Текст книги "Избранные произведения"
Автор книги: Машадо де Ассиз
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 43 страниц)
Глава XLV
ПОКАЧАЙ ГОЛОВОЙ, ЧИТАТЕЛЬ
Покачай головой, читатель; можешь как угодно выражать свое недоверие. Пожалуй, теперь ты и вовсе забросишь книгу, если не соскучился раньше; все возможно. Но раз ты еще продолжаешь читать, то, дойдя до этой страницы, ты перестал, наверное, верить автору. А между тем никогда я не был столь правдив. Именно так сказала Капиту, именно такими словами говорила она о первом ребенке, словно речь шла о первой кукле.
Я ужаснулся, но к страху моему примешивалось какое-то необычайное ощущение. Меня будто пронизало током. Мысль о первом сыне, о сыне Капиту, угроза, что она выйдет замуж за другого, а следовательно, мы расстанемся навсегда и между нами все кончено, произвела на меня ошеломляющее впечатление; я оцепенел, не в силах двинуться с места. Капиту улыбнулась, а я представил себе, как ее первенец играет на полу…
Глава XLVI
ПРИМИРЕНИЕ
Мир, как и война, наступает внезапно. Если бы мне хотелось стяжать себе славу, я сказал бы, что мирные переговоры исходили от меня, но не буду лгать, начала их Капиту. Заметив мое уныние, она тоже опустила головку, но старалась снизу заглянуть мне в глаза. Я хотел было встать и уйти, но не встал и не ушел. Капиту глядела кротко и ласково; она взяла меня за кончики пальцев, я положил руку ей на талию, и…
Снова донья Фортуната показалась в дверях, не знаю зачем; не успел я высвободить пальцы, как она исчезла. Возможно, она выглядывала просто для очистки совести, так же как наспех читают молитву, выполняя положенный обряд, а может быть, желала собственными глазами убедиться в том, что подсказывало ей сердце…
А между тем рука моя оставалась на талии ее дочери, и примирение состоялось. Как трогательно каждый из нас стремился взять вину на себя! Мы попросили друг у друга прощения. Капиту сослалась на бессонницу, на головную боль, на подавленное настроение и, наконец, на «свой дурной, взбалмошный характер». Я, бывший тогда большим плаксой, даже прослезился от сострадания к подружке. То были слезы нежной радости и непорочной юношеской любви.
Глава XLVII
«СЕНЬОРЫ НЕТ ДОМА»
– Хорошо, давай помиримся, – произнес я наконец, – но объясни мне только одно – почему ты спросила, не боюсь ли я, что меня схватят и будут бить?
– Просто так, – ответила Капиту после некоторого колебания. – Зачем возвращаться к прежнему разговору?
– Все же признайся, ты имела в виду семинарию?
– Да, я слышала, там наказывают. Это не правда?
Разъяснение обрадовало меня, иного я не представлял себе. Если Капиту не сказала правды, то надо признать, она и не могла этого сделать, как не говорят правду служанки, уверяющие гостей, что «сеньоры нет дома», когда хозяйка никого не хочет видеть. В подобном сговоре есть особая прелесть: грех, совершенный совместно, уравнивает на время служанку с госпожой, не говоря уже об удовольствии, которое обе они получают, видя разочарование обманутых гостей. Словно не желающая принимать гостей хозяйка, истина осталась в сердце Капиту, убаюканная ее раскаянием. А я не грустил и не обижался: любезная служанка показалась мне гораздо привлекательнее госпожи.
Ласточки пролетели обратно с холма Святой Терезы, а может быть, это были уже другие ласточки. А мы оставались все такими же и по-прежнему делились друг с другом мечтами, опасениями, а с недавних пор и горестями.
Глава XLVIII
КЛЯТВА У КОЛОДЦА
– Нет! – внезапно воскликнул я.
– Что нет?
Мой неожиданный выкрик напугал Капиту; мы тихо сидели у колодца, каждый думая о своем.
– Мы не послушаемся родителей, – продолжал я, – они говорят, что в нашем возрасте рано думать о женитьбе – мы еще маленькие дети, – да, да, я сам слышал, как они называли нас детьми. Но ведь два-три года пройдут незаметно. Поклянись мне, Капиту, что ты не выйдешь замуж ни за кого, кроме меня!
Капиту исполнила мою просьбу не раздумывая, у нее даже щеки раскраснелись от удовольствия. Она поклялась дважды и добавила:
– Даже если ты женишься на другой, я выполню свою клятву и совсем не выйду замуж.
– Если я женюсь на другой?
– Всякое может случиться, Бентиньо. Вдруг ты встретишь другую девушку, которая тебе понравится, влюбишься в нее и женишься. Ведь я тебе никто и ты отнюдь не обязан вечно помнить обо мне.
– Клянусь, Капиту, клянусь богом, что лишь ты будешь моей женой. Этого достаточно?
– Как будто, – ответила она, – не осмеливаюсь просить большего. Да, ты обещаешь… Но лучше дадим другую клятву: мы поженимся во что бы то ни стало.
Вы улавливаете разницу – это уже был не выбор спутника жизни, а утверждение брачного союза. У моей подружки голова работала быстро и хорошо. Действительно, первая формула лишь исключала возможность моего брака с другой. Мы могли остаться одинокими, как солнце и луна, не нарушая клятвы у колодца. Вторая формула была гораздо лучше; она укрепила мою решимость не принимать духовный сан. Призвав небо в свидетели нашей клятвы, мы воспрянули духом и забыли о грозящей опасности. Теперь я больше не боялся семинарии.
– Если дома будут настаивать, я поеду; в конце концов семинария такое же учебное заведение, как и всякое другое. Необязательно становиться священником.
Капиту страшилась разлуки, но она поняла, что мой отъезд, пожалуй, наилучший выход из положения. Мы не огорчим мою мать, а там подойдет и время свадьбы. Всякое сопротивление с нашей стороны только подтвердит слова Жозе Диаса. Последний довод привела уже сама Капиту.
Глава XLIX
МЫ ПРЕКЛОНИМ КОЛЕНИ
Вот так-то, после множества треволнений добрались мы наконец до тихой пристани, куда нам давно следовало прибыть. Не обвиняй нас в медлительности, читатель; привести сердца в гавань – нелегкая задача даже для самого опытного мореплавателя. Помирившись, мы с Капиту заговорили о будущем. Я рисовал ей картины спокойной и благополучной жизни: мы поселимся на ферме и будем приезжать в столицу раз в год. Если мы обоснуемся в пригороде, то подальше, где нам никто не станет докучать. Дом наш будет не большой и не маленький, а средний; я посажу цветы, куплю мебель и карету, прикажу устроить молельню. Да, у нас будет красивый киот из жакаранды[87]87
Жакаранда – ценная порода дерева.
[Закрыть], а в нем – богоматерь с младенцем… Я долго рассказывал о молельне, отчасти отдавая дань нашей религиозности, отчасти стремясь загладить свое бегство от сутаны; но было тут и тайное бессознательное желание обеспечить себе покровительство неба. По субботам мы будем преклонять колени…
Глава L
ВЫХОД ИЗ ПОЛОЖЕНИЯ
Через несколько месяцев я уехал в семинарию Сан-Жозе. Если бы можно было сосчитать слезинки, оказалось бы, что накануне отъезда я пролил больше слез, чем их было пролито со времен Адама и Евы. Конечно, тут есть некоторое преувеличение, но при моей скрупулезной точности совсем неплохо для разнообразия прибегнуть к гиперболе. К тому же она вполне созвучна моим тогдашним переживаниям – в пятнадцать лет все кажется непомерным. Действительно, мучился я ужасно, хотя и знал о предстоящей разлуке заранее. Мать тоже страдала, но держалась мужественно, – впрочем, падре Кабрал нашел выход из положения: если по истечении двух лет у меня не возникнет влечения к духовной карьере, я изберу другой путь.
– Обеты следует выполнять согласно воле божьей. Вдруг у вашего сына не проявится склонности к жизни священника и он не полюбит семинарии, как я полюбил ее, – значит, господь предназначил его для иной деятельности. Нельзя ведь, сеньора, наделить мальчика призванием, в котором бог ему отказывает.
Это была уступка со стороны Кабрала. Он заранее прощал матери долг от имени кредитора. Глаза ее заблестели, но губы произнесли «нет». Жозе Диас, не оставивший надежды отправиться со мной в Европу, согласился с «предложением сеньора протонотария», но заявил, что, по его мнению, достаточно одного года.
– Я уверен, – сказал он, подмигивая мне, – что в течение года призвание нашего Бентиньо обнаружится ясно и определенно. Из него получится настоящий священник. С другой стороны, раз оно не выявится за год…
А когда мы с ним остались наедине, добавил:
– Поезжай на год; время пройдет быстро. Если тебе там не понравится, стало быть, как говорит падре, бог того не хочет, и тогда, мой дружок, лучше всего поехать учиться в Европу.
Капиту дала мне такой же совет. Моя мать объявила ей, что вопрос о моем поступлении в семинарию решен окончательно.
– Дочь моя, твой друг детства уезжает…
Обрадованная, что моя мать впервые назвала ее дочкой, Капиту не выразила особого огорчения. Она поцеловала матери руку, а мне посоветовала запастись терпением: к концу года положение изменится, а год пролетит незаметно. Мы с ней попрощались накануне, и описание этого заслуживает отдельной главы. Здесь добавлю одно – по мере того как росла наша взаимная привязанность, Капиту все теснее сближалась с моей матерью; она стала к ней внимательнее, ласковее, не покидала ее ни на миг, не сводила с нее глаз. Мать была от природы отзывчива и доброжелательна. Она обнаружила в Капиту новые достоинства, подарила ей свое колечко и другие безделушки. Девочке хотелось иметь ее портрет; тогда матушка, поколебавшись немного, отдала Капиту миниатюру, сделанную с нее, когда ей исполнилось двадцать пять лет. Невозможно описать выражение глаз Капиту, когда она получила этот подарок, – были они не лживые и не похожие на морскую волну, а открытые, ясные и лучистые. Она страстно поцеловала портрет, а мать поцеловала ее. Это напомнило мне наше прощанье.
Глава LI
в СУМЕРКИ
Переход от света к тьме краток, словно мгновение. Не более длилось и наше прощанье в доме у Капиту. Мы расстались еще до того, как зажгли свечи, и снова поклялись, что обязательно поженимся, скрепив свое обещание не только пожатием рук, – как в саду, но и слиянием наших губ. Пожалуй, я вычеркну эту фразу, если только не передумаю. А пока пусть остается – ведь поцелуй доказывал, что мы не всуе клялись святым именем бога. Заключив таким образом в надлежащей небесной конторе брачный контракт, я в какой-то мере искупил свой обман. Что касается скрепившей этот контракт печати, то ведь господь бог, сотворивший безгрешные руки, сотворил и безгрешные губы, и все зло, стало быть, в твоей извращенной голове, читатель, а не в юной чете влюбленных… О, нежная подруга моего детства, я был чист в помыслах и чистым остался; непорочным вошел я под своды семинарии Сан-Жозе, ища своего призвания. Но все было напрасно, моим призванием стала ты, и я посвятил свою жизнь тебе.
Глава LII
СТАРЫЙ ПАДУА
Заодно расскажу и о прощании со стариком Падуа. Рано утром в день отъезда он пришел к нам. Мать провела его ко мне в комнату.
– Разрешите войти? – спросил он, заглянув в дверь.
Я пожал ему руку, он ласково меня обнял.
– Счастливого пути! – сказал Падуа. – Мне и моим домашним будет без вас очень скучно. Мы все уважаем вас, как вы того и заслуживаете. Когда вам станут говорить обратное, не верьте. Это происки недоброжелателей. Женившись, я тоже оказался жертвой интриг, но их разоблачили. Бог велик, он всегда откроет истину. Если когда-нибудь вы потеряете мать и дядю, чего я, клянусь солнечным светом, отнюдь не желаю, потому что они добрые, превосходные люди, и я признателен им за оказанные мне благодеяния… Нет, я не уподоблюсь низким льстецам, которые явились неизвестно откуда и сеют рознь в семьях, я не похож на этих паразитов, я – человек иного склада, меня не кормят из милости в чужом доме… Ну, одним словом, будьте счастливы!
«Почему он так говорит? – подумал я. – Вероятно, он узнал, что Жозе Диас плохо о нем отзывался».
– Но, повторяю, если когда-нибудь вы потеряете родных, можете рассчитывать на нас. Хоть мы и небогаты, зато наша любовь к вам огромна, верьте мне. Когда вас сделают священником, наш дом будет к вашим услугам. Об одном прошу, не забывайте меня; не забывайте старика Падуа.
Сосед грустно вздохнул и продолжал:
– Не забывайте старого Падуа и оставьте ему на память какой-нибудь пустяк – латинскую тетрадь или хоть пуговицу от жилета, просто на память.
Я подскочил от неожиданности. Еще до прихода Падуа я завернул в бумагу несколько локонов своих волос, остриженных накануне, и собирался отнести их Капиту перед отъездом. Но теперь я решил отдать локоны ее отцу, дочка сумеет взять их у него. Я схватил сверток и отдал ему.
– Вот, держите.
– Ваши локоны! – воскликнул Падуа, разворачивая бумагу… – О! Благодарю! Благодарю от своего имени и от имени всей семьи! Пойду отдам на сохранение дочке, она гораздо аккуратнее матери. Какие красивые волосы! Зачем только остригают подобную красоту? Дайте я вас поцелую! Еще раз! Еще! Прощайте!
Падуа даже прослезился; на лице его было написано разочарование, словно у тех несчастных, которые вложили в лотерейный билет все свои сбережения и все свои надежды, а проклятый номер оказался пустым – такой прекрасный номер!
Глава LIII
В ДОРОГУ!
Итак, я отправился в семинарию. Избавьте меня от рассказа об остальных прощаниях. Мать прижала меня к груди. Тетушка вздохнула. Я почти никогда не видел ее в слезах. Есть люди, которые редко плачут; считается, что они страдают глубже других. Тетушка Жустина, умевшая владеть собой, отдавала распоряжения, подавала советы, исправляла промахи растерявшейся матери. Дядя Косме, когда я поцеловал ему на прощанье руку, воскликнул, смеясь:
– Поезжай, мальчик, и возвращайся с папской тиарой!
Важный и сосредоточенный Жозе Диас хранил молчание; накануне я пришел к нему, желая выяснить, нельзя ли все-таки избежать семинарии. Он сказал, что сейчас ничего не поделаешь, но подал мне надежду на будущее и очень меня ободрил; скоро мы окажемся на борту корабля. Поскольку я усомнился, стоит ли так спешить, приживал добавил:
– Говорят, не следует пересекать Атлантический океан в такое время года; я разузнаю получше – в крайнем случае мы выедем в марте или в апреле.
– Но изучать медицину можно и здесь.
Жозе Диас принялся нетерпеливо теребить подтяжки; он сжал губы и наконец решительно отверг мое предположение.
– Конечно, я согласился бы с тобой, – сказал он, – если бы в Медицинской школе обучали чему-нибудь, кроме аллопатии. Аллопатия давно обречена – это вековая ошибка, смертоубийство, ложь, заблуждение. Можно изучать в Медицинской школе науки, общие для обеих систем лечения, возразят мне, да так оно и есть; наиболее уязвимая часть аллопатии – терапия. Физиология, анатомия, патология одинаковы и для аллопатии и для гомеопатии, но лучше изучать их по книгам и лекциям тех, кто распространяет истину…
Так рассуждал Жозе Диас накануне. А в день моего отъезда он безмолвствовал или изрекал афоризмы о религии и семье; я запомнил один из них: «Разделив его с богом, ты все-таки будешь им владеть». Когда мать поцеловала меня в последний раз, он вздохнул: «Любезнейшая сердцу картина!» Стояло утро прекрасного дня. Чернокожие слуги перешептывались; рабыни напутствовали меня: «Благослови вас бог, ньо[88]88
Ньо – сокращенно от «сеньор».
[Закрыть] Бентиньо! Не забывайте свою Жоану! Ваша Микелина будет молиться за вас!» На улице Жозе Диас убеждал меня не терять надежды:
– Потерпи годик: к тому времени все уладится.
Глава LIV
ПАНЕГИРИК СВЯТОЙ МОНИКЕ
В семинарии… Однако не стоит и начинать рассказывать о семинарии, на это не хватит одной главы. Нет, друг мой читатель, возможно, когда-нибудь я напишу книгу о том, что я там видел и пережил, о людях, о порядках и обо всем прочем. Писательский зуд, если он нападает на человека старше пятидесяти лет, не оставляет его больше. В юные годы еще можно от него отделаться; за примерами недалеко ходить; у нас в семинарии был один собрат, который сочинял стихи на манер Жункейра Фрейра – книга этого поэта-монаха как раз вошла тогда в моду. Наш стихотворец принял сан; много лет спустя я встретил его в соборе святого Петра, где он пел в хоре, и попросил показать новые стихи.
– Чьи стихи? – удивился он.
– Ваши. Разве вы не помните, в семинарии…
– Ах да, – улыбнулся священник.
И, продолжая искать по книге, в котором часу ему завтра явиться на спевку, признался мне, что не сочинил ни одной строчки с тех пор, как окончил семинарию. Поэзия немного пощекотала его в молодости, он почесался, и все прошло. Перейдя на прозу, бывший товарищ по семинарии завел со мной бесконечный разговор – о дороговизне, о проповеди падре X…, о вакантном месте викария в штате Минас-Жераис…
Совсем обратное произошло с семинаристом, отказавшимся от духовной карьеры. Звали его… Но к чему нам его имя, – важен сам факт. Юноша сочинил «Панегирик святой Монике»; этот труд удостоился всяческих похвал и даже читался семинаристами. Автор получил разрешение напечатать его и посвятил свой опус святому Августину. Впрочем, это дела давно минувшие. Не так давно, в 1882 году, я отправился по каким-то делам в морское министерство и встретил там своего коллегу, который стал начальником административного отдела. Он бросил семинарию, оставил занятия литературой, женился и забыл все, кроме «Панегирика святой Монике», тоненькой книжки в двадцать девять страниц, которых хватило ему на всю жизнь. Когда я обратился к нему за справками, он отнесся к работе очень добросовестно и внимательно, лучшего и желать было нельзя. Естественно, разговор зашел о прошлом, о семинаристах, о случаях на уроках, о книгах, латинских глаголах и изречениях; давно забытые пустяки всплыли в памяти, и мы с ним вместе смеялись и вздыхали, вернувшись на мгновение к старым добрым временам. То ли нам тогда действительно хорошо жилось, то ли всегда приятно вспомнить дни молодости, во всяком случае, воспоминания наши были самые радужные.
Мой собеседник признался, что потерял из виду всех наших сотоварищей по семинарии.
– И я тоже. Приняв сан, они тотчас разъехались по своим приходам.
– Счастливое было время! – вздохнул он.
И, пристально уставившись на меня тусклыми глазами, спросил после некоторого размышления:
– Вы сохранили мой «Панегирик»?
Я так и остался с открытым ртом; наконец я опомнился:
– Панегирик? Какой панегирик?
– Мой «Панегирик святой Монике».
Понятия не имея, что это такое, – расспрашивать было неудобно, – я лихорадочно рылся в памяти и наконец ответил, что долго хранил его, но частые переезды, путешествия…
– Я принесу вам один экземпляр.
На следующий день он явился ко мне со старой пожелтевшей книжонкой, которую хранил двадцать шесть лет, а теперь преподнес мне с почтительным посвящением.
– Это предпоследний экземпляр, – сказал он, – теперь у меня остался только один, его я никому не отдам. – И, видя, что я перелистываю опус, добавил: – Взгляните, – быть может, и припомните какой-нибудь отрывок.
Двадцать шесть лет! Самая преданная и тесная дружба не вынесет такого длительного испытания; но хотя бы из вежливости, не говоря уже о человеколюбии, требовалось что-то похвалить; я прочел наугад несколько выдержек, делая ударения на отдельных строках, словно они нашли отклик в моей памяти. Автору они тоже нравились, но сам он предпочитал другие, которые и продекламировал.
– Вы хорошо их помните?
– Наизусть. «Панегирик святой Монике»! Читая его, я заново переживаю свою молодость! Мне кажется, я никогда не забуду семинарию. Пролетают годы, наслаиваются события и переживания, завязываются новые знакомства – таков закон жизни… Но ничто, дорогой коллега, не затмит в моей памяти того времени, когда мы учились в семинарии Сан-Жозе. Уроки, перемены… Помните наши перемены? А падре Лопеса? О, этот падре Лопес…
Возведя глаза к небу, он жадно внимал далеким, одному ему слышным голосам и после долгого молчания произнес, глубоко вздохнув:
– Он очень хвалил мой «Панегирик»!
Глава LV
СОНЕТ
Затем он стремительно распрощался, пожал мне руку и вышел. А я остался с «Панегириком»; и тому, что напомнили мне его страницы, следовало бы, наверное, посвятить главу, а то и больше.
Однако расскажу вам сначала историю так и не законченного мной сонета, ибо и у меня был свой «Панегирик». Начал я писать сонет в семинарии, и первая строка получилась такая:
Цветок небесный! О! Цветок кристально чистый!
Как и почему взбрели мне в голову эти слова, не знаю: я сочинил их, лежа в постели, и, увидев, что они похожи на стихи, решил написать сонет. Бессонница, ночная муза несмыкающихся глаз, мучила меня; и вот писательский зуд напал на меня. Я перепробовал многие стихотворные формы, обращаясь и к рифме, и к белому стиху, но в конце концов остановился на сонете, ибо он короче и легче. Первая фраза была лишь восклицанием, идея пришла потом. Итак, лежа в постели, завернувшись в одеяло, я принялся слагать стихи. Я дрожал от радостного волнения, словно мать, чувствующая под сердцем первого ребенка, и мечтал о том, что буду поэтом и вступлю в состязание с монахом из Баии, который недавно вошел в моду. Я, безвестный семинарист, поведаю в стихах о своих печалях подобно тому, как он изливал свою тоску, заточенный в монастыре. Повторив про себя строчку, я произнес ее вслух под одеялом; откровенно говоря, я находил ее прекрасной, да и сейчас она представляется мне неплохой:
Цветок небесный! О! Цветок кристально чистый!
Кто этот цветок? Разумеется, Капиту; но с таким же успехом это могла быть и добродетель, и поэзия, и религия – любое понятие, которому подходит сравнение с цветком – небесным цветком. Ворочаясь с боку на бок, я повторял фразу снова и снова, стараясь сочинить продолжение; наконец я лег на спину и уставился в потолок, но и тут меня не осенило. Мне вспомнилось, что больше всего ценят сонеты, заканчивающиеся «золотым ключом», то есть строчкой, наиболее важной по содержанию и по форме. Прежде всего я решил создать такой «ключ»: ведь конечная строка, логически вытекающая из тринадцати предыдущих, едва ли получится совершенной. Я вообразил, что ключи куются раньше замочных скважин. Вот почему я задумал начать с последнего стиха и, изрядно попотев, создал следующее:
Пусть проиграна жизнь, но выиграна битва!
Не хвастаясь, скажу беспристрастно, словно речь идет о ком-нибудь другом, то была великолепная звучная строка. В ней заключалась глубокая мысль – победа достигается ценой собственной жизни, – мысль возвышенная и благородная; быть может, и не слишком новая, но зато не пошлая; до сих пор не понимаю, каким таинственным путем возникла она в столь юной голове. Тогда она казалась мне непревзойденной. Множество раз декламировал я свой «золотой ключ», а затем повторил два стиха подряд; оставалось вставить между ними еще двенадцать. Под цветком я стал подразумевать уже не Капиту, а справедливость. В погоне за истиной люди подчас лишаются жизни, но битву все же выигрывают. Потом мне пришло в голову трактовать битву в прямом смысле и сделать из нее, например, борьбу за родину; в таком случае небесный цветок олицетворял бы свободу. Правда, такое истолкование было бы, пожалуй, не слишком уместно в устах поэта-семинариста. Некоторое время я колебался между первой и второй интерпретацией. В конце концов я принял совершенно новое толкование: цветок – это милосердие, и продекламировал оба стиха по-разному. Один – томно:
Цветок небесный! О! Цветок кристально чистый!
Другой – с пафосом:
Пусть проиграна жизнь, но выиграна битва!
Начало отличное. Дабы окунуться в стихию поэзии, я стал припоминать знаменитые сонеты и обнаружил в них невероятную легкость построения – строчки следовали одна за другой так естественно, что нельзя было различить, стихи ли породили идею или идея вызвала к жизни стихи. Я вновь обратился к своему сонету, снова повторил первую строку, но ни вторая, ни третья не приходила. Меня охватила ярость, раза два я порывался встать с постели, чтобы взять бумагу и чернила; вдруг, когда я начну писать, слова наконец сами придут на ум, но…
Устав от ожидания, я попытался изменить смысл последнего стиха простой перестановкой слов, а именно:
Выиграна жизнь, но потеряна битва!
Таким образом, смысл стал абсолютно противоположным, но именно в этом и заключалась находка. Появилась ирония: можно выиграть жизнь, зато проиграешь битву за небо. Я приободрился, однако дело не двинулось с места. У меня в комнате не было окна, а то бы я искал вдохновения у ночи. И кто знает, может быть, сравнив светлячков, мерцающих внизу под окном, со звездочками, я уловил бы с помощью этой живой метафоры убегающие от меня строки.
Напрасно я мучился, искал слова, надеялся – стихи не получались. В последующие годы я написал несколько страниц прозы и теперь не встречаю никаких затруднений, пишу как пишется, плохо ли, хорошо ли. Однако я до сих пор оплакиваю тот ненаписанный сонет. Впрочем, полагая, что сонеты создаются, подобно одам, драмам и прочим произведениям искусства, по причинам метафизического свойства, я дарю эти две строчки любому, кто пожелает. Пусть в свободное время от нечего делать попытается сложить сонет. Осталось всего-навсего вдохнуть в них мысль и добавить недостающие двенадцать строк.