– Иди ты к черту со своим гуманитизмом, – оборвал я его. – Я уже по горло сыт всей этой философией – толку от нее никакого.

Такая грубость по отношению к столь выдающемуся философу была непозволительна, но он простил мне мою выходку. Нам принесли кофе. Приближался вечер. Мы сидели у меня в кабинете, уютной комнате с окнами в сад, нас окружали книги, предметы искусства, и среди последних – Вольтер, бронзовый Вольтер: в тот день он, хитрец, глядя на меня, казалось, усмехался еще более саркастически; удобные кресла, а за окном – солнце, огромное солнце, которое Кинкас Борба то ли в шутку, то ли в припадке поэтического вдохновения окрестил министром природы. По саду гулял свежий ветерок, на небе – ни облачка. Птицы в клетках, подвешенных к каждому из трех окон, распевали свои незатейливые арии. Все жило своей, независимой от человека жизнью, и хотя я сидел в своем кабинете, любовался своим садом, расположившись в своем кресле, и слушал пение своих птиц, мне все равно было нестерпимо горько при мысли, что я утратил то, другое кресло, которое не было моим.

Глава CXLI
СОБАКИ

– Чем же ты теперь займешься? – спросил меня Кинкас Борба, ставя пустую чашку на подоконник.

– Еще не знаю. Пока поеду в Тижуку, не хочу сейчас никого видеть. Мне все противно, и я смертельно устал. Столько надежд, мой дорогой Борба, столько надежд, и кто я теперь? Никто!

– Ну уж и никто! – с негодованием обрушился на меня Кинкас Борба.

Чтобы развлечь меня, он предложил мне пройтись. Мы направились в сторону Энженьо-Вельо, продолжая разговор о моих делах. Эта прогулка положила начало моему исцелению: мудрые слова великого человека оказались для меня спасительным бальзамом. Он внушил мне, что я не смею покидать поле боя. Пусть я потерял депутатское кресло, но ведь можно заняться чем-нибудь другим, – например, издавать газету. Он употребил при этом менее изысканное выражение, показав, что философский язык время от времени может подкрепляться жаргонными словечками.

– Начни издавать газету, – сказал он мне, – и разнеси к черту всю эту лавочку.

– Блестящая идея! Да, да, я начну издавать газету, и уж тут-то я с ними разделаюсь, я…

– Ты будешь сражаться. Разделаешься ты с ними или нет, но главное – ты будешь бороться. Жизнь есть борьба. Жизнь без борьбы – мертвая ткань в организме вселенной.

Тут мы как раз проходили мимо дерущихся собак. Обыкновенный человек, разумеется, не увидел бы в собачьей драке ничего особенного. Но Кинкас Борба остановил меня и посоветовал понаблюдать за ними.

Две собаки дрались из-за кости, которая валялась тут же, и мой спутник, обратив мое внимание на предмет распри, заметил, что на кости к тому же нет и признака мяса. Просто голая кость. Собаки грызлись, рычали, и глаза у них горели яростью… Кинкас Борба, сунув трость под мышку, замер в состоянии полного экстаза.

– Ах, как это прекрасно! – время от времени восклицал он.

Я хотел увести его, но он словно прирос к земле и двинулся дальше, только когда драка завершилась победой одной из собак и другая, вся искусанная, поджав хвост, убежала прочь. Кинкас явно остался очень доволен спектаклем, хотя и скрывал свою радость, как подобает великому философу. Он сказал, что зрелище было на славу, и напомнил мне, из-за чего подрались собаки.

– Следовательно, – заключил он, – они были голодны. Однако философия не может заниматься такой частной проблемой, как проблема питания. В некоторых местах земного шара подобные зрелища куда более грандиозны: там люди отнимают у собак кости и всякие отбросы, в борьбу включается рассудок человека, опыт, накопленный им за столетия…

Глава CXLII
СЕКРЕТНАЯ ПРОСЬБА

«Какое глубокомыслие по поводу выеденного яйца!» – как сказал кто-то. Какое глубокомыслие по поводу собачьей драки! Но я и в школе был не из робких и никогда не подлизывался к учителям, поэтому я выразил сомнение в целесообразности подобной борьбы за собачий обед. Кинкас Борба отвечал мне с чрезвычайной мягкостью:

– Отнимать обед у людей, разумеется, более логично, поскольку соперники здесь находятся в равных условиях и кость уносит тот, кто сильнее. Но ведь отнять кость у собаки куда труднее, тут без хитрости и ловкости не обойдешься. И потом, питались же люди акридами, как, например, Иоанн Предтеча, или еще кое-чем похуже, как Иезекииль; следовательно, все на свете съедобно, – остается только выяснить, что более достойно человека: отнять кость потому, что ты голоден, или грызть ее в порыве религиозной экзальтации, тем более что религиозный порыв может пройти, а голод вечен, как жизнь и смерть.

Мы уже подошли к дому: мне подали письмо, сказав, что оно от какой-то дамы. Вернувшись в кабинет, Кинкас Борба со свойственной философам скромностью принялся рассматривать корешки книг на полках, а я вскрыл письмо – оно было от Виржилии.

«Мой дорогой друг!

Дона Пласида очень плоха. Прошу Вас, помогите ей. Она живет на углу улицы Эскадиньяс; хорошо бы поместить ее в Дом призрения.

Искренне Ваша В.»

Однако почерк записки совсем не походил на изящный и аккуратный почерк Виржилии: буквы крупные и неровные, а подпись и вовсе какая-то безграмотная каракуля, так что в случае надобности установить авторство было бы делом крайне нелегким. Я еще раз перечитал записку. Бедная дона Пласида! Но ведь я подарил ей пять тысяч рейсов тогда, в Гамбоа, и я не мог понять…

– Ты поймешь, – вдруг заговорил Кинкас Борба, извлекая с полки какую-то книгу.

– Что? – Я даже вздрогнул от неожиданности.

– Ты поймешь, что все, что я тебе говорил, – святая истина. Вот Паскаль – я всегда относил его к числу своих духовных наставников, и, хотя моя философская система, безусловно, более совершенна, я не могу отрицать, что это великий ум. Так вот, что говорит он на этой странице? – И, так и не сняв шляпы, с тростью под мышкой, Кинкас Борба стал водить пальцем по строчкам. – Что он говорит? Он говорит, что человек имеет огромное преимущество перед всеми остальными обитателями вселенной: «Он знает, что он умрет, в то время как весь остальной мир не подозревает об этом». Видишь? То есть человек, отнимающий кость у собаки, имеет перед ней огромное преимущество: он знает, что он голоден. Это-то и придает их борьбе тот оттенок величия, о котором я тебе говорил. «Он знает, что он умрет» – мысль очень глубокая, но я думаю, что еще большей глубиной может похвастать моя мысль: «Он знает, что он голоден». Ибо смерть ограничивает, если можно так выразиться, человеческое знание; лишь на краткий миг дано осознать человеку, что он умирает, и затем это сознание исчезает с ним вместе навсегда. А сознание того, что ты голоден, имеет свойство беспрерывно возвращаться, и потому мне представляется (и в этом нет ни тени самохвальства), что формула Паскаля все же уступает моей, хотя мысль, заключенную в его формуле, нельзя не назвать великой и автор ее, безусловно, великий философ.

Глава CXLIII
НЕ ПОЙДУ

Кинкас Борба замолчал и принялся запихивать книгу обратно на полку. Я снова перечитал записку. За ужином, видя, что я все время молчу, жую, забывая проглотить, бессмысленно смотрю то на стену, то на какое-нибудь блюдо на столе, то на кресло или вдруг отгоняю невидимую муху, мой приятель не выдержал и спросил меня:

– Что с тобой? Держу пари, все дело в этой записке!

Он не ошибся. Действительно, мне было как-то не по себе от просьбы Виржилии. Я подарил доне Пласиде пять тысяч рейсов; сомневаюсь, чтобы кто-нибудь на моем месте проявил такую щедрость. Пять тысяч! Что она с ними сделала? Верно, растратила зря на всякие глупости да лакомства, а теперь я же должен устраивать ее в Дом призрения. Умирает чуть не на улице. Я даже не знал или забыл, где находится эта улица Эскадиньяс, но, судя по названию, наверняка где-то на окраине. И я должен тащиться по грязным и темным улицам, разыскивать дом, стучать в дверь, привлекая толпы любопытных соседей. Экая тоска. Нет, не пойду.

Глава CXLIV
ОТНОСИТЕЛЬНАЯ ПОЛЬЗА

Однако добрая советчица – ночь убедила меня, что мужчина не может отказать в просьбе бывшей даме сердца.

– Это все равно что долговое обязательство, и должно быть оплачено, – сказал я себе, поднимаясь утром с постели.

Сразу же после завтрака я отправился к доне Пласиде; на вонючей, колченогой койке лежал иссохший скелет, накрытый грязным тряпьем. Я оставил немного денег, а назавтра перевез дону Пласиду в Дом призрения, где через неделю она умерла. Вернее, однажды утром ее нашли мертвой: она ушла из жизни тайком, как и появилась. И я снова спросил себя, как спрашивал в главе LXXV: неужели лишь для этого церковный ризничий и торговка сластями призвали дону Пласиду на свет божий в минуту сладострастия? Но потом я подумал, что, не будь доны Пласиды, моя связь с Виржилией не смогла бы длиться так долго, и мы были бы вынуждены расстаться с ней в самом разгаре нашей любви. Значит, и от жизни доны Пласиды была какая-то польза. Разумеется, польза относительная, я согласен, но поди найди в этом чертовом мире хоть что-нибудь абсолютное!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю